Текст книги "...Где отчий дом"
Автор книги: Александр Эбаноидзе
сообщить о нарушении
Текущая страница: 11 (всего у книги 15 страниц)
Добавила я в тарелки, что на кухне осталось, вынесла на веранду, расставила на столе. Мужчины все шумят о чем-то.
Вдруг голоса за столом смолкли. Григол прижал палец к губам.
– Тише!
И в наступившей тишине из-за оврага жалобно так донеслось:
– Нодари-и! Нодари-уу!
Нодари вскинул руки, призывая всех ко вниманию.
– Нодари-и-и!—тянул надреснутый старушечий голос.– Нодари-и!
– Да откликнись ты, черт! – рассердился Григол.– Мать зовет!
– Вот так каждый раз,– со вздохом пояснил Нодар.– Стоит уйти, через час выходит и орет.
Старуха все звала сына, ее голос далеко разносился по притихшей деревне.
– Ты что, язык проглотил?! – взгляд Григола вспыхнул гневом.– Откликнись же!
– Ничего, пусть пошумит, ей полезно для дыхания,– бросил ему Нодар, но тут же повернулся на голос и сложил руки рупором.– Чего тебе, мать? Чего?
– Не поехал, сынок? – обрадованно отозвалась старуха.
– Нет! – откликнулся Нодар.
– Где ты, сынок?
– У Доментия я. У Доментия!..
– Не поедешь? – в голосе старухи опять проснулась тревога.
– Нет! Не-ет!
– Ну и слава богу,– понизила голос старуха.
По селу забрехали собаки. Чей-то ребенок передразнил:
– Где ты, Нодали? – залился смехом и смолк, видимо, пристыженный старшими.
– Вечно она так! – возмущенно обернулся к нам Нодар.– Я втолковываю: не срами ты меня, мать, мне уже четвертый десяток, люди подумают, что я с приветом какой-нибудь, малохольный. Чего кричишь, спрашивается? Живой я, так и без твоего крика домой приду. Трезвый или пьяный, побитый или целый, хоть на карачках, а приползу. А если что случится, твой крик не поможет. Верно?
– У тебя свои растут, понимать должен,– хмуро сказал Григол.
– Я понимаю,– прервал его Нодар.– Разве я не понимаю? Нервничаешь там, психуешь, но кричать-то зачем? Слыхали сопляка: «Где ты, Нодали?» – пропищал он.– У-ух, попадись под горячую руку, по швам бы его распорол! Так и шутом сделают вроде вот этого,– он кивнул на прикорнувшего за столом Шалико.
Я спохватилась – детям спать пора! А они, оказывается, давно легли. Петька сам распорядился – девочкам комнату отдельную отвел и белье постельное им выдал. Есть в нем самостоятельность и твердость мужская; давно подмечаю, на отца своего делается похож не только внешне, но и характером. Младшие мальчишки ходят за ним, как утята: он и прикрикнуть на братьев может, и подзатыльник отвесить, но другим в обиду не даст. Раз на речке какой-то парень напугал нашего Гочу, до слез довел; Петька в драку полез, кинулся как бешеный... Домой притащился в синяках, с рассеченной губой, живого места на нем не было. Я хотела выведать, кто его так отделал, но он только усмехался разбитыми губами: «Ничего, мам, ему еще больше досталось!..» – и Гочу за вихры шутя трепал... Я сама слыхала, как младшие своих обидчиков стращали: «Вот скажу Петико, он тебе задаст...» Ах, Петико ты мой, Петико... Петр Николаевич!
Григол положил на стол большие сжатые кулаки. Его горящий гневом взгляд прикипел к стакану с вином.
– Марта! – позвал он, почти не повышая голоса. Ему и не нужно было повышать голос.– Марта, ты меня слышишь?
Из дому чуть слышно донесся голос свекрови:
– Слышу, Григол!
– Не сдавайся, Марта! Плоть подвела, духом возьми! Не сдавайся, Марта! – его желтый соколиный глаз горел яростью.
– Вы живите, а мне уж пора...– прошелестело в ответ.
– Выпьем за матерей!—Григол обвел всех быстрым и Требовательным взглядом.– За их святую тревогу! Пей, Нодар! – Он в несколько глотков осушил свой стакан и выбрался из-за стола.– Ну, все... пора.
Оставшиеся гости сидят еще час и другой. Я уже не прислушиваюсь, о чем они говорят. В голове гул, ноги как в резиновые боты втиснуты. С меня на сегодня довольно, ухайдакалась.
Аробщик Шалико засыпает прямо за столом, счастливчик. Нодар с Гурамом больше не спорят, когда Джано заводит песню, они вполголоса подпевают ему. Джано бережно ведет песню. Красиво!
Наконец гости встают. Пошатываясь, выходят во двор, долго прощаются. Собака носится вокруг них кругами, лает, скулит.
– Машину оставляю,– сообщает Нодар и с довольной ухмылкой мотает головой.– Все равно до дому теперь не дотянуть. Не ездок.
– В таком виде не то что на машине, на арбе не дотянешь.
– Точно... А куда делся Шаликиа? Отвезем его домой.
– Оставьте, уснул человек и пусть...
– Нет, Доментий. Вам гостей и без него хватает. Да и дома у него люди. Небось глаза проглядели...
Нодар пригоняет скрипучую арбу, Гурам выносит Шалико и стоит с ним на руках, пока арбу разворачивают на пятачке у ворот.
– Назад! НазадР безрогий! Ну-ну-ну! Хи-о! Да уложи ты его! Прижал к груди сокровище!..
Гурам укладывает Шалико на доски; все пьяны, никто не сообразил подсунуть хоть что-нибудь ему под голову. Я порываюсь в дом за мутакой, но арба трогается, быки резво идут под гору. Колеса подпрыгивают на камнях, голова Шалико отбивает громкую дробь.
– Полегче! Все-таки голова...
Скрип арбы затихает в ночи. Доментий запирает ворота.
Я вхожу в дом. Свекровь с умиротворенным, почти счастливым выражением лица моет посуду. Над миской с водой курится пар. Ее ладони разбухли и покраснели. Я хочу разбавить кипяток, не позволяет. Наверное, ей приятны эти горячие ванны.
– Ушли?
– Ушли,– отвечаю я.
– Вот и хороню!
– Оставь до завтра, мама. Мы тебе поможем.
– Только бы не уснуть. Когда руки в горячем, в сон клонит...
Возвращаюсь на веранду. В темноте двора летают светлячки Собака гоняется за ними. Ночь теплая, беззвездная, тихая. Пахнет исходом лета... Скоро осень. Мальчишки в школу пойдут. А я с утра в лес за каштанами и грибами. Здесь другие грибы, совсем не те, что в наших лесах; нет ни маслят,, ни опят, ни белых. Только лисички попадаются среди папоротников... Как увижу их, так сердце сожмется.
Устала, спать хочется.. Если Джано дня на три, на четыре, ничего, потерплю... До чего мальчишка у них славный!
Собака по двору гоняется за светляками. Замирает. Разинув пасть и шевеля ушами, удивленно смотрит на мерцающий огонек и опять пускается вдогонку. Горы чернеют. Что-то стрекочет в траве, звук деловой и звонкий, как от далекой лесопилки.
Светляки пролетают сквозь частокол из проулка во двор и обратно. Летят вверх и вниз, вдоль проселочной и без дороги. В их мерцании все делается зыбким: ограда ничего не ограждает; огонек, помигивая, проходит сквозь гущу кустарника. Светляки загораются и гаснут в черной траве и в черном небе; близкие кажутся далекими, далекие близкими.
В темноте двора в грустном хороводе огоньков вижу Доментия. Сидит неподвижно на скамейке под деревьями.
– Ты один, Доментий? – Доментий оглядывается.– Вы не поссорились?
Молча пожимает плечами.
– А куда делся Джано?
– Пошел спать.
– Надо бы отвести ягненка в хлев,– говорю я.
– Пусть пощиплет траву. В хлеву грязно.
– Какой белый! Никогда таких не видела.
Сажусь рядом на скамейку, прислоняюсь к его плечу. Тишина. В тишине звенит далекая веселая лесопилка. Мерцают светлячки. Сердце готово разорваться от тоски и грусти.
– Что с гобой? – спрашивает Доментий.– Устала?
Я вдруг всхлипываю и, уткнувшись лицом ему в шею, шепчу:
– Я сегодня письмо получила, бабушка умерла.
Глава пятая
ДОМЕНТИЙ ГАЧЕЧИААДЗЕ
– Пришел, псина? Оголодал небось. На...
Осторожно берет протянутый ломоть хлеба, выносит из будки, ест под дверью. А в первую ночь чуть не бешеным показался: трусит между рельсов, носом в шпалы, по сторонам не смотрит. Так бы и трусил до Самтредиа, да навстречу товарняк с углем на двух тепловозах. Перед станцией и сошлись. Тепловоз как забасит, пес на все лапы осел, шерсть дыбом, еле успел отскочить в сторону. Дрожит, на громыхающие вагоны скалится. На станции только мы с дежурным, да кто-то на скамейке – под промасленной кепкой лица не видать. Прогрохотал товарняк, а пес все дрожит, не знает с перепугу, куда бежать. Хотел подойти – как зарычит! Карло (в ту ночь Карло дежурил) говорит: «Осторожней, парень, как бы не бешеный...» Ушел я к себе в будку. Через часок выглянул – стоит позади платформы, наставил уши, смотрит. Я положил хлеб на виду и дверь прикрыл – пусть поест спокойно...
Собаки ко мне быстро привязываются – через неделю за мной в речку сигал, когда я на мельницу ходил. Хозяином признал. Но так и остался бродягой; что ни говори, а будку возле проходной даже собака с домом не спутает. Думал домой его взять, да Гурам отсоветовал– две собаки на одном дворе не уживутся...
Поел за дверью и пожаловал опять. Хвостом виляет. Дал бы еще, да нету. Не обиделся, зевнул с подвывом, улегся перед топчаном.
В будке только и помещаются топчан и тумбочка. И еще ружье в углу, холостыми заряженное, чтобы в случае чего палить. Слава богу, пока не приходилось: заводик маленький, оба цеха на ночь запираются. Разве пустую бочку кто укатит, да грохота побоится...
Перешагнул через пса, встал в дверях, к косяку привалился. Над дверью лампочка. На свет мотыльки слетелись, об лампочку колотятся. Вдоль ущелья сквозняком протягивает. Слышно речку по камням. Как будто в той стороне большой базар. Пахнет шпалами и ежевикой – разрослась вдоль полотна.
Станция и платформа желтым светом залиты. Рельсы поблескивают. Подальше родник темнеет. Между станцией и будкой тополя шелестят...
Мать все отговаривала: «Что ты за работу себе нашел? Неужели на том заводе днем сложа руки сидят?» Поля тоже грозилась: «Не поленюсь, Доментий, возьму фонарь, спущусь, посмотрю, чем ты там ночью занимаешься...» И ведь спускалась... Раз в грозу пожаловала. Ливень хлестал. Горы кругом то вспыхнут голубовато, то исчезнут. Я на всякий случай электричество по деревням вырубил. И в такую– то погоду явилась. Ниточки сухой на ней не было. Кулачки к груди прижала, колени подогнула, дрожит и улыбается. Как девочка после купания...
А мне ночная работа по душе. В армии привык. Поначалу не понимал по-русски, все дни один. Раз на ночное дежурство направили, понравилось: не надо ломаным языком рапортовать, не надо напрягаться – что говорят? От сержантских шуток избавлен – Гачечиладзе, продуй ящик макарон!.. Разве дежурный офицер заглянет для порядка или пришлет кого. Ночь отдежуришь, а днем спишь... Было в части подсобное хозяйство, свинарник голов на сорок. Возле свиноматок приходилось сидеть, чтоб приплод не сожрали или не придавили ненароком. Охотников на такое сидение мало. Вот старшина и прикрепил меня к свинарнику: «Ты, Гачечиладзе, парень хозяйственный, деревенский. Тебе такое боевое задание в самый раз...» По утрам свиней велено было выгонять во двор, а они не слушались. Пинаю сапогами, тащу за уши – визжат и ни с места. Старшина Батеха. увидел, расплылся в улыбке. «Нет в тебе, Гачечиладзе, командирской жилки. Тону того нет. Смотри, как оно делается,– и как рявкнет:—Ррр-рета, па-адъем!» Свиньи повскакали и галопом в дверь! Еле я увернулся, чтоб на спинах не вынесли.
Свинарник и есть свинарник, грязно. Возле маток приплод копошится – голый, мелкий, на поросят не похожий. Да и как им большими быть – каждая матка чуть не по двадцать высыпала. Над головой лампочка в пятьсот свечей, а потолок низкий, жарит в самое темя. Сижу на перевернутом ведре, письмо из дому читаю. В одной руке письмо, в другой стебелек травы – омбало, ее всегда тетя Дарико в конверт подкладывала. Разотру омбало в пальцах, уткнусь носом, и нет никакого свинарника, а сижу я с ребятами под каштанами, в камушки играю, камушки обкатанные, звонкие, с нашей речки, а в овраге ручей журчит, и точно дождь только что прошумел...
В личное время прибегал Нодар, тащил меня в курилку. Там при ребятах хлопал по спине и лыбился. «Покажи., чего прислали! Травку брось, чудак! Лучше чачу за щекой принеси». Но чачу отобрал старшина и запер в каптерке. Золотистая, в бутыли с завернутой в тряпочку деревянной затычкой, она была похожа на компот – для отвода глаз тетя Дарико накидала в нее сушеных слив. Даже я обманулся. «Хороший ты малый, Гачечиладзе, только туго тебе в жизни придется, гражданка – она таких недооценивает. То есть за дурных считает. Чистый спирт, рябой кобылы сон! Таким в военное время танк можно поджечь!..»
Раз перед увольнением сунулся по дурости, налей, дескать, граммов сто. Ох, он и расшумелся! «Ты что мелешь? Что ты мелешь, рябой кобылы сон! На «губу» захотел? Да я твою чачу вылил давно, на протирки извел. Марш отсюда, пока увольнительную не отобрал!» И кто меня надоумил? К Поле собрался. В первый раз на свидание шел. Все русские слова, какие знал, из головы вылетели. Хотел принять для храбрости... В тот раз мы в кино пошли, а про что было кино, убей – не помню. После кино проводил ее, на обратном пути заблудился. Города не знал, спросить толком не мог. Намерзся!.. Ладно, к реке вышел, по ней и часть нашел. Да-а... Морозы там лютые. На окнах казармы лед толщиной в палец. Надышишь глазок, выглянешь; спортплощадка по брусья снегом завалена... А в казарме зимой хорошо, тепло: наряд постарался, печки пышут жаром; оттаял, лег и как будто провалился в ватный матрац.
Первая зима самая трудная. А весной я уже знал, куда посылки нести – прямо с почты к Поле. Даже просил почаще присылать. Фрукты в тех краях дорогие. Хурму там, инжир или гранат вовсе не видали, Бабушке Полиной инжир не понравился, пожевала беззубым ртом и выплюнула. Зато Петька радовался, когда с ящиком меня видел... Поля в ту пору с фабрики ушла, поступила на почту ученицей. Получала так мало, что каждую субботу в прачечную при нашей части приходила подработать. Там и познакомились. Вообще дольше трех месяцев ей на месте не сиделось: то поругается, то тоска заест, то начальник как репей. Сестра ее при мне совестила: «Ыуг ты даешь, мать! Десятый год на кадрах сижу, а такой трудовой книжки не видела. Целое собрание сочинений. Это ж к пенсии что будет?..»
Мы с Джано, когда за ней приехали, опять на новом месте нашли– в охотничьем магазинчике наискосок от кино. В тесноте среди шапок и кепок русая голова. Я к прилавку продвигаюсь, а Джано сзади подталкивает. «Забирай ее, братец, от этих охотников, пока не поздно!» Поля увидала, выбежала. «Доментий! И правда приехал. Я уж думала, кончилась наша любовь!» Даже расчет не стала оформлять, подхватила плащик и в дверь. Вышли из магазина, она мне в локоть вцепилась, смеется. А Джано останавливает нас и подводит к витрине. «Поля, могу я вот это купить?» – «А на что вам?» – спрашивает Поля. «Брату свадебный подарок». Поля на меня оглянулась. «Он и правда шутник...»
Витрина за стеклом была выложена дерном, и по нему, как по осеннему полю, наметом несся волк с зайцем в зубах. Большой, сильный, с густой седоватой шерстью. А заяц в его зубах обвис беспомощно и жалко, лапки поджаты, свернутая набок голова едва держится на перекушенном горле.
«Отличное наглядное пособие»,– сказал тогда Джано.
Я-то понял, на что он намекал, это был старый разговор. Помню, еще после школы, сразу после выпускных экзаменов я в Тбилиси съездил. Отец отпустил к старшему брату. Просто так – гостинцев отвезти, вина. У них с Додо как раз двойня родилась – Лиа и Нелли. Ну, мы и выпили вдвоем, без гостей. За детей, потом за мать, потом за отца, за дядю, за бабушек и дедушек. Кого вспомнили, за всех выпили.
Вышли на улицу проветриться, Вечер поздний. Они тогда еще на старой квартире жили, около рынка. Идем, и вдруг Джано останавливает меня и говорит: «Подойди к любому мужчине и ударь его».– «За что?» – спрашиваю. «Просто так» – «Как же я ни за что ни про что человека ударю».– «Пересиль себя, Доментий! Делай, что говорю!»—«Не могу я, брат. Оставь...»—«А я говорю, ударь! Вот этого, в кепке».– «Ну за что я его ударю?» – «А ни за что. Чтобы с невинностью расстаться. Пока ты не можешь человека ударить, ты не мужчина».
Знал мою слабинку старший брат. Как на лестнице, когда вместо ступеньки в пустоту оступишься. Я и сам порой думал, что, если ударю кого-нибудь, пропавшая ступенька вернется. Встану твердой ногой. Да так ни разу и не смог. Рука не поднялась. И ведь не боялся, нет. Тут что-то другое. Переступить не мог. В тот раз увязался было за одним, мордастым, не понравился он мне спьяну. Стал ему глупости в спину бубнить. А он повернулся и говорит: «Шагай, сопляк! Ровню себе найди!» Я и пошел. Не про нас такие уроки...
Вот и позавчера вроде вокруг мельницы шумели, а все о том же. Не нравлюсь я старшему брату. Не так живу. Волчьего во мне мало... А что мельница? Разве в мельнице дело...
Он приехал как-то студентом из Тбилиси. Отец дал ему поваляться денька два, потом говорит: «Собирайся на мельницу!» – «Обойдемся, Георгий!– всполошилась мать.– Зачем ребенка по такой погоде в такую даль гнать!» Осень поздняя стояла, дороги развезло. Я каждый день в школу опаздывал, хоть на час раньше выходил. «Мальчик приехал отдохнуть, а ты запрягаешь».– «Я его не распрягал, чтобы заново запрягать!» Ну, Джано отца ослушаться не смел, у Шалико-аробщика арбу одолжил. «Тащите,– говорит,– вашу кукурузу, на всю зиму обеспечу!» Я за братом увязался. Мать опять было разволновалась: «Куда? Вечер на дворе!» А отец: «Пусть едет. Только одень как надо».
Покатили с братом под гору. Долго скрипели по колдобинам, пока до реки доскрипели и заскрежетали по камням. Переехали через мост, дотащились до железной дороги и остановились перед шлагбаумом. И в ту же минуту из-за поворота поезд! Тяжелый, быстрый, сильный. Промчался, посверкал окнами. За окнами лица. Белые полоски на вагонах промелькнули, даже надпись не успел разобрать. И тишина. Тихо стало. Тихо и так грустно, что ком в горле набух и слезы на глаза навернулись...
А потом мельница показалась. Мы подъехали сверху, оттуда, где акации в ряд. Мельница над мутной протокой, за ней пойма, железная дорога и горы. Все серое, как в тумане, одни ближние деревья чернеют. Мельник выглянул на скрип арбы в вылинявшей гимнастерке, в сбитых сапогах. Он вернулся через семь лет после войны. Видно, хлебнул в жизни, бедняга: заикался и головой дергал, и глаза, как у того зайца с перекушенным горлом. Как же его звали?..
Тогда я в первый раз все разглядел и запомнил: под полом вода хлюпала, жернова хрипели, мельница подрагивала, как арба у шлагбаума. Подрагивали тугие теплые мешки с мукой. И два закопченных фонаря на бункерах. И трехногий столик с губастым кувшином и миской лобио, за которую уселись Джано с мельником... Иорам, вот как его звали! Иорам всю ночь рассказывал Джано что-то, всхлипывал, сморкался и грозился. А я прислушивался сквозь плеск воды и шум жерновов...
Проснулся я от тишины. Через щели падал свет. Тихо журчала вода. Фонари погасли. Сверху мучная пыль посыпалась. Глянул, на балке крыса, хвост свесила, остановилась и смотрит. Рукой взмахнул, она дальше и исчезла в стене. Я из-под ватника выбрался, дверь распахнул, а там белым-бело. Снег выпал за ночь, черные деревья облепил. И вода черная в белых берегах. Джано с арбы снег сгребает, а мельник волам холки мешками укутывает. Увидел меня, улыбнулся. «П-продрог, бичо? Вот т-тебе и зима!»
По снегу, в тумане поднялись назад, на гору. Долго добирались. Мать обрадовалась: «Вернулись кормильцы наши! Погляди, Георгий!» Отец вышел из кухни, высокий, сутулый, руки в карманах... И сейчас помню, как приятно было на глазах у родителей делать взрослое дело – разгружать арбу и распрягать волов. Джано посмеивался: «Работник!» А мать повторяла со слезами на глазах: «Вот и вырос, кровинушка моя. Все его беды на себя приму...»
Давно это было...
За рекой на пригорке чернеет школа. Раньше против школы была купальня – зеленая гладкая заводь. Директор школы Григол не был строгим. Он ничего не запрещал нам, кроме купания в заводи. Говорили, что там когда-то утонули два третьеклассника. Зато стоило выпускнику получить аттестат, как он тут же скатывался на берег и бросался в воду. Это купание стало таким же обрядом, как вручение аттестатов. Наш выпуск еще искупался в зеленой заводи. Но с тех пор реку завалили камнями и строительным хламом. Река обмелела, разделилась на протоки. Нынче в мае я видел, как десятиклассники, закатив штаны, осторожно бродили по протокам...
Речка шумит в ущелье. Раньше она походила на проказницу-девчонку. Теперь стала как уставшая, много рожавшая женщина.
Какая ни есть, а ребята вчера попросились купаться. Додо говорит: «Тут у вас водовороты, камни, одних не пущу. Просите дядю Доментия...» Я и пошел. Маленького Бубу на плечи посадил. Он шею мне стиснул коленками, на голову облокотился, всю дорогу песни распевал. Иногда останавливал меня: «Тпру, лошадка!» – и тянулся вверх, сливы срывал. Сорвет, ощупью сунет мне в рот и заглядывает– попал ли?.. Совсем маленький, а плавает хорошо! Лучше моих, даже лучше Петьки. Как домой идти, помог ему трусики сухие надеть. Он прислонился ко мне, видно, уморился, наплавался, и от детской головки запах. У меня даже дыхание перехватило. Не скажешь, чем пахнет, только детская головка так пахнет да еще птенцы. Прислонился, хитрец, ко мне, на ремне повис и говорит: «Не подумали мы с тобой, дядя Доментий, просчитались».—«В чем,– говорку– просчитались?»—«Лучше б ты меня в гору на плечах понес, а с горы я как-нибудь сам спустился бы...» Что делать? Посадил опять на плечи, только попросил шею коленками не стискивать...
Они скоро уезжают. Всю жизнь привыкал, но, похоже, так и не привык.
К концу лета родня разъезжалась из отчего дома, а я оставался. Когда начиналась предотъездная суета, я забирался в хлев и отсиживался там. Меня звали прощаться, и, как я ни крепился, кто-нибудь обязательно замечал: «Что с мальчишкой? Что с тобой, Доментий?»
Хорош я буду, если в день их отъезда опять заберусь в хлев...
Жить бы опять всем вместе, ужинать за большим столом, а перед сном разговаривать на веранде, рассказывать разные истории. И вQ дворе летали бы светлячки, а за стеной спали бы дети...
«Ишь, чего захотел! – посмеивается Гурам.– Уют! Нынче этот зверек занесен в Красную книгу».
Зимнее утро. Хлюпает дождик. Капли падают в канавку, в переполненную бочку и недавно подставленную лохань. В окне сипит ветер. Спеленатый рядом с нами малыш морщит носик и чихает. Сунув ноги в сапоги, выскакиваю во двор и с охапкой дров вслепую возвращаюсь; в комнате пахнет младенцем, бубнит огонь, поленья шипят и потрескивают... И в зимнее утро так сладок душный уют жилья, плач младенца и первые слова Поли, кое-как сложенные по-грузински: «Дай мне мальчика. Мальчик хочет грудь...»
Из глубины ущелья электровоз высвечивает горы, деревья, школу на пригорке, речку. За электровозом выползает вереница вагонов. Поезда не слышно, но чем сильнее луч, тем отчетливей стук колес. Поезд приближается. Земля подрагивает. Прожектор упирается в меня, забивает светом глаза, нос, уши. Отворачиваюсь...
Я никогда не бывал в Варазис-хеви. Новый тбилисский район. Вдоль оврага друг против друга дома одинаковые, высоченные. По дну оврага на месте ручья улица заасфальтированная, машины фарами помигивают. Я на мосту, а подо мной эта самая улица с машинами. Походил, поспрошал и нашел-таки. Новая квартира Джано на восьмом этаже, а у меня поклажа пудов в шесть. Потом мне про лифт сказали, но в первый раз не сообразил, пешком допер. Дверь была открыта. С хурджином на плече, с бочонком и корзиной в руках протиснулся и остановился перед большим зеркалом.
В доме играла музыка. За стеклянной дверью было шумно и, по голосам, многолюдно. Вдруг голос До до: «Кажется, кто-то пришел...– Распахнулась дверь, она всплеснула руками и пропела: – Домен-тий! Какая прелесть! К нам имеретинская осень собственной персоной! Смотрите!» А сама такая, что я зажмурился...
Сегодня с утра мотыжу в винограднике. Слышу, листья зашуршали, метелки кукурузы закачались. Додо! Босиком, в закатанных до колен штанах, с маленькой мотыжкой, которую я для детей приспособил. «Доброе утро, Доментий! Пришла помочь! Не прогоняй меня!»
Встала неподалеку тюкнула мотыжкой раза дваг засмеялась. «Ногам щекотно!» Еще потюкала, выпрямилась, рукой глаза затенила. «Ну и засуха!.. Если твоему винограднику нужен дождь, скажи. Я ведь только с виду обыкновенная женщина, а на самом деле колдунья». Подрисованные глаза закрыла, ладони слепила, к груди прижала и стала заклинания шептать. На каком языке, не разобрал. «Вот увидишь,– говорит,– через три дня на четвертый пойдет дождь». Я засмеялся. «Давай раньше! Через три дня на четвертый он и без ворожбы пойдет...»
Звенит колокол. Электровоз дает короткий гудок. Поезд трогается дальше. Быстрее стук колес, мелькают окна. И опять тишина. За железной дорогой шумит река. Далеко в горах мерцают электрические лампочки...
Когда электричество в горы проводили, я уже был не мальчик, в восьмом учился. Как говорил наш физрук Дито Костава, в работе троих стоил. Мы взрослым помогали. Отбирали в лесу каштановые деревья поровней и повыше и валили на столбы. Потом цепями к ярму приторачивали и волокли к ямам. Больше сотни столбов поставили... А после электричества новую дорогу в горы проложили. Артельно работали, хорошо! Возле чьего дома шабашили, тот угощал всю артель. Угощение нехитрое: сыр, зелень, огурцы, помидоры да вино нашенское, простое. А шуток и веселья больше, чем на кутежах! «Сандро, хочешь, скажу, отчего у тебя детей много».– «А то я не знаю!» – «Нет, брат, не знаешь. Без электричества жил, вот отчего. В темноте...» – «А теперь что?» – «Теперь будешь по ночам газетки читать, радио слушать».– «Выходит, от нашей затеи бабы в накладе?» – «Не бойся! Они все лампочки повыкрутят, а свое возьмут».– «Тише вы, жеребцы! Вон мальчишки уши навострили».– «Эти мальчишки побольше нашего с тобой понимают...»
Весело работали! Кое-кому пришлось под дорогу виноградники отдать; своими руками выкорчевывали лозу. Неподалеку от нас на круче рос большой куст боярышника. Я срубил его для дороги. Да что боярышник! Отец спилил полное сил ореховое дерево и долго травил живучие, прорастающие корни. Взорвали, выкорчевали, вытравили – все! Проложили дорогу. Радио в домах запело, лампочки электрические засияли. А лет через десять даже телевизоры у некоторых появились. Вот тебе кино, вот тебе футбол, вот тебе ансамбль Сухишвили! Но тогда же что-то стало в деревне меняться.
Как сейчас помню, летом в пятьдесят шестом в нашей деревне пропала одинокая старушка Антиопа. Ушла за коровой и заблудилась. Ее искали всем миром: мужчины с факелами, фонарями и ружьями, молодые женщины и мы, мальчишки. Оставшиеся в деревне не спали, ждали вестей. Прочесали леса, облазили горы, обшарили соседние села и ведь нашли! Нашли старушку и, перепуганную, полуживую, на арбе привезли домой. А под утро и корову ее пригнали и кутеж на радостях устроили... А прошлой весной погнали школьников на Лысую гору сосны высаживать. Ребята разбрелись с лопатами кто куда. И вдруг в старых подросших посадках наткнулись на труп женщины с выеденным лицом и до костей обглоданными руками. Кто такая? Откуда?.. Понаехали следователи, специалисты всякие, еле опознали. А женщина из соседней деревни оказалась, ее дом с горы виден. Отчего померла, зачем на нашу гору забрела, так и не узнали. Да. и не в этом дело...
Вчера, когда возвращались с речки, мальчишки побежали вперед. Их поманила ежевика. Только и слышно было: «Глянь! Ух ты!» Даже маленький Буба заволновался, с плеч на землю попросился. Побежал вдогонку за братьями. Погодя вернулся, протянул ягоды в горсти. «Ты тоже покушай, дядя Доментий!»
Вдруг голоса детей смолкли. Я подождал, окликнул. Пошел в ту сторону, куда они свернули, и скоро увидел, стоят за развалившейся
оградой у заброшенного дома, заглядывают в выбитые окна. Двор крапивой и папоротником зарос. Пол на веранде проломился, и из– под него деревцо проросло. По стене трещина от угла до угла. Заглянул через детские головки и увидел, что заставило их притихнуть: под потолком носились летучие мыши. «Что это, дядя Доментий?» – шепотом спросил Буба. «Летучие мыши»,– тоже шепотом ответил я. Лиа и Нелли испуганно оглянулись на нас.
Не все покинутые дома умирают так медленно. Некоторые покряхтят две-три зимы, да и рассыплются. Соседи растащат доски, разберут уцелевшую черепицу; через пару лет от дома и следа не остается, только на обгоревшие кирпичи вдруг наступишь в’крапиве или споткнешься о проржавевший кумган... А этот дом каменный, добротный, вот и мается...
Заглядываю в будку. Пес тут же вскидывает голову. Треплю по загривку. «Спи, собака...» Сходить на станцию, узнать время. Обычно прикидываешь по поездам. Хоть какое, а развлечение. Но поезда иногда опаздывают. А весной такое с ними творится, что вообще ничего не поймешь...
Ночь душная. Дощатая будка нагрелась за день. Нагревается быстро, остывает еще быстрей.
Вышел во двор – на очередной обход. У задней стены под навесом лампочка горит, бочки освещает. Между бочками тени. Посреди двора еще одна лампочка под козырьком. В ветреную ночь тень от козырька по двору скачет. Сегодня чуть подрагивает на стене.
Оба цеха опечатаны. Из-под дверей холодком кисло тянет. А на стене темнеет ящик для заявок, мой сменщик Гайоз придумал. Только вместо заявок нам разные записки подбрасывают: то свидание назначают, то грозят расправой, то просто предлагают побриться и сменить рубашку. «Э-э, разве наши люди понимают, что такое культура производства! – возмущается Гайоз.– Напиши: в купажном короткое замыкание или перегорела лампочка в лаборатории. Нет! «Телевизор на завтра обещал грозу. Если не хочешь протянуть ноги, обуй резиновые сапоги!» Так я и поверил. В такую жару в резиновых сапогах выйду, а они будут ржать... А тебе что пишут? «Доментий Гачечиладзе– самый симпатичный парень в районе». Ну, конечно! Это Циала дурью мается. В лаборатории делать нечего, она и развлекается».– «Ну и пусть»,– говорю я. «Тебе все пусть...»
Циала пришла к нам после школы, да так и застряла. Сначала каждое лето ездила в Тбилиси, сдавала в медицинский. Раз шесть или семь ездила. Чем не подошла?! И собой хоть куда, и начитанная – все с книгой. Ей бы замуж, пока в девках не перекипела.
В тот раз вошла тихонько, встала у двери и дышит, как будто бежала. И платье вроде второпях надето. Ночь душная была, как сейчас. Я подумал, случилось что-нибудь. Ко мне часто ночью прибегают – я и электрик, и носильщик, и пожарник. Хотел спросить, что стряслось, но осекся. То ли свет странно падал, то ли я на тахте лежал и снизу смотрел, только показалась она мне очень большой. В будку иной раз десяток рабочих набьются, и ничего. А тут двоим тесно... Постояла, постояла, вроде хотела сказать что-то. Потом повернулась и в дверь. Как хочешь, так и понимай...
Под тутовыми деревьями ягод понасыпано. Хрустят и липнут к ногам.
Иду к станции. От будки до платформы тридцать три шага. Еще тридцать восемь по платформе, и я на станции.