Текст книги "Феникс"
Автор книги: Александр Громовский
Жанр:
Научная фантастика
сообщить о нарушении
Текущая страница: 11 (всего у книги 18 страниц)
– Ну и чем дело кончилось? – поинтересовался Георг.
– А ничем, – ответил Анатолий, приспустил стекло и с отвращением выбросил наружу окурок. – Она исчезла. Выключила фонарик – и пропала, как во сне, когда неожиданно меняется действие... Я сломя голову бросился домой, даже гараж не закрыл. Пока ехал в трамвае, думал – все пропало, заберет дочку... Захожу в квартиру – она сидит, телевизор смотрит.
– Кто?
– Да дочь же... Теперь ей наказал строго-настрого: кто бы под каким видом ни пришел – дверь не открывать! Случай чего, зови, говорю, соседей. А она же меня еще и высмеяла.
– Да, с детьми – большие хлопоты, – сказал Георг, зевая. – Но бездетному жить – еще хуже. К сожалению, начинаешь понимать это слишком поздно. Сначала дети тебе мешают гулять – шляться по бабам. Потом они мешают твоему творческому процессу. Картины – вот мои дети, говорил я себе. Но картины уходят от тебя или остаются висеть на стенах, но ты все так же одинок. И с каждым годом одиночество делается все невыносимее...
– Жениться тебя надо, вот что.
– На ком жениться-то? Я ж нигде не бываю. А кадрить на улице или в транспорте – вроде бы, не те года... Сейчас я постигаю искусство быть дедушкой. Мать письмо прислала, пишет: мой племянник родил сына. Но странное дело, не чувствую я себя дедушкой, и все тут! Я молод – душой и телом! Я все еще в поиске. Наверное, у меня жизненный резерв очень большой... тьфу-тьфу-тьфу... не сглазить бы...
– Вот и прекрасно, ищи, кто ищет...
– Ты как мой Учитель из художественной студии. "Ищите, ищите...", говаривал он, приобняв молоденькую студийку за плечико.
Георг помолчал, потом добавил почти против воли, так как не хотел трепаться:
– Впрочем, завел я на днях одну интрижку, не знаю, как далеко она зайдет... Но дама мне понравилась... только уж больно много препятствий вижу я в этой связи... мне вообще не везет с подругами жизни: все от меня сбегают. Я как синяя борода, только наоборот. Тот убивал своих жен, а я их отпугиваю. Одна сбежала от меня сначала в Крым, потом уехала на БАМ, там и осталась, работать художником в автоколонне. Медноволосая Надежда. Много позже писала: имею, говорит, два мотоцикла, заботливого мужа... Другая, с дочкой, укатила аж в на край света, в Комсомольск-на-Амуре. От этой вообще ни слуху ни духу. Как-то они сейчас живут? БАМ умер – вот тебе и два мотоцикла, поди, голодают? Дальний Восток тоже из катаклизмов не вылезает природных, энергетических, политических... И вообще, они, может, уже русский-то язык забыли, японский разучивают. Теперь мы все проживаем в разных государствах! Вот жизнь пошла... Хотя, сказать честно, никого мне из них не жалко, кроме Ольги. Может, я эгоист?
– С творческими людьми очень трудно жить, они все злостные эгоисты, философски заметил Анатолий.
– А ты творческий человек? – с дружеской подначкой спросил Георг.
– Я не эгоист, – честно признался товарищ.
Через полчаса два товарища-художника расстались. Думали, что на время, оказалось – навсегда. Впрочем... жизнь – штука многовариантная. Авось, они еще и встретятся. Если не на этом свете, так на том.
ГОРОД-МИРАЖ
"Наши истерические больные страдают
воспоминаниями".
З. Фрейд.
1
Георг проспал как под наркозом до трех часов дня. Когда очнулся, голова была ясной, тело легким, и только в икроножных мышцах чувствовалась еще застойная тяжесть, но и та вскоре рассосалась, едва он несколько раз прошелся по комнате, одеваясь и приводя себя в порядок. Тети Эммы дома не было. Куда это она усвистала? Может, на свидание к бывшему военному хирургу? Ну да ладно.
Первым делом он позвонил в арт-салон магазина "у Нюры", где выставил недавно для продажи сентиментальный морской пейзажик, верняковый в смысле продажи, тем более что цену запросил небольшую.
– Здравствуйте, – сказал он в трубку кухонного телефона, когда ему ответил женский голос. – Это вам звонит Георгий Колосов. Ну, как там мой "парусник"? Все плывет еще... или уже уплыл? Что за "парусник"? Ну, помните, я картину сдавал... она еще вам очень понравилась... Название?.. "Лунная ночь в океане". Там, знаете, парусник... Хорошо, я подожду.
Георг положил на холодильник трубку, налил себе чая и стал делать бутерброд с сыром, чутко прислушиваясь к телефону, и когда в трубке послышались квакающие звуки, снова подхватил ее и прижал к уху.
– Вы меня слышите? Алло! Алло! – голос женщины был механическим, без человеческого интонирования.
– Да-да! – поспешно ответил он.
– Могу вас обрадовать, – сказал голос, оживая и как бы набирая обороты, – ваша картина продалась. Бухгалтер у нас пробудет до четырех часов, потом уедет в банк. Если поспешите, может быть, еще сегодня сможете получить деньги.
– Большое Вам Спасибо! – с чувством сказал Георг, ловя себя на том, что пытается галантно поклониться телефону. – Я постараюсь успеть... До свидания!
Он положил трубку и перекусил со скоростью голодной утки. Потом почистил зубы и критически оглядел себя в зеркале, висевшем над раковиной. Высокий лоб, глубоко запавшие от недосыпания последних дней глаза зеленоватые, словно бы выцветшие, нос, казалось, стал еще больше; на впалых щеках, пролегли складки заядлого курильщика (хотя теперь его таковым не назовешь: он довольно-таки существенно сократил количество выкуриваемых сигарет), только четко очерченный рот и волевой подбородок не огорчили его. В общем, старость еще не сильно обезобразила его лицо, бывшее некогда очень даже привлекательным и мужественным. Привлекательности с тех славных пор стало меньше, а мужественности в облике, пожалуй, прибавилось. Удивительно, волосы хоть и поредели, но были почти без седины. Вот что значит порода, переданная предками-долгожителями. Еще можно погусарить... лет этак с десяток. А там видно будет...
– Значит, "продалась", – вслух подумал Георг. – Это у них такой профессиональный термин... Ну, ладно.
Он взял расческу и старательно причесал остатки былой роскоши на голове. После чего вышел в прихожую и вновь взялся за телефон, моля Бога, чтобы Инга оказалась дома, одна, без мужа. У Всевышнего сегодня, очевидно, было хорошее настроение, потому что молитва смертного была принята к немедленному исполнению. Как только кончились напевы электронного набора и их линии соединились, Инга моментально откликнулась. Голос ее был бесконечно печальным. У Георга сразу перехватило горло, а на глазах навернулись слезы.
– Здравствуй, пичуга! Это я... – он проглотил острый комок. – Хочу сказать тебе, что был не прав. Прости меня, если сможешь... Мне, честное слово, очень стыдно...
– Не оправдывайся, не надо, я сама виновата.
– Что Ланард говорит?.. Ну, в смысле, не обижает?...
– Да нет, ведет себя вполне цивилизовано, по его любимому выражению.
– Ну, а как там твой дом, не рухнул?
– И с домом все в порядке. Трещины замажем и опять будем жить.
Она рассмеялась, и Георг поспешил воспользоваться ее настроением.
– Знаешь, Инга, мы должны встретиться. Чем скорее, тем лучше.
– Я тоже так думаю, ответила она после выматывающей нервы паузы.
Ее голос явно повеселел, и у Георга стало спокойно на душе, словно у космонавта в ракете, вышедшей на орбиту: кончились перегрузки и началась невесомость. Он сказал с энтузиазмом:
– Давай встретимся у кафе "Ройал", бывшее кафе "Дружба", скажем, часика в четыре... Идет?
– Это где?
– В центре... У НАС в центре. Там еще рядом недостроенный кинотеатр и гостиница "Неран", такой стеклянный небоскреб...
– А, знаю, знаю!.. Хорошо, я буду там, но, возможно, опоздаю минут на двадцать, сам понимаешь, мне ведь надо через мост переехать, а там всякое может быть... Подождешь?
– Двадцать минут – не двадцать лет. Я тебя ждал всю жизнь... Значит, в 4-20 у кафе? До встречи! – Георг бросил трубку на рычаг и помчался переодеваться.
Джинсы – долой! Только классический костюм. И никаких кроссовок. К классическому костюму необходимы классические туфли. Из старых запасов. Вполне умеренные каблуки. Вот черт, давненько он их не надевал, точно колодки, совсем отвык. Ну ладно, расходятся. Он повертел классический галстук так и эдак, но не смог уговорить себя надеть его. С ним он будет чувствовать себя неуютно. Примерно, как Штирлиц в эсэсовском мундире в начале своей незримой битвы с третьим рейхом. (Хотя, надо признать, что мундир СС на нем смотрелся великолепно.)
Георг еще успел побриться наскороту. Через 15 минут после звонка Инге, он уже мчался галопом по лестнице.
2
Уютный подвальчик магазина "У Нюры" встретил его уже привычным сложным запахом дорогих одеколонов и пестротой заморских шмоток, в основном из Финляндии, переправленных транзитом через правый берег. Но были вещи и из России, произведенные в Турции. О Аллах! Турция стала законодателем моды в России.
Среди картин, выставленных на продажу, как и следовало ожидать, "Парусника" не было. Георг прошел к столу приема, за которым сидел молодой человек и читал книгу. Выслушав посетителя, молодой человек широким жестом направил клиента к продавщице и вновь уткнулся в книгу.
Георг выложил на прилавок паспорт и сообщил молоденькой девушке-продавщице цель своего визита.
– Поговорите с ним, – она указала наманикюренным перстом на полного, относительно молодого мужчину сангвинической наружности, с остатками рыжих кудрей вокруг лысины. Красная его физиономия была потной. Он стоял посреди торгового зала и довольно экспансивно что-то втолковывал некоему коротышке, обремененному огромным портфелем, который доставал нижней своей частью чуть ли не до земли.
Третья попытка художника привлечь к себе внимание оказалась успешной. Сангвиник без сожалений бросил своего собеседника, сказал Георгу: "Сейчас поглядим" и, с проворностью ищейки, устремился вдоль периметра стен, а также стал обегать колонны, на которых тоже были развешаны произведения местных живописцев. Безуспешно тычась во все углы близорукими глазами, заведующий все больше краснел и потел, наконец, нашел то, что искал: вбитый в стену пустой гвоздь, на котором ничего не висело. Заведующий секунду другую тупо созерцал злополучное место, потом сказал: "А тут почему пусто? Ну, все ясно...".
Георг, которому надоело хвостиком бегать за сангвиником по залу, осмелился открыть рот:
– Мне сообщили, что ее продали.
– Не продали мы ее, – ответил заведующий, утирая лицо платком. – Вы сколько за нее хотели, три?
Георга разбирал смех, но, понимая, что обстоятельства требуют от него проявления совсем противоположных чувств, он придал своему лицу скорбно-сочувствующее выражение и кивнул головой: "три".
– Выдай ему три "орла", – сказал заведующий продавщице и, не попрощавшись, удалился через подсобное помещение к себе в офис.
Девушка открыла кассу, отсчитала из общей выручки три большие хрустящие банкноты – литавские кроны – и отдала их Георгу.
– Не повезло вам, – тихо произнес он почти виноватым голосом, свернул вражескую валюту и сунул ее в верхний карман пиджака.
Девушка вымученно улыбнулась улыбкой Джоконды. Хороший был магазинчик, подумал он, без оглядки направляясь к выходу. Жаль, что теперь путь сюда ему заказан. Людей, приносящих несчастья, не любят. Ну и черт с ними, в городе полно арт-салонов. А навязываться кому-то всегда было противно его натуре.
Поднимаясь по лестнице из подвальчика, Георг тормознул, заметив, как открылась дверь подсобного помещения и высунулась распаренная физиономия заведующего. Теперь он был в очках с толстыми стеклами, отчего глазки его стали маленькими-маленькими и злыми-презлыми. "Володенька, – сказал заведующий молодому человеку, читавшему книгу, – зайди, родной, сюда..." Володенька закрыл книгу, сунув туда палец, нехотя вылез из-за стола и, почтительно сутулясь, пошел "на ковер".
"Сейчас он тебе даст вздрючки, – с веселым злорадством подумал Георг, затворяя за собой тяжелую дверь магазина. – И правильно сделает. Это тебе не старый режим. У нас хоть и уродливый, но все-таки тоже капитализм. Тебя поставили бдить, так бди".
Преодолев еще один марш закрученной лестницы, он вышел на улицу и не спеша зашагал по центру города, пребывая в очень хорошем настроении.
В средоточии делового квартала, на углу улиц революционеров Леппе и Ленина, он остановился, чтобы переждать поток транспорта. Здесь было многомашинно и многолюдно. Над зданием администрации республики, охраняемого бронетехникой и зенитными комплексами, гордо реял флаг республики Леберли красное полотнище с черными гиперборейскими грифонами, поддерживающими с двух сторон белую книгу, с малопонятным символом на обложке. Вероятно, имелась в виду программная книга генерал-президента Голощекова "Окончательное освобождение".
Здания центра сохранились в точности такими, какими они были построены в ХIХ веке, когда город Каузинас шагнул на левый берег, разве что некоторые богатые фирмы и приватизированные магазины перекрасили фасады, обновили двери и вставили зеркальные витрины. Впрочем, зеркальные витрины и тогда уже не были в диковинку. И уж точно дома красили не по-теперешнему – фасад намалярят, а боковины грязные. Нет, уж если вы взялись за дело, так извольте, судари вы мои, обновить здание со всех сторон. Но где им это понять. Культура низов. Георг помнил, как в детстве, в бараке у них жила девица Татьяна. На свидания бегала в босоножках, ноги голые, губы накрасит, а пятки грязные.
Впрочем, Бог с ними, с задниками. При большевиках и этого не было.
В одном из старинных подновленных домов, на первом этаже и располагалось кафе "Ройал", или просто "Рояль", как стал называть его простой люд. В больших, доходящих почти до земли, окнах с зеркальными стеклами были вставлены цветные витражи, непременным элементом которых была замысловатая корона, то ли Российской империи, то ли какой-то Утопической. Массивная, черного цвета входная дверь из натурального дерева имела весьма солидный вид. Над входом повесили огромный фонарь, очевидно, для пущего антуража. Только вот стекла фонаря были почему-то красного цвета. Наверное, хотели, чтобы покрасивее было, напрочь забыв при этом, какие заведения оснащались этаким атрибутом – красным фонарем.
С этим кафе у Георга связан целый пласт воспоминаний, бережно хранимый, как альбом со старыми фотографиями. Он давно сюда не заглядывал и даже сейчас не решался войти, словно боясь застать врасплох свое прошлое.
Боже! как здесь раньше хорошо было: шумно, весело, дымно. Молодежное кафе. Модное место. Собирались студенты, местная интеллигенция, ну и рабочие парни заходили. Тогда еще не было такого бесстыдного деления по национальному признаку. Еще жили идеи интернационализма, особенно здесь, на левом берегу. Литавцы и русские вперемежку сидели за столиками и не всегда поймешь, "кто есть ху", как говаривал Горби. Пили кофе кофейниками и жутко дымили сигаретами. Прожорливый автомат глотал пятаки и выдавал мелодию за мелодией. Вначале это была хилая советская эстрада, позже разрешили польскую. И это уже был предел дозволенного. Но они были счастливы, несмотря ни на какие ограничения.
Автомат съедал очередной пятак и вновь с хрипом, с натугой играл и пел: "...О мами! О мами-мами блю, о мами блю...". И еще: "Ты и я, и ночь. Я и ты, и наша ночь! Ты и я, я и ты, и наша ночь!.." Песня глупая, но за душу хватала сильно...
Георг повернулся в сторону близкого перекрестка, посмотрел на часы, висящие на столбе. Времени до прихода Инги оставалось предостаточно, чтобы не торчать здесь истуканом, а с чувством и остановками прогуляться по исторической части города.
Идя по панели тротуара, выложенного вручную, разглядывая дугообразные узоры из камня, он вспоминал, как вживался в эту страну, как врастал корнями в ее негостеприимную почву. И как постепенно она приняла его, обволокла, точно сосновая смола обволакивает муравья, затвердела, и он оказался уже внутри этой стеклянной массы, стал частью ее вместе с сосновыми иголками, камушками, вместе со всем мусором жизни. И вот теперь, чтобы выбраться из этого кусочка янтаря, по большей части теплого и уютного, и начать новую жизнь, новую жизнь в России, нужно было разбить его. Согласитесь, дело это вовсе не легкое.
Думать о будущем было страшно, и он привычно скользнул в прошлое.
3
Когда он вспоминал идиллическую, братскую атмосферу кафе "Дружба", он невольно приукрашивал действительное положение дел. И тогда с национальным вопросом не все было гладко. В особенности это касалось правобережья, где русских проживало мало. Просто Георг в силу эгоизма жителя метрополии не придавал этому должного значения, он понятия не имел, о чем думает местный житель. А они, оказывается, думали об этом все время. Они только и ждали случая "освободиться от оккупации". А он, молодой, прекраснодушный "оккупант", только что приехавший в Прибалтику, наоборот, был пленен скромной красотой этого края Империи. С раннего утра он отправлялся в самой центр Старого города, в средневековые его кварталы, ходил по узким мощеным улочкам, впитывал как губка красоту, оригинальную архитектуру зданий, дышал каменной древностью. И не переставал удивляться, обилию в этой, в общем-то северной стране, цветочных магазинов.
Он совершал длительные рейды по барам, кафе и ресторанам, спускался в уютные подвальчики, с кирпичными сводами, прокопченными балками, с цветными витражами узких окон, чьи подоконники облиты были застывшими слезами, пролитыми многими поколениями свечей. Как необычны, причудливо-красивы были эти разноцветные стеариновые водопады, незаметно глазу стекавшие по стене до самого пола.
Сидя за стойкой с каким-нибудь коктейлем, он наблюдал происходящее вокруг себя. Его завораживали малопонятная атмосфера почти западного общества, журчание нерусской, чужой речи. Чужой, но не чуждой. Более того, чувствуя себя одиноко (он тогда еще никого здесь не знал), молодой русский провинциал жаждал стать одним из них. Таким же литавцем, как вот эти симпатичные люди. Хотелось говорить на их языке, думать, как они. Он даже как бы тяготился своей русскостью. Но в этом не было ничего предательского, нехорошего.
Немного разбираясь в психологии, он понимал, что в нем заработала защитная программа, заложенная природой. Кто слишком выделяется на общем фоне, тот рискует погибнуть. Вот программа и нашептывала ему: стань таким, как все, слейся с фоном. Прав был проницательный Ланард, когда говорил о социальной мимикрии.
Конечно, внешне он мог слиться с фоном, и временно стать одним из. Но первое, произнесенное им слово на русском языке, выдавало его с головой. Так и случалось каждый раз, хотя с официантами он общался чуть ли не жестами, лишь бы не выказывать своей национальной принадлежности. Один раз ему даже удалось выдержать роль аборигена почти до конца. Он уже выходил, но завернул в туалет. Стены были облицованы траурным кафелем. Георг уже успел заметить пристрастие прибалтов к черному цвету.
Следом вошел светловолосый парень и, взглянув на Георга, что-то веселое сказал по-литавски. Вот тут ему пришлось открывать рот и каркать на родном языке: "Простите, я не понимаю..." Лицо парня потеряло приветливость и приобрело натянутое выражение вежливости. Он перешел на русский и спросил: "Вот, как ви считайте... как ви относитэсь... ну вот... литавцы и русские?.."
Парень только наметил направление возможной дискуссии. Георг ответил равнодушным голосом: "Мня это как-то совершенно не волнует". Выйдя из туалета, он чувствовал себя неловко, словно плюнул парню в лицо. Было это в глубоко имперское время. Но он все-таки сумел понять: ИХ ЭТО ВОЛНУЕТ ВСЕГДА!
Но именно с момента прозрения вместо сочувствия в душе Георга нарастало раздражение. Так вот, значит, вы какие, думал он. Мы к вам со всей душой, а вы к нам со всей жопой, только и мечтаете о своей маленькой отчизне, вам и дела нет до всей огромной страны, вы так, да? эгоисты проклятые... Может, кому-то покажутся наивными его гневные филиппики, но душевные переживание человека не могут быть наивными.
Он изменил тактику поведения. Теперь он демонстративно говорил по-русски – в магазине, в кафе, в транспорте. Ему вежливо отвечали. Никто не хамил, не отворачивался с презрением. И это при том, что многие русские женщины, побывавшие в Прибалтике, часто жаловались: дескать, местные продавцы на их вопросы не отвечают, не понимая, что во многом виноваты сами. Георг тоже не ответил бы этим растрепанным бабам с сумками, ошалело бегавшим по магазинам. Георг подавал себя таким, каков он есть. Он – русский, и точка. Не нравится? перетерпете. Но имя свое он все-таки урезал. Его раздражало, когда уже появившиеся друзья начинали произносить его имя, беря разгон от ратуши, для мягкости заворачивая языком согласные, да так и не доезжали до конца.
Он исколесил всю Прибалтику по их прекрасным дорогам, похожим на немецкие автобаны. Был, и не раз, в Риге, Таллинне и других крупных городах. Побывал и в маленьких, игрушечных городках, часто очень отдаленных, таких как Вентспилс, дальше которого было только море.
Лежа в постели, в каком-нибудь крохотном отеле, приятно ощущая, как усталость обратно вытекает через ноги, вслушиваясь сквозь открытое окно в чужую ночь, в отзывчивую каменную тишину, откуда доносились то эхо одиноких шагов, то вдруг пьяный вопль: "Йога-а-ан!.." – и рассыпалась дробь непонятного говора, думал про себя: "Заразы, говорят как фашисты".
Но за некоторые качества национального характера он испытывал уважение к прибалтам. За их спокойную рассудительность, за истинно нордическую сдержанность. Например, стоя в автобусе, удивлялся непривычной тишине, царившей в салоне, словно пассажиры сговорились играть в молчанку. Невольно сравнивал он эту культурную тишину с громогласной вакханалией краснодарских автобусов, когда грудастые и толстозадые бабищи с узлами, корзинами, сумками, с пьяными мужьями, с визжащими детьми и молодыми поросятами штурмовали салон на остановках.
Постепенно он познавал искусство жить в чужой стране.
Были и учителя. В Таллинне, его мимолетный сосед по отелю, рассказывал: "Эстонки, чтоб ты знал, очень алчные. Если ты в первый день знакомства потратил на нее в ресторане меньше пятидесяти рублей, она тебе ни за что не даст..."
(Тогда пятьдесят рублей – это были большие деньги. За пятерку можно было козырем посидеть в кафе, за десятку – в ресторане. А за двадцатку тебя на руках вынесет метрдотель и посадит в такси...)
Потом у него были разной протяженности любовные романы и с эстонкой, и с латышкой... И здесь, в Литавии, а затем и в Леберли, тоже были женщины. Нет, это не стоит воспринимать как нечто грязное, недостойное упоминания в приличном обществе. Это были приличные, европейские отношения, иногда довольно красивые.
Но правда и то, что он меньше всего думал о женитьбе, заводя знакомства.
Итак, он жил. Порой, выйдя из столовой, где обычно обедал и где ему особенно нравились взбитые сливки с шоколадной крошкой и то, что кисель подавали в тарелках, как и положено, и надо было его хлебать ложкой, – он застывал на маленькой площади, куда выходили несколько улиц треугольными клиньями, говорил себе: "Вот уже год я живу здесь. Чудно!"
Вскоре он освоил литавский язык, с его мягкостью, а то неожиданной жесткостью, придыханием и растяжкой, и перестал совершенно испытывать комплекс неполноценности, как, впрочем, и чувство имперского превосходства. И наконец-то сам стал немного проникаться их любовью к уютной, маленькой родине и, собираясь в отпуск, домой, он уже загодя испытывал боязнь к дурной бесконечности огромного пространства России.
Приезжая домой, он говорил по-русски с акцентом, которого не замечал, и удивлялся, когда мама, смеясь, делала ему замечание: "Ты стал говорить, как немец". (Немцев она не любила еще со времен оккупации. Девочкой она жила в Крыму. Потом товарищ Сталин всех болгар, греков, армян и представителей других "народов-предателей" выслал на Урал.)
Георг так привык к укладу жизни в Прибалтике, что перестал замечать ее особенности по сравнению с жизнью в России. И был однажды неприятно удивлен, когда по переезде границы (тогда условной), в Ленинграде, зайдя в гостиницу "Московская", был встречен дикими возгласами: "Куда?! Это что такое?!" Георг застыл посреди вестибюля, не понимая, что от него хотят. "Сигарета! Немедленно уберите сигарету!" – указали ему. Он все понял, произнес: "О! Узнаю Россию..." – "Что значит "узнаю Россию?" – гневно вопрошала администраторша. – У нас не курят в помещении".
Заядлые курильщики и кофеманы, прибалты пьют кофе и курят везде, за исключением общественного городского транспорта.
Из гостиницы он ушел ни с чем, чего в Прибалтике не случалось с ним никогда...
Георг свернул на тихую улочку, которую в этом городе любил больше всего. Наверное, потому что она чем-то напоминала ему улицу родного города, улицу его отрочества. Где он, розовощекий эфеб – юноша вступающий в пору зрелости, в том числе и половой, – прожил очень важный, наиболее интенсивный в творческом отношении отрезок жизни.
Там и сям, в соседних кварталах выделялись, подпирая небо, новые высотки, выстроенные в стиле "техно", похожие на стартовые комплексы "Шатлл", – а здесь все осталось по-старому.
По правой руке потянулся длиннющий старинный (набоковский) забор с пятнами граффитти. Цоемания докатилась и сюда. На заборе белой краской было написано: "Улица Виктора Цоя", ну и прочие изречения из цитатника фанатов группы "Кино", как то: "Он любил ночь", "Смерть стоит того, чтобы жить", и прочая. Кто-то из старичков-злопыхателей не удержался и красным мелом дописал свое: "Он любит день", и подпись – "Иосиф Кобзон".
Впрочем, видно было, что культ Цоя давно пошел на убыль. Надписи потускнели и больше не обновлялись повзрослевшими фанатами. И уже представители новой генерации рок-движения заявляют о себе во весь голос. Правда, декларации их по большей части состоят из коротких трехбуквенных слов: "ЛОХ", "РОК", "КАЛ", "RAP". Причем, если в детстве Георга это было одно единственное словечко (на "х"), то словарный запас нынешней молоди значительно расширился, в том числе и за счет слов англоязычных. Такое смешение языков говорило о том, что городская цивилизация космополитизируется, а, значит, неизбежно катится к закату. И все-таки в этой краткости просматривается некая концептуальность. Мы бы в детстве написали просто: "говно", а они пишут "кал". Согласитесь, есть тут какая-то своя эстетика.
Некончающийся забор все-таки закончился, и тут Георгу вдруг привиделся его старый двухэтажный дом. Это походило на сон, на морок, на загробную грезу. Удивленный, он даже пересек пустынную улицу и вошел во двор.
Задрав голову, взглянул на окна бывшей своей квартиры, располагавшейся на верхнем этаже, пытаясь там разглядеть светлое прошлое. Большое трехстворчатое окно их с сестрой комнаты теперь было забрано решеткой (словно мечту посадили в тюрьму). Потом шли два простых окна комнаты родителей и младшего брата, замыкали анфиладу комнат окна кухни, очень большой по нынешним меркам.
В своей комнате Георгий был хозяином, а сестра квартирантом. Она больше обитала в комнате родителей или на кухне, или на улице. Сюда заходила лишь ночевать. А Георгий часами высиживал в кресле, дедовской работы, за столом, который сделал отец, и рисовал: карандашами, акварелью, иногда тушью...
Георгий погладил теплый ствол клена. Помнится, это был хилый прутик, росший возле дома. А теперь он вымахал выше крыши.
В глубине двора стоял знакомый деревянный флигель, на деревянное крыльцо которого часто выходил встречать зарю старый чекист на пенсии. На крыльце имелась узкая лавочка, но чекист не любил на ней сидеть, потому что тогда приходилось бы смотреть, да еще с близкого расстояния, на глухую кирпичную стену, разделявшую соседствующие дворы. А старый чекист не любил созерцать стенку, это право он предоставлял своим подопечным. Вот почему он выносил из своей трехкомнатной квартиры стул, садился лицом к востоку и, глядя поверх покосившихся сараев, принадлежащих местным пролетариям, встречал алую зарю наступающего утра
На вопрос Георгия, почему он, старый чекист, в такую рань выполз на крыльцо, старый чекист ответил: "Это для тебя, сони, 10 часов утра – рано, а я встаю в 6 часов, а то и в пять, чтобы встретить солнышко". – "А зачем его встречать, дедушка?– спрашивал наивный Георгий. – Оно и так само встанет". "Когда доживешь до моих лет, тогда поймешь..." – отвечал седовласый чекист, тяжело опираясь трясущимися худыми руками на загнутую крюком ручку своей трости.
Георгию эта ручка почему-то напоминала склоненную голову человека, которому так отполировали затылок, что он уже давно ни на кого и ни на что не ропщет и которому позволено только одно – быть стойкой опорой для рук чекиста.
В правой части двора находился все тот же маленький палисадник. Только теперь вместо деревянного столика были клумбы с жирной землей, на которой густо росли багряные георгины. Это очень кстати, подумал влюбленный художник. Он придерживался того мнения, что дарить купленные цветы женщине вовсе не романтично, банально, пошло. Настоящий мужчина их добывает с риском для жизни, как древний охотник. Таковы древние правила ухаживания.
Понимая, что совершает преступление, он не удержался и сорвал одним махом сразу пять стеблей, усыпанных яркими цветами.
Сейчас же с натужным рыданием открылась дверь во флигеле и наружу высунулась легендарная трость, а потом и голова старика. Зеленоватая плесень покрывала его впалые щеки, а лысину – белые пятна лишаев. Георга аж мороз продрал по коже от страха. Пока старик стряхивал паутину со своей личины, набирал воздуха в дырявые легкие и вспоминал бранные слова, чтобы дать отпор непрошеному гостю, Георг проворно ретировался на улицу.
Он хотел вернуться к кафе тем же маршрутом, но оказалось, что туда путь отрезан. На парадное крыльцо соседнего дома, возле которого дремали припаркованные машины, вышел мужчина с брюшком, и стал играть цепочкой с ключами. Мужчина очень подозрительно уставился на Георга.
"Ухожу-ухожу, – пробормотал приблудный художник и, не теряя достоинства, медленно двинулся вниз по направлению к местному "Бродвею". Напоследок он оглянулся. Крыша его старого дома, теперь покрытая новенькой нержавейкой, ослепительно ярко блестела на солнце. И Георг с удивлением понял, что это вовсе не его дом, как он мог так плениться хитрой подменой. И старик совсем другой. Тот чекист вовремя умер в шикарном госпитале обкома КПСС для ветеранов партии. А юный мечтатель давно превратился в старого брюзгу, заплутавшего в чужих кварталах, в поисках утраченного времени.
Чтобы замкнуть кольцо путешествия, ему теперь надо было идти кружным путем. О, этот кружной путь!