355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Александр Эбаноидзе » ...Где отчий дом » Текст книги (страница 14)
...Где отчий дом
  • Текст добавлен: 21 сентября 2017, 14:30

Текст книги "...Где отчий дом"


Автор книги: Александр Эбаноидзе



сообщить о нарушении

Текущая страница: 14 (всего у книги 15 страниц)

– Сколько тут?

– По-моему, на два кило потянет.– В куске явно больше.– Значит, восемь рублей, и кушайте на здоровье!

– У меня с собой нету. Если до следующёго дежурства...

– Пожалуйста, дорогой, о чем разговор!

– Подставь-ка таз! – недовольно бурчит у крана Элизбар.– Что-то ты больно раскудахталась.

– Элизбар, в долг беру, если дашь,– говорю я ему.– Послезавтра сочтемся, а? Как раз получка...

Элизбар медленно выпрямляется, касается поясницы, растопырив руки, глядит на отобранный кусок и, морщась от боли и усталости, отрубает:

– Десеть рублей.

– Элизбар! – округляет глаза его жена.– И не стыдно, Элизбар!

– Десять рублей,– повторяет он и кивает в сторону общежития.– Сходи за бумагой!—Жена семенит к общежитию, а он смеется и беззлобно ругается.– Видал, как побежала? На цыпочках, на цыпочках и локотками, во-во-во!.. Я ей покажу. Пятый десяток разменяла и все гарцует... Будь тут одни женщины, ты бы бесплатно жизнь прожил...

На станции звонит колокол.

Со свертком под мышкой иду к дому.

Вон он, высоко на горе, смотрит на меня. За ним дубы синеют. Чуть выше кладбище.

А внизу вдоль дороги река шумит, захлебывается. Берега завалены бетонной арматурой, обломками камней, деревьями с вывернутыми корнями.

Гурам говорит, что природа сама залечивает свои раны: год за годом намоет земли, нанесет семян, и снова зашумит по берегам ольшаник и ивняк. В грозу с мутным потоком скатится с горы желудь в шершавой шапочке, забьется под валун. А через год-другой глядь – дубок! У Гурама складно получается... Я спрашиваю: «Сколько же на такое лечение времени надобно?» – «Лет через сто все будет, как было». Хорошее утешение! Чем столько ждать, взять лопату и насадить деревья!

С дороги к реке сбегает тропка.

Спускаюсь вниз, выхожу на берег. Здесь ущелье и река круто заворачивают. Река жмется к скалистому берегу, шумит. Измельчала за лето. А весной заливает всю пойму, прет на дамбу, построенную для защиты дороги. Среди колючек и камней мальчишки расчистили футбольное поле. К штанге привязан козленок.

Прыгаю с камня на камень. Валуны под ногами, как подсвинки. Между камней щавель и колючки. При каждом шаге кузнечики брызгами.

Ближе к воде зелени меньше, больше песка. Шум реки. И вместе с шумом знакомый с рождения запах. «Купель наша,– говаривала тетя Дарико.– Святая вода Иордан...»

Пес несется ко мне. Подлетает скачками, весело лает и нетерпеливо смотрит на воду; одно ухо торчком, другое смешно загнулось, будто переломленное.

Закатываю штаны и с башмаками в руке вхожу в стремнину. Вода охватывает щиколотки, икры, добирается до колен. Не только чувствую – слышу, как она напирает на меня, бурлит.

Собака подбегает к реке и останавливается, подняв переднюю лапу, поскуливает.

– Давай! —машу башмаками.– Айда! Не трусь!

Тоже входит в воду. Задрав морду, пускается вплавь.

Под водой облаками по гальке проносятся пятна. Голыши покрыты слизью. Нога соскальзывает, стремнина тянет, теряю равновесие. Пестрая птица с криком проносится мимо.

Свободной рукой зачерпываю воду, лью на голову. Пес выбрался на берег. Мокрый, он кажется тощим и длинноногим. Носится по траве. Виляет провисшим хвостом, отряхивается. Лай, брызги.

Под скалой за выступом крутобокая молодка полощет в реке белье. Стоит по колени в воде, подол подоткнут. Выжимает и шмякает влажное на камень.

Лягушки одна за другой плюхаются в воду.

Едва натоптанная тропинка ведет к мельнице.

Старая мельница оседлала пересохшую канаву. Берега канавы заросли ежевикой. Молодые кусты сплошь увили плотину, набились под мельницу, подперли ее. Цепкие побеги вползли даже на стены. Перед мельницей папоротник вымахал выше пояса. А дальше, позади акаций пестро от ромашек и клевера.

К стене, подпертой слегой, прислонен жернов. Он на четверть ушел в землю. Встав на жернов, стаскиваю с крыши лом и кирку. Железо нагрелось на солнце. Захожу на мельницу. За столько лет запах муки выветрился, мельница пахнет лесом. Достаю из нового бункера молоток, ножовку, мешочек с гвоздями. На их место кладу сверток с мясом.

Щели и дырки в черепичной кровле забило землей, затянуло мхом. Солнце светит в дверь.

Новый пол жестковат, старый заметно проседал под ногами.

Ломиком отдираю последние доски старого пола – трухлявые, с запахом грибницы, они рассыпаются. В отверстии под мельницей пересохшее русло. В зарослях шныряет мокрый пес, гоняется за ящерицами, лопает ежевику.

Мореные дубовые балки вбирают в себя гвозди с трудом, но намертво – назад не выдрать. За столько лет балки пропитались водой, просохли в тени. Прямо стальные. Хоть новую мельницу ставь!..

В следующий раз расчищу канаву под желобами, и все! Гурам говорит, что, если по такой воду пустить, трава на лопасти намотается. Только ежевика так легко воде не поддастся. Ее из земли мотыгой не выкорчевать...

Одолжу у Шалвы арбу, посажу детей, прикатим сюда. И увидят они неторопливую воду в канаве, а над ней зеленый свод. А под мельницей шум и плеск, точно щук напустили. И сруб над протокой дрожит, и жернова хрипят, а по жерновам клепень скачет, пляшет, бункер потряхивает, из него кукуруза вылазит, толкается и по зернышку прыг в отверстие!.. И пахнет размолотой кукурузой и грозой...

Трещат цикады. Громко трещат, видно, уже полдень.

Под обрывом шумит^река.

Пес с репьями на шерсти сидит перед дверью.

За ним заросли папоротника и пригорок, по которому мы с Джано прикатили в ту зиму на арбе. Как будто недавно, а посчитать...

Кладу инструмент на место. Сверток промок. Пора.

Что смотришь, собака? Пойду я...

Полдень миновал, солнце на белесом безоблачном небе клонилось к закату, но жара еще не спадала. Марево на горизонте клубилось так густо, что казалось дымом отгремевшего сражения. Сквозь его клубы смутно проглядывал иссеченный ущельями могучий хребет.

Ближе в редеющей мгле виднелись живописные селения с голубыми лоскутами виноградников на склонах и стройными силуэтами кипарисов.

Еще ближе, с соседних гор, курчаво поросших каштановыми лесами, в ущелье свисали дорожки и тропки, похожие на обрывки веревок; тут и там в одичавших, разросшихся кущах на месте заброшенных дворов краснели обомшелые черепичные крыши; нестерпимо сверкали оцинкованные кровли двух новых домов, и на старой пустоши белела полуразвалившаяся известковая печь – свидетельница былых времен.

Внизу по ущелью петляла речка. Там, где, выломав русло, она уходила за гору, изящный железнодорожный мост соединял две стороны ущелья.

Августовский зной, точно живое многорукое существо, обнимал землю. Избыток солнца хинной горечью отстаивался на грядках в поздних огурцах, прожигал язвы в больных филлоксерой виноградных листьях, загонял в тень все живое. Зной имел свой звук, и звуком этим был треск цикад. Он возникал, как только просыхала роса на травах и испарялась утренняя прохлада. Поначалу неуверенный, пробующий и низкий, он с каждым часом усиливался, нарастал, вместе с солнцем забираясь все выше и выше, звуковое сопровождение солнца или его порождение; и в полдень, когда солнце достигало зенита, раздавалось жгучее, едва переносимое крещендо, после которого исподволь, незаметно звук начинал слабеть и снижаться, на закате дня опять переходя в шаткий, неуверенный скрип, обрывающийся огорченно и вопрошающе.

Сейчас полдень миновал и цикады пели дружно, деловито, но без упоения.

Под старой сливой с натеками смолы на стволе сидела Поля и лущила фасоль; русоволосая голова красиво повязана голубым шелковым платком с яркими рисунками. Простой, бесхитростный подарок мужа снял тяжесть с ее души, погасил вспыхнувшую было искру ревности, вернее, не искру, а настоящий огонь, ибо, как истинная женщина, она была ревнива, и теперь, успокоенная, Поля думала о свояченице с удивлением, к которому примешивалась доля дружеской симпатии; думала о том, что Додо не разлучница, а такая особенная женщина; она, наверное, и родному брату хочет нравиться, даже не хочет, нет, это исходит от нее само собой, как запах от цветка... Поля припомнила, как Додо умело причесала ее и повязала косынку – по моде, узлом набок – и с довольной улыбкой подтолкнула к зеркалу (вид у нее оказался лихой, даже чуточку разбойничий), а сама обернулась к мужу. «Учись, Джано! Вот что значит дарить любя!» И не было в ее голосе ни зависти, ни досады, а только радость за нее – Полю...

Однако тайно, в глубине души Поля все-таки была довольна, что гости скоро уедут и жизнь войдет в привычную колею, и прикидывала, во что обошлось им гостеприимство, и немножко беспокоилась, так как знала наперечет все рубли и трешки в своем тайнике и не могла угадать, где ее благоверный раздобыл денег на подарок, ведь такая красивая косынка наверняка недешево стоит... Небось десятка плачена, если не больше.

Поля покосилась на распахнутые ворота, через которые час назад в сопровождении Шалико и Доментия выехала скрипучая арба с порожней бочкой, мятым ведром на заднике и похожей на шлем медной лейкой на одном из поручней. Осенью на этой арбе они отвезут виноград на заготовительный пункт. Если засуха не погубит урожай, они неплохо заработают, купят детям зимнюю одежду, рассчитаются с долгами...

Поля полюбила имеретинскую осень, прохладные ясные ночи и кроткие солнечные дци, полюбила неторопливую радостную работу в винограднике. Благодатная щедрость и прощальная красота земли успокаивала. По ее наблюдениям, жаркое, потное, многолюдное лето было порой раздоров в доме, а тихая прозрачная осень – временем примирения. И сейчас она с удовольствием думала о том, что скоро гости уедут и наступит осень.

К горке фасоли на циновке подкрался цыпленок, склевал отлетевшую фасолину, но не смог проглотить, стоял и, давясь, вытягивал шею, точно униженно кланялся. Поля махнула на него рукой, но перепуганный цыпленок не замечал ее.

Вокруг текла обычная жизнь: из конуры торчала белая, беспородно широкая лапа дрыхнущей собаки; в свинарнике повизгивали поросята; мычал теленок у частокола, квохтала затерявшаяся в траве наседка. Оглядывая двор, Поля решила, что сегодня не стоит выгонять корову в стадо, ей можно накидать в ясли высохших стеблей фасоли, которых много скопилось за последние дни...

Ее отвлекли дети. Мальчишки с криками вбежали во двор и, прыгая вокруг растрепанного стожка фасоли, сообщили, что дядю Джано и тетю Додо увел к себе Реваз (сосед и друг детства), а Лиа с Нелли идут следом. Девочки и в самом деле скоро пожаловали в коротких платьицах и белых ажурных шляпках. Из-за их спин выглядывали возбужденные глаза Петьки и сияла его улыбка, и Поля с непонятным чувством вины и досады подумала, что он все больше делается похож на отца.

– Тетя Поля, мы хотим на речку! – затянули девочки, останавливаясь перед ней и лукаво оглядываясь на Петьку.

– После обеда,– ответила Поля,– когда спадет жара.

– Мама не разрешает без дяди Доментия, а мы хотим одни!

– Правильно, дайте человеку отдохнуть. А если мама так за вас боится, пусть сама идет.

– Я что говорю, мам! – вмешался Петька. – Я не хуже бати речку знаю в любом месте. Да чего! Я их окуну...

– Молчи, Петька!– девочки, смеясь, набросились на него и ладонями зажали ему рот.

– В прошлый раз он чуть не утопил нас,– пожаловалась Поле одна.

– А меня лягушками пугал,– обиженно надулась другая.

– Пугал, пугал! – передразнил Петька.– Чего их пугаться?

– Да-а...~ девочки лукаво и кокетливо покосились на него.—От них бородавки бывают...

Поля стряхнула с подола солому и встала.

– Вы тут займитесь немножко делом, а я пойду обед разогрею. Есть небось хотите?

– Хотим! Хотим! – в один голос закричали все.

Рассевшись вокруг циновки, дети устроили состязание, кто быстрее. Городские старались не отстать от деревенских, горка фасоли на циновке росла с каждой минутой.

Поля тем временем хозяйничала на кухне: разворошила угли в камине, подложила хворосту и раздула огонь. Огонь затрещал, занялся, забубнил, и она быстро замесила тесто для кукурузных лепешек. Обед у нее был готов, к тому же деверя с невесткой зазвал к себе хлебосольный Реваз, и Поля хозяйничала не спеша, в свое удовольствие. Со вчерашнего дня у нее осталось сациви из индейки, такое вкусное, что, отведав его, Додо облизала холеные пальчики и предложила послать Джано записку (его и вчера перехватил кто-то из соседей): «Беги домой, мать помирает!» «Ну ты и штучка!—подумала тогда Поля, не в силах сдержать улыбку,—Ну и штучка!»

Сейчас, усаживая лепешку на глиняную сковородку, она вспомнила о непосланной записке и спохватилась: с утра она ни разу не заглядывала к свекрови, которая, надо отдать ей справедливость, после приезда гостей старалась не досаждать ей, не отвлекать от домашних хлопот и целыми днями не подавала признаков жизни. Поля почти с нежностью вспомнила о свекрови и решила приготовить ей любимое блюдо– натереть яблоки на терке.

Она отодвинула от огня глиняные сковородки и вышла из кухни.

В сумрачной затхлой комнате на старинной кровати с продавленной сеткой и потускневшими латунными шарами по углам неподвижно лежала худая горбоносая старуха и светлыми, навыкате глазами внимательно смотрела на свои руки; старческие ладони с коричневыми пятнами и отчетливыми ветвями вен медленно взобрались с живота на грудь, встретившись, облегченно соединились и опять расползлись в стороны. Старуха не чувствовала своего недвижного тела, и руки, слабые, дрожащие, но еще живые, сделались как бы самостоятельными существами, из жалости продолжавшими слушаться ее. Старуха будила их днем и ночью, тормошила, боясь, что болезнь, усталость или лень скует их тем мертвым сном, каким сковано все ее тело, и преданные руки выкарабкивались из обволакивающего их дурмана, нетвердо ползли по дряблым складкам некогда цветущего тела, опустошенного и истаявшего в борьбе с жизнью и перед смертью униженного беспомощностью. Большие глаза старухи в сумраке комнаты казались прозрачными, и это придавало их сосредоточенному, устало-терпеливому выражению пугающий оттенок неистовости.

Старуха думала о старости и смерти. В представлении крестьянки старение походило на выдыхание спирта из незакупоренной бутыли: с каждым днем уходила необоримая огневая сила, оставалась бессильная муть и скверный сивушный дух... Какой же крепости должно быть содержимое сосуда, чтобы, выдыхаясь десятки лет, до последнего дня донести ту власть и силу!

Думать о смерти было приятней, чем о старости.

В давно забытом детстве под впечатлением то ли снов, то ли чьих-то слов она представляла потустороннюю жизнь как зеркальное отражение жизни земной: по ту сторону земной поверхности, в точности как на кладбище, росли большие дубы, липы и жирная, до колен трава, но росли они корнями вверх и вниз листвой, и на дне этого отражения в затуманенной лазури плавал диск солнца. Горестный опыт стер это утешительное видение, и теперь старуха не была уверена в том, что ей суждено свидеться с ушедшими из жизни близкими, хотя бы с сестрой и мужем, но мысль, что она вернется к ним, к тем, с кем прошли ее детство и молодость, что ее косточки смешаются с ихними, бывала до боли сладка ей. В такие часы она испытывала досаду и нетерпение, точно ждала не смерть, а всемогущего лекаря, способного поднять с продавленной постели ее омертвевшее, опостылевшее, истерзанное пролежнями тело.

В доме было тихо. За отставшими обоями шуршал таракан. Что-то поскрипывало в потолке. Во дворе собака слышно хлебала из миски. Потом в соседней комнате пробили часы – угрюмо и строго. Старуха давно перестала считать бой часов; с тех пор, как у нее не стало дел и забот по дому, время лишилось своего главного смысла, и теперь было все равно, шесть раз бьют часы, двенадцать или три. Обычно бой часов незаметно вплетался в другие звуки дня и, важно прошествовав через сумрачную комнату, таял за распахнутыми окнами. Но на этот раз тугой, отчетливый звон заставил ее вздрогнуть; она встрепенулась, как задремавшая птица, и тревожно глянула в окно. После того, как мимо дома проскрипела арба, на которую Доментий взгромоздил привезенную невесть откуда ржавую бочку, часы били во второй раз, пора бы ему возвращаться... Старухе вдруг так захотелось увидеть младшего сына, что заныло сердце и беспомощно заморгали обращенные к окну светлые большие глаза.

В это время в комнату заглянула Поля.

– Ну как ты тут, мать? Совсем я про тебя забыла.– Она подошла и поправила подушку в головах у старухи.– Есть хочешь?

Старуха не испытывала голода, и это было привычным; непривычным было жгучее, нетерпеливое желание взглянуть на сына, коснуться его рукой... Лучше всех с кормлением больной управлялась Поля, но в ее умении сквозило 'обидное равнодушие больничной сиделки; внуки утомляли старуху неловкой старательностью и многорукой возней; и только когда ее кормил сын, старуха испытывала глубинное, сокровенное удовлетворение, сродни тому, которое сама испытывала много лет назад, когда кормила сына грудью. Концы завязывались, круг замыкался...

– Если Доментий покормит, может, и поем...

– Ну вот, и ей подавай Доментия! – весело возмутилась Поля.– Детям – Доментий, тебе – Доментий, трясогузке вашей тоже! А он, между прочим, мой, и я его самого не кормила, как с дежурства пришел.

– Пора бы им вернуться,– старуха с вопросом и затаенной тревогой посмотрела на Полю.

– Придет, куда денется! Только ты уж потерпи, пока поест и отдохнет немножко.

– Конечно, дочка, мне не к спеху, пусть отдыхает.

– Хочешь, я тебе яблоки натру? – спросила Поля.

– Натри, если хочешь,– ответила старуха.

– Интересно мы разговариваем! Я хочу или ты хочешь?

– Кажется, мы обе хотим,– слабо усмехнулась старуха.

– Верно!—засмеялась Поля.– Умная ты, мать. Лежишь, а все про всех понимаешь. Значит, договорились, сегодня тертые яблоки, а как гости уедут, я тебя печеными побалую. В тесте запеку, по-нашенски, по-уральски!

– Устала ты.

– Ничего, не впервой. Зато осень скоро. А за ней зима. Зимой отдохнем.– Поля расправила одеяло, несмотря на неподвижность больной, постоянно сбивавшееся к ногам, и вернулась на кухню.

Кукурузные лепешки покрылись у огня румяной коркой и легко отпали от сковородок. Негромко напевая, Поля соскребала с них налепленные акациевые листочки, когда со двора донесся робкий стук калитки. Обычно с таким стуком во двор входили старушки, пришедшие проведать свекровь. Выглянув в окно, Поля увидела аробщика Шалико и подивилась – распахнутых ворот ему мало, через калитку пожаловал... Шалико как-то нетвердо шел от калитки к дому. Мальчишки загалдели при виде него, повскакали с мест. «Шалико, Шалико, где твоя арба? Покатай на арбе!» Они бесцеремонно теребили тщедушного человечка с маленькой головой, обутого в тяжелые ботинки, из-за которых его походка производила впечатление шаткости и одновременно противоестественной устойчивости. Человечек не обращал внимания на детей, а они, обычно тихие и застенчивые, с непонятным удовольствием демонстрировали городским родственникам свою власть над этим человеком.

Посреди двора Шалико остановился, прислушался, глядя на дом, свернул к скамейке и сел, бормоча что-то под нос. Поля вышла из кухни, окликнула, почему-то робея:

– Шалико! Ты чего, Шалико?

Аробщик не отвечал. Он сидел на скамейке и люто ругался. С ним это бывало, когда его обижали или обманывали.

– Не ругайся при детях, а то Доментию скажу! —пригрозила Поля.– Где Доментий?

– Ничего ты ему не скажешь! – огрызнулся Шалико и отвернул небритое, искаженное гримасой лицо.

Вытирая руки о передник, Поля торопливо сбежала с крыльца, босая, бросилась к скамейке, то ускоряя шаг, то останавливаясь. Она пыталась уверить себя, что Шалико пьян, что кто-то из соседей напоил его... Ну, конечно, по дороге к Старому колодцу столько дворов! Разве он мог пройти мимо, не пропустив несколько стаканов...

– Шалико, ты пьян... Где ты бросил Доментия? Где арба? —Она подбежала и встала над сухонькой фигуркой, ссутулившейся на скамье.– Ступай сейчас же к нему! Полчаса не мог подождать!..

Шалико повел коротко стриженной головой.

– Не пойду.

– Пойдешь как миленький!—Поля схватила его за рубаху и встряхнула.– Лучше добром иди!

– Я туда не пойду! – Шалико вырвался, оправил рубаху и в первый раз неуверенно поднял взгляд на Полю. Она осеклась на полуслове, захлебнулась горячим воздухом, с трудом перевела дух, спросила чуть слышно, заходя с боку и приседая, чтобы видеть глаза Шалико:

– Что?

Шалико отводил жалкие собачьи глаза, в глубине которых затаился ужас, и невнятно бормотал что-то. Поля всегда затруднялась его понять, сейчас она не понимала ни слова.

– Что случилось? – крикнула она по-русски и отступила на шаг.– Дурень, пьяница! Что с ним?!

Шалико всхлипывал и скулил, кривя мокрые губы и морща обгоревший нос. По заросшим щекам текли слезы.

Ворота вдруг шатнулись и оказались рядом. Дорога бросилась под ноги. Камни, о которые она спотыкалась, лишились веса. Босая, в переднике поверх халата и нелепо повязанной косынке, она бежала в гору, и горячие запахи августа обвевали ее; она не видела дороги, не чуяла ее ногами, но явственно слышала запахи: душный, неубранный хлев; перезрелые сливы на припеке; солнце; грибы и лесная прель; нагретая ежевика... Вот и тень, и сырость из глубины оврага, и вдоль оврага старая дорога – двум упряжкам волов не разъехаться. Кто-то зовет: «Пело! Куда так бежишь, Пело? Заверни к нам, Джано у нас!..» Поля не в силах откликнуться – глотка забита горьким дыханием. Она не слышит ног под собой, вроде и не бежит вовсе, просто листва над головой, стволы деревьев, подъем и спуск – все несется навстречу и мимо, и грудь трясется, и сердце колотится, сердце стучит с частотой швейной машинки, только не в груди, а у горла. Дорога уже, уже. Над свежими воловьими лепехами вьются мухи. Слева на склоне отдавлен след колес. Может быть, еще не все?.. Петька обогнал ее. Беги, сынок! Беги быстрее! Позади встревоженно перекликаются соседи. Дорога вползает в мрак под зеленые своды. Это уже не дорога, а тропа, петляющая по склону. За очередным поворотом Поля видит волов под ярмом. Они спокойно объедают придорожный кустарник. Красный вол замечает Полю и долго внимательно смотрит на нее; пятнистый, вытянув шею, тянется к макушкам ольшаника, вымахавшим из оврага. Она замедляет шаг, останавливается. Кровь, отхлынув от головы и сердца, вся уходит в ноги. Сырая земля холодит ступни. Теперь ее голова необычайно легка, почти невесома и удивительно, свинцово-тяжелы литые ноги. С трудом передвигая их, она обходит пахнущих потом волов. Волы нехотя сторонятся и хлещут себя хвостами по бокам. За ними не видно арбы. Дорога пуста вплоть до Старого колодца, белеющего невдалеке каменной кладкой. А в овраге просека наискось – кустарник изломан, раздавлен и смят, на деревьях ссадины. Между стволами застряла опрокинутая арба. Побитая зелень на глазах встает, распрямляется, скрывая от глаз жуткое зрелище. Поля стоит над обрывом. Она видит белое лицо Петьки в зеленом сумраке оврага. Хочет позвать мужа, но не в силах произнести ни звука. Цепляясь подолом за сучки, она спускается по обрыву туда, где в крапиве и лопухах тушей вздувается ржавая бочка. Ноги подламываются под ней. Она садится. По дну оврага с тихим приятным звуком струится ручеек.

Похороны назначили на третий день.

Два дня перед домом толпился народ, слышался гул голосов. Соседи сходились группами, скорбно здоровались за руку, обсуждали обстоятельства гибели Доментия Гачечиладзе и сокрушенно качали головами.

Боль от чудовищной нелепости, совершившейся рядом, грубо оторвала всех от каждодневных дел и хлопот и погнала кого в гору, кого под гору, но скорее, скорей туда, к дому, над которым разразилось несчастье – разделить горе осиротевшей семьи, помочь в беде, оплакать погибшего соседа, совершить все, что велит веками сложившийся обряд прощания.

Казалось, в людях, пробудился давно уснувший родовой инстинкт. Теперь, когда страшная в своей невидимости сила разъединила и раскидала по белу свету не только школьных друзей и односельчан, но даже близкую родню, одна лишь беда воскрешала на время прежнюю общность. Жизнью оплачивались недолгие дни единения. И, сходясь по зову несчастья, люди словно возвращались вспять на десятки лет, и было это возвращение болезненно и тягостно, как возвращение к покинутой семье или под отчий кров после горестной разлуки: все кругом родное, но уже не свое, и душа разрывается от нежности узнавания.

Но вместе с горем, одновременно с ним над панихидной толпой, точно ястреб над крестьянским двором, возникло пронзительно острое ощущение тревоги: неожиданная гибель Доментия – не постепенный переход в небытие, закономерный исход старости или болезни, а прорыв, падение – напомнила всем, как тонка преграда, разделяющая жизнь и смерть, как легко она рвется. Люди рассказывали друг другу о последних встречах с погибшим, непроизвольно, интонацией и жестом воспроизводя его слова и поступки, воскрешая его самого; они словно не отпускали его туда, по ту сторону и в то же время снова и снова возводили тающую на глазах преграду; от этого 3 приглушенных скорбью голосах звучал затаенный страх. Страх отступал только там, где хозяйничали мелкие, обыденные заботы, точно враг, которому нипочем пушки но который бежит от камней.

«Я ему лучший кусок отобрала,—горестным тоном рассказывала соседкам жена Элизбара.– Бери, говорю, Доментий, дорогой! О чем разговор. Разве мы не соседи... А мой говорит: тут на десять рублей, и не меньше!»—«Замолчи, женщина!—одергивал жену коренастый кривоногий ЭЛизбар, обутый в начищенные до блеска хромовые сапоги.– Кто-нибудь подумает, что мы за долгом пришли».—«Уй, чтоб у тебя язык отсох, Элизбар! Кто так подумает, чтоб я того раньше Доментия похоронила!..»

Продавщица Нанули, прислушиваясь к этому разговору, думала: может быть, ей не заикаться о долге Доментия? Но сестра, приехавшая к ней из Самтредиа, тычась носом в самое ухо, скороговоркой внушала: «Магазин не твой, моя дорогая, а восемь шестьдесят – тоже деньги. Зачем тебе из-за других страдать?»

В сопровождении юнцов, догуливающих последние дни перед призывом, во двор ввалился подвыпивший Удганги Квателадзе, отыскал осунувшегося, почерневшего от горя мельника Гурама и, как ближайший друг, потребовал прикрепить ему на грудь фотокарточку погибшего в траурной ленте. «Что он сделал, Гурам, а! Что он сделал! А ведь я его обидел напоследок. В жизни себе не прощу! – со слезами на глазах твердил он.– Только бы он встал и обижал бы меня сколько душе угодно! Бил бы своим кулачищем...» – и сам больно колотил себя по голове.

Все дни в толпе можно было увидеть аробщика Шалико – единственный очевидец несчастного случая был нарасхват. Маленький, небритый, в огромных ботинках и в чистой по такому случаю рубахе, он с сознанием собственной значимости переходил от одной группы к другой и сиплым, слегка как бы плачущим голосом повторял: «Клянусь детьми, волы не виноваты! Арба старая, и дорога не дай бог! Когда бочка накренилась, я испугался, закричал. А он уперся – держать. На свою силу понадеялся».

По нескольку раз в день во дворе появлялся шофер Нодар. Заходил в дом, узнавал, не нужна ли машина и помощь, потом, ссутулясь, стоял у калитки, грыз ногти и плакал. Когда его пытались успокоить, он мотал головой, с болью, с истовой убежденностью колотил себя в грудь и шептал: «Это я во всем виноват... Я его угробил!»

Под старой сливой, обхватив голову руками, сидел железнодорожник Карло. Рядом, робко теребя его за плечо и тряся седыми патлами, плакала старуха Тасо.

Во двор, неся большой венок и строго-вопрошающе глядя в черный проем двери, входили рабочие с винного завода, и среди них Важа, Анзор и старик Альпезо; за ними шагал директор Ника, шли уборщица Цира, лаборантка Циала, электрик Гайоз; незаметно возник среди прочих парикмахер Джондо в костюме из черного крепа, со странной, неуловимой улыбкой на длинном лице; с кипой телеграмм прибежала запыхавшаяся большеголовая Кето из почтового отделения; шли и шли десятки других людей.

Их объединяли и вели к старому дому в тени деревьев не только горе и боль утраты, но и отчетливое, хоть и трудно объяснимое раскаяние, словно они чувствовали какую-то вину перед погибшим, словно готовились предать земле не соседа, прожившего на их глазах недолгую, непонятную и не очень-то счастливую жизнь, а что-то равно близкое и необходимое всем, как родник или дерево у дороги, укрывающее от зноя и непогоды. А учитель Григол, единственный, кому дано было понять и назвать то, что они чувствовали, стоял на краю двора, отвернувшись от толпы и не отрывая гневного ока от далеких гор, с вершин которых сошел последний снег.

И, пока люди вспоминали живого Доментия, говорили о нем, плакали и сокрушались, какая-то часть его еще жила, витала над родным порогом, как душа или тень, только более реальная, почти осязаемая всеми, кто входил в просторный двор под сень старых деревьев.

Первыми из родни приехали сестры.

Старшую сестру привезли на машине к самому дому. Седая, тучная, она с трудом выбралась из машины и вошла во двор. Толпа расступилась перед ней. Она шла по двору медленно и нетвердо, потерянно блуждая взглядом. На ее породистом лице застыло жалкое выражение испуга и нетерпения. Всевидящая толпа отметила странность этого выражения и тут же сочувственно объяснила: «У нее больное сердце...» Не произнеся ни звука, старшая сестра в сопровождении мужа и сыновей добрела до дома, нетвердо, как на шаткий плот, ступила на крыльцо, ухватилась за перила веранды и, разом обмякнув, перевела дух. Вскоре все скрылись в черном проеме двери, в большой комнате, где временами возникала сутолока и откуда с горестно-озабоченными лицами выбегали фельдшерицы местной больницы со склянками в руках.

Не успели смолкнуть пересуды, как на дальних подступах к дому раздался душераздирающий вопль, и народ, обернувшись на голос, увидел вторую сестру. Высокая, статная, в черном шелковом платье и черной газовой косынке, она шла по проселку и, в кровь царапая щеки, голосила: «О-ой, братец родимый! О-ой, сердечко ласковое! О-ой, горе твоим сестрам! Горе твоим братьям! Горе горькое матери твоей несчастной! Да уж знала я, что тебе счастье на роду не напи– са-но-о! Да уж знала, что ангелы среди людей не ужи-ва-ют-ся! Да уж знала Яр что овечке с волками не жи-ить! Да уж знала, что тебе счастливому не бы-ить!..» Она шла по двору в развевающихся черных шелках, едва не раздирая их широким, стремительным шагом – вестница несчастья, плакальщица,– и толпа смотрела на нее, как на рану. Она влетела в черный проем двери, и оттуда донесся ее резкий, сорванный плачем голос: «Да не знала я, не ведала, что тебе страшной смертью поме-ре-еть. Уж не знала я, не ведала, что сестре твоей над гробом заколоченным при-чи-та-ать. Покажи лицо свое красивое! Покажи усы свои мужественные! Покажи глаза свои ласковые!..»


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю