Текст книги "Алексей Ставницер. Начало. Восхождение. Вершина (СИ)"
Автор книги: Александр Чебручан
Соавторы: Валерий Албул,Александра Старицкая,Александр Токменинов,Хобарт Эрл,Виктор Ставницер,Вадим Сполански,Игорь Шаврук,Владимир Мамчич,Абрам Мозесон,Михаил Ситник
Жанры:
Биографии и мемуары
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 5 (всего у книги 18 страниц)
Все эти рассуждения понадобились, чтобы хоть чуть примириться с вопиющей неправильностью отсутствия Алеши по «эту сторону черты», в мире еще живых. С ним здесь было намного интересней.
Но однажды что-то изменилось во взаимных отношениях причин и следствий. Непонятный механизм тварного и бесплотного в неисчислимый раз показал, что «да», это – «нет», что надежда труднее возникает, чем перерастает в безнадежность, и ты задремлешь, продолжая надеяться в комнате какой-то клиники, а придешь в себя, чтобы услышать от младшего сына ужасное: «Папы больше нет». И в тебя войдет хаос зеленой пустоши, опавшие плоды, скользкая грязь наступившего ничто. И сущей нереальностью становятся «годы тому назад», реальностью становится растворение в пространстве…
Вино жизни стало уксусом, кислотой, источающей, разъедающей пребывание, наступает время, когда не нужны ответы – не возникает вопросов, иссякли.
От отца в нем была надежность. Легкая в движении плотность поступков и предприятий. От мамы – совершенный слух и… и… Каждый из нас – недостающее звено между плюсом и минусом, между да и нет, между светом и мраком, который все же – светлый мрак! Может, по ту сторону креста очень нужна Лешина готовность брать все на себя, «пенять» на себя, подменять собой, готовность заложить всего себя за «други своя»? А может, здесь, по эту сторону, мы – только схемы самих себя, кроки? Но на пути к чему? И, может, момент ухода – знак того, что ты все свое уже сделал, но не плачь, впереди – труды не менее значимые. Это в системе «сансара» – превращений, но, может, между «сансара» и скучной нирваной должно быть что-то третье (как понятие)? Предлагаю быть Человеком. Но только Человеком – Лешкой, Лешечкой Ставницером.
А если «там» пусто и холодно? Впрочем, «пусто» предполагает равнодушие к «холодно». А может, «вечность» – это поле деятельности? А может, вечность не окоротить и не надставить? Не перелепить, не довырубить? Так там нечего делать? А может, потерпеть Вечность? И, может, после Страшного Суда все только начнется, когда Вечность свернется в Ничто, не ясно только, где в «этом» окажется каждый из нас живущих и живших. И вспоминается…
19 февраля 2011 года, Вена, Леша спит в номере «Ринга». Елена звонит ко мне в номер: «Витя, Леша просил посмотреть одну икону, идешь?» – «Иду». Икона Леше приглянулась интересная, наверное, век XVII, но большие утери, реставрация будет сложной, начальная цена чрезмерна.
На обратном пути вижу музей – Академию искусств, где Триптих Босха, – куда уже дважды не смог попасть. Знаю, что Леша и Елена были там не раз. Извинившись перед Еленой, которая продолжила свой путь в гостиницу, промчавшись по этажам, а затем вдоль стен и сказав себе: «…я это видел… страх Божий… почему так поздно…» – и прочее такое, и, сказав: «…еще до встречи…», – я вылетел в прихожую зала. Распахивается дверь лифта, и передо мной Леша в коляске, ведомой Еленой. Он улыбается (так деликатно, как больше я никогда и ни на чьем лице не увижу, знаю это) и: «Витя, вот-те на, ты что, уже уходишь?» «Не, – говорю, – прости, только собираюсь приступить к осмотру». Везу его в зал. Служитель: «No sticks», – я бегу с костылями к камерам хранения, назад… А потом мы с Алешей первый раз в жизни в музее рядом, у чудесных и страшных окон в мир, пробитых в стенах «Канавы», насквозь пронзающей жизнь, и всем смотрящим в эти окна гласяще: «Оглянись!» Долго стоим возле Триптиха. «Вить, смотри, а интересно у нас в аду», – смеется. Что это? Предчувствие? Или он уже провел черту между нами?
Как я звал его с его последнего ложа – не вышло! Прости мне, Леша, этот скулеж. Прости, и до встречи…
Игорь Шаврук
В конце ноября нежданно заснежило, и газеты вновь запестрели заметками о превращении Англии в Скандинавию – островитяне никак не желали смиряться с изменениями климата. Через снежную ночь я и ехал из Скарборо, на севере, в столичный аэропорт Хитроу. Спящие под толстым слоем снега деревни, хорошо знакомые города… Йорк… Лидс… уже нарядно украшенные к предстоящему Рождеству… Кружащиеся за автобусным окном вихри по странным законам памяти вызывали затерявшуюся в глубинах памяти лыжню – деревья в белых шапках, желтоватые фонари на растяжках, шлепки лыж позади…
Обычно мы с Лешкой бегали на лыжах в парке Шевченко или по нынешнему Александровскому проспекту, который был сначала Сталина, а потом Мира. У него азарта было на это занятие на двоих, он готов был и среди дня сорваться на лыжи на часок-другой.
Где парк Шевченко пятидесятых прошлого, где Англия начала уже нового века? Жаль, что в последнее время, подумалось, стали опять видеться реже. И я постановил непременно по приезду в Одессу вызвонить Алексея, как бы он ни был занят. После его возвращения с Кавказа прервавшиеся по естественному течению жизни наши встречи и беседы возобновились. Ясно, что не в том режиме, как в школьные и юношеские годы. То у меня гастроли, то у Лешки работа, командировки, переговоры, проекты. И вечное строительство – то причалы, то склады, то какие-то станции. Получалось, по моим подсчетам, что последний раз мы виделись больше года назад. И выглядел он как-то… Но тогда у ТИСа был очередной конфликт с портом, к причалам терминала не пускали судно с важным грузом, в такой войне выглядеть огурчиком с пупырышками сложно.
После возвращения в девяностые в «суету городов», как мне показалось, у Леши более тесным был контакт с Шурой Красотовым. Может, потому что я месяцами пропадал на гастролях. Пропадал – возможно, и не совсем точное слово, потому как работать по три-четыре месяца в Англии, Испании или Германии было интересно и, что уж тут скрывать, выгодно материально. О такой свободной жизни мы в юности только мечтать могли.
О том, что Алексей вернулся в Одессу и занимается бизнесом, я узнал случайно. Попытался было разыскать его через общих знакомых, но не срослось, а тут – новые гастроли, словом, прошло какое-то время, пока мы встретились и… Стоят друг перед другом два немолодых уже человека, в прежней, школьной жизни – не разлей вода, во взрослой – каждый со своей стезей, а что в нынешней – ни одним словом не сказать, ни в одной встрече не проговорить. Если можно так сказать, мы начали знакомиться заново. И это новое узнавание друг друга было не на равных.
Новый Лешка, Алексей Михайлович, был для меня абсолютной неожиданностью. Что его занесло от музыки в горы – понятно, но в бизнес? Да еще в портовской, требующий специального знания и опыта? Правда, Шура Красотов вывел нечто вроде формулы: Лешка являет собой неопровержимое доказательство, что хороший музыкант способен на успешные занятия во всех сферах жизни.
Но в этой шутке была всего лишь шутка. Все, что Алексей рассказывал нам о своем деле, – причалы, корабли, склады и железнодорожные составы, транзитные грузопотоки, краны и технологии – было выше моего понимания. Когда во время наших встреч он отвечал на телефонные звонки, меня оторопь брала – шаг передачи, модули, сыпучесть, какие-то шпунты и тяги…
– Откуда ты все это знаешь?
– Ты не поверишь, пришлось читать другие книжки, – отшучивался он.
А мое занятие – музыка – Леше оставалось родным, понятным и близким. В музыке он не стал понимать меньше или чувствовать ее хуже, делал, как всегда, замечания лаконичные и точные. Если говорил, что его «зацепило», это был комплимент. Если ничего не говорил, то тема не стоила разговора. Хотя «лихие девяностые» были для него сложными и напряженными, он был частым посетителем филармонических концертов, вошел в Клуб друзей филармонического симфонического оркестра, в который Хобарт Эрл вдохнул новую жизнь и проложил ему дорогу к обретению статуса Национального.
В неизбежных при встречах расспросах о том, кто-где из прежних друзей, я и узнал от Алексея, что из «китайской стороны» приезжает Шура, Александр Красотов. Он был не намного старше нас, но на послевоенных весах каждый год значил нечто большее, чем количество дней, – это был опыт выживания. В школе Столярского, не бедной способностями и даже талантами, Красотов выделялся, помимо всего прочего, тем, что писал музыку. А исполнение и сочинение – разный уровень амбиций. Теперь Шуру занесло в Китай, где преподавал композицию в консерватории. Он пошучивал, что консерватория провинциальная. «Провинциальный» по китайским меркам город имел население в несколько миллионов, студенты были жадны на науку – учить их ему было легко и приятно.
В воспоминаниях иногда рождаются хорошие идеи. В частности, из ностальгии по эстрадному оркестру Жени Болотинского, появившемуся в шестидесятые в доме культуры Промкооперации. Мы путешествовали во времени вспять, когда еще Дерибасовская лежала под сенью акаций. Они смыкались кронами где-то высоко-высоко и образовывали зеленый тоннель. По странной моде Дерибасовская делилась фланирующей публикой на два потока. По нечетной стороне прогуливался народ, который можно было бы по классовой терминологии назвать буржуйским: интеллигенция, офицеры торгового флота с дамами под руку, художники и музыканты. По вельветовым рубашкам апаш в пятидесятые можно было отличить моряков загранки, как в шестидесятые по плащам «болонья» осенью или нейлоновым сорочкам летом. Разумеется, никаких кофеен не было, их извел победивший социализм. По четной стороне гулял народ попроще, сплошь в вельветовых «бобочках», там еще и в начале пятидесятых держалась инерция послевоенной моды: кепки-шестиклинки, хромачи, белый шелковый шарф. Эти потоки, может, благодаря тому, что по Дерибасовской ходил транспорт, никогда не смешивались. Мы себя чувствовали своими по обеим сторонам главной улицы.
Вечерами Дерибасовская не становилась тише, скорее наоборот. Публика с левой и с правой стороны считала необходимым показать Одессе новое чудо техники – транзисторный приемник.
Они были разных габаритов, но все орали на всю мощь динамиков. И тогда одесская знаменитость тех лет, художник Олег Соколов вышел на Дерибасовскую с шарманкой. Личность это была удивительная. К нему запросто можно было по средам ходить в гости без приглашения. От разговоров в мастерской Соколова вяли уши у кагебешных агентов, которых все знали и не боялись. Пожалуй, оттуда начинались наши политические университеты. И о культе, и о ГУЛАГе, и еще много о чем мы узнавали там задолго до «Одного дня Ивана Денисовича» или «Чистого неба».
Воспоминания вновь водили нас на крышу школы Столярского, самое любимое место школьных лет, мы там проводили все свободное время от уроков и вместо уроков. С крыши открывалась совершенно другая Одесса, ее улицы текли, как реки. Не буду утверждать, что школьная крыша имеет какое-то отношение к горным вершинам, которые потом так манили Лешку, но что с ней связаны первые, если можно так сказать, восхождения – точно. Было дело в старших классах, и в этом теперь можно сознаться: однажды ночью мы забрались на четвертый этаж, под крышу, в кабинет, где, по нашим предположениям, хранились экзаменационные билеты. Задумка была хулиганская – пометить билеты, чтобы каждый, не напрягаясь, выучил свои вопросы и не более. Восхождения, а их было два – в кабинеты музлитературы и химии, закончились неудачей, экзаменационные билеты мы не нашли. К слову сказать, в нашем отрочестве почему-то было модным ходить в гости, залезая по водосточной трубе на нужный этаж, потом, прогулявшись по карнизу до нужного окна, удивить хозяина. Не знаю ни одного несчастного случая, связанного с этими хождениями по стенам, как и не могу внятно пояснить такую моду – разве что каким-то повальным увлечением молодежи альпинизмом.
Само собой, что крыша была свидетелем наших разочарований и восторгов от первых свиданий, влюбленностей и, естественно, открытий. Никогда и нигде так хорошо не тек разговор о музыке, о литературе. Открывая для себя Бабеля, Чапека или Ремарка, Хемингуэя или Бредбери, мы всякий раз поражались, что еще вчера ничего об этом не знали, и ужасались, что так могли и не узнать эти высоты духа. Я помню, как нас поразила «Серенада Солнечной долины» – прежде всего, конечно, музыкой, это была иная жизнь, иной мир. Это ощущение было общим, мы пронесли его через всю взрослую жизнь. И именно в этих путешествиях во времени у меня мелькнула мысль включить Глена Миллера в свой репертуар.
Как потом оказалось, память о «Серенаде» бередила не только мою душу. Перед отъездом в Китай Шура Красотов отдал мне написанную специально для моего камерного оркестра новую аранжировку «Серенады…». Я был тронут, но и растерян – дружба дружбой, но такая работа стоит денег, а наш оркестр, мягко говоря, беден. Шура меня успокоил: гонорар он уже получил.
Потом я узнал, что аранжировку ему оплатила Лешина компания.
Музыкальная среда Одессы тех лет была своеобразной и отличалась от подобной субкультуры других городов. Если коротко, в ней была на несколько делений выше концентрация талантливых людей. Зарплаты у музыкантов были копеечные. Музыкантов называли «веселыми нищими», и это было абсолютно точное определение. Каждый, кто собирался стать музыкантом, должен был смириться с бедностью, что, говорю это по личному опыту, является тяжким испытанием. Подзарабатывать на жизнь в оркестрах, клубных кружках и вообще везде, где можно, было делом обычным. Но то, что затеял в ДК Промкооперации Болотинский, было не приработком лабухов, а прорывом в иное качество культуры. И само собой вносило в палитру музыкальной жизни новые краски.
Красотов делал для этого оркестра аранжировки и писал собственные композиции, и, как мне кажется, не без его доброго слова Болотинский взял в оркестр Лешку, 16-летнего школьника. Но слово словом, а чтобы оказаться в этом оркестре, нужны были талант, драйв и то особое качество, которое можно назвать чувством общности, без которого в оркестре делать нечего. Оркестр исключает личные амбиции и обостряет чувство коллективизма, соло каждого музыканта – своеобразная награда от товарищей.
Леша играл на альте. Альт был его первой любовью. Спустя многие годы он как-то скажет, что среди лучших романов советской школы числит «Альтиста Данилова» Орлова. Думаю, неслучайно.
Теперь уже нет с нами ни Александра Красотова, ни Алексея Ставницера, но когда оркестр исполняет «Серенаду…», я нет-нет, да и подумаю, что, возможно, кто-то из молодых слушателей сохранит ощущение праздника от музыки Глена Миллера так, как сохранили его мы.
Старая, пуританская, консервативная Англия пряталась в снежной ночи, комфортабельный салон автобуса располагал не только к воспоминаниям, но и размышлениям. В частности и о том, что мы предположить не могли, как на нашем веку рухнет «железный занавес», как загадочная заграница станет не просто доступной для путешествий, но и для работы. Возвращаясь после гастролей в Одессу, я рассказываю Лешке об английских театральных площадках, где дирижирую, а он мне о муторных переговорах с западными партнерами – поставщиками оборудования для ТИСа. Лешка отличается дотошной любознательностью: как англичане ходят в театр, как слушают, что понимают. Он и сам не раз бывал в Англии, у него свой ряд наблюдений, он их сверяет и пытается понять то, на что у меня нет ответа. Ему очень нравился памятник Черчиллю – мощная, идущая встречь ветру и преодолевающая его сопротивление фигура.
Я понимаю, почему ему нравится такой Черчилль – Леша и сам так жил. Против ветра, против течения, против косности и рутины.
Мы искали ответ на простой вопрос: почему в Германии, в Испании или любой другой европейской стране импресарио находят для наших артистов море работы, а в отечестве на нас спроса нет? Парадокс – страна, которая нас учила, сделала мастерами, в нас не нуждается.
Я передаю Лешке свои открытия театральной Англии. Среди них – театр в Бромли, это пригород Лондона, заштатное, в общем, заведение. В отличие от Украины или России, в Англии репертуарных театров мало, каждый театр – площадка для выступлений гастролеров. Казалось бы – не театр, а дом на юру. Но вот мне вручают ключ от гримерки, и я с недоумением обнаруживаю, что на брелке нет номера комнаты. Какая-то неизвестная мне фамилия. Ричард Бербейдж. Я вхожу в гримерку и… оказываюсь гостем этого самого мистера Бербейджа. Триста лет назад он был актером, другом Шекспира, портрет и пояснение к нему на стенке рассказывают о сыгранных им ролях, о почитателях, о наградах от зрителей – и это главное, что не от королевской власти, а от зрителей. Каждая гримерка носит имя какого-нибудь великого английского актера, и в каждой висят его портрет и биография, и для них тоже театральный историк не пожалел слов. И такие именные гримерки в Англии частое явление, как и старые афиши в фойе и зрительных залах, и как биографии лицедеев, ведших бродячую и полуголодную жизнь, пивших горькую и не имевших часто пристанища, вряд ли похороненных с большими почестями. В Британии театр – больше, чем театр. И здесь вообще умеют ценить мастерство и талант. Неважно, это мастерство артиста или камнереза, плотника или политика. Поэтому память о людях, служивших обществу, не исчезает.
Возвращаясь из гастрольных командировок, я старался приготовить для Алексея вот такие истории-наблюдения, и это была всегда любопытная тема разговоров. Однажды Алексей, слушая очередную историю о востребованности наших артистов за границей, нашел неожиданную параллель моему рассказу – свое предприятие. Мне так и не удалось побывать на ТИСе, но я помню его замешанный на боли и недоумении рассказ о заброшенном комплексе, площадка которого начала потихоньку зарастать камышом, о безразличии власти к этому недострою, пока в него не вдохнула жизнь его приватная компания, и о немедленном желании чиновников, как только предприятие воскресло, урвать от чужого пирога кусок побольше и пожирнее.
Он размышлял: почему все, что рождается в стране хоть на культурном поприще, хоть в космическом цеху или в селе, обречено на тупое безразличие чиновника? Почему каждый, кто захочет менять жизнь в стране, обречен на неравную борьбу с коррупцией, с равнодушием, с безграмотностью чинуш? Честно говоря, я тогда не до конца понимал всю горечь этого рассказа, я полагал, что, коль бизнес успешен, то все катится-вертится само по себе. Это потом я узнаю, что успешность ТИСа была оплачена непрерывной борьбой с чиновниками, с наездами контролирующих структур и инстанций, что за каждый успех Алексей расплачивался здоровьем.
Вернувшись из заснеженной Англии, в декабре десятого, я попытался разыскать Лешу, но ни один его телефон не отвечал. Теперь я знаю, что было причиной стандартного «абонент вне зоны досягаемости». Догадка, что Леша за границей, была половинчатой – я и предположить не мог, что врачи борются за дни и часы его жизни. Потом подоспела очередная моя командировка, она длилась до конца февраля, который в Англии тоже «набрать чернил и плакать». И в Англии меня, как обухом, ударит новость – Леши больше нет. И теперь уже в самолетах, добираясь на перекладных, чтобы успеть к прощанию, я перебирал наши дни и сделал поразительное для себя открытие. Леше удалось прожить несколько жизней: жизнь в музыке, жизнь в альпинизме (если не две жизни, потому что ходить в горы по случаю и работать в горах – большая разница), жизнь в бизнесе, которая ему удалась так же, как и предыдущие. Или даже больше. Потому что Лешка в бизнесе – уникальный, невероятный для нашего времени случай. Его не изменили деньги. Я не говорю традиционно: не испортили, а именно не изменили. Такое бывает только с натурами цельными, с прочным нравственным стержнем и пониманием истинных ценностей.
Мы были частью Одессы, возможно, микроскопически малой частью, как и любой одессит. Но мы прошли испытание на верность этой любви, потому что в разное время и по разным причинам оставляли свой город. Любовь к Одессе – дежурная тема, я тоже, грешен, люблю об этом порассуждать. Как я тосковал по Одессе в Сибири, на Енисее. Там, в Красноярске, открывался новый оперный театр. Собственно говоря, еще самого театра и не было, его достраивали. Меня пригласили главным дирижером, и я поехал, не раздумывая и не сомневаясь. Это был шанс, который не упускают. Дирекция размещалась в вагончике, мы там создавали репертуар, прослушивали музыкантов и беседовали с будущими артистами труппы. Фантастически интересная работа была наградой за долгие зимы, за морозы, за едкий дым алюминиевого завода и еще кучу неудобств. Лешу интересовали подробности: как все было? Ему был интересен процесс создания театрального пространства, построение репертуара, постановки, формирования коллектива. Он дивился, что на новый театр охотно откликнулись артисты из уютного Воронежа, Казани, да и немалое число наших земляков приняли приглашение красноярцев. Кстати, в отличие от меня, многие там прижились.
Я считал – это процесс естественный. Разумеется, не прими я приглашение нового театра, вряд ли получил бы опыт работы главным дирижером дома. У Леши была иная история, он оставил Одессу потому, что нужно было менять климат для старшего сына. Но именно он подвел беседу к вопросу: почему нужно обязательно уезжать, чтобы покорить новую профессиональную высоту? Попробуй, ответь…
Однажды в лондонской гостинице я взял свежий номер «Таймс» – с первой страницы на меня смотрела Мария Мурадян. Мурадян окончила нашу консерваторию, потом уехала в Минск, вышла замуж и стала Гулегиной. Как оперная певица Мария состоялась именно там и с минской сцены ушла в мировую оперу. В пространной публикации музыкальный критик «Таймс» восторгался ее леди Макбет, исполненной в нью-йоркском «Метрополитен-опера». Он писал, что наконец-то появилась настоящая Макбет, что настоящее драматическое сопрано, темперамент, энергия и страсть Марии – именно то, чего не хватало прежним исполнительницам. Я тогда искренне порадовался за землячку, а сейчас задаю себе вопрос – стала бы она мировой знаменитостью, останься в Одессе? Вопрос закономерен, потому что Мария не раз говорила о своей ностальгии по Одессе. А ведь она – только имя в ряду. Почему нужно было уезжать из Одессы Гамову, Бабелю, Паустовскому, Ильфу и Петрову, Багрицкому, Рихтеру и несть числа именам. Так ли любит Одесса нас, как любим Одессу мы?
Тогда Алексей на этот вопрос похмыкал: о какой Одессе речь? Он знал, что спрашивал. Если о той, которая носит маску власти, старой социалистической или новой капиталистической, то ей чихать на таланты. Если об интеллигенции, которая составляет озоновый слой города, то она унижена и бесправна, влиять на процесс не в состоянии. А она – составная часть национальной буржуазии. Во всем мире именно буржуазия, загадочное третье сословие, поддерживает развитие культуры и гуманитарной сферы вообще. Только в тоталитарных государствах культура, включенная в идеологию, развивается стараниями государства. Но чтобы буржуазия почувствовала ответственность за образованность и культуру общества, она должна стать национальной, а государство – создать условия для благотворительной деятельности. Пока что в нашем отечестве государство, размышлял Алексей, только сушит голову, как бы ободрать предпринимателя, как липку.
Он рассказывал, что ТИС строит в каком-то селе школу, о планах перенести управленческий блок компании из производственной площадки в ближнее село, в Визирку, где уже поселился с семьей, и вытащить ее на уровень современности. Зачем? Чтобы село возрождалось и не смотрело на капиталистическое предприятие как на классового врага.
Не скажу, что его суждения меня удивили. Я знал, что он оказывал серьезную поддержку филармоническому оркестру. Было дело, помогал деньгами и нашему камерному оркестру – эта неожиданная премия была для оркестрантов приятным сюрпризом. Более того, он как-то завел речь о намерении постоянно поддерживать камерный оркестр финансово, и мы даже проговаривали, каким могло бы стать наше сотрудничество. Но, как это заведено в нашем отечестве, правительство вовремя что-то запретило, на что-то наложило эмбарго, грузопоток на ТИС резко упал, а следовательно, упали и доходы, все перенесли на будущие хорошие времена.
Все это я к тому, что благотворительность в понимании Алексея была не суммой добрых дел, а нравственной позицией, частью философии предпринимательства. Имея многолетний опыт работы в европейских странах, я могу говорить, что именно благодаря такому подходу Европа и опережает нас в развитии. Высокие технологии, научные открытия и прорывы – это все следствие того, что называется культурой общества. Так что Леша опережал свое время в понимании приоритетов.
Послевоенная школа Столярского отличалась от остальных городских школ. И не только потому, что мы были учебным заведением специализированным, в старших классах даже получали стипендию. Учились у нас не ангелы, было много переростков, перемены не обходились без подножек и потасовок, мы все были детьми войны – не по нынешнему статусу, а по характерам, воспитанию и царившим тогда обычаям. У наших, по сравнению с ребятами других школ, было чуть-чуть меньше жесткости. И было чисто внешнее отличие – в нашу школу было принято ходить обутыми. Соседняя 121-я с мая по октябрь сверкала на переменках пятками. Теперь уровень бедности тех лет представить трудно, как и трудно представить, что мы на это не обращали внимания. Но, вероятно, приличествующая школе Столярского опрятность – от сандалий до беленьких воротничков – была не последней причиной регулярных стычек с ребятами 121-й. После уроков они с каким-то алчным азартом и удовольствием задирались с нами. И Лешка однажды заявил: мы должны быть, как мушкетеры. Мы ничего не знали о легендарной четверке. И он пояснил главное – один за всех и все за одного. А на следующий день он притащил в школу «Три мушкетера». Книжка ходила по рукам, ее пересказывали и толковали по-своему. Она научила нас храбро складывать портфели в кучу и принимать вызов соседей на поединки. Было это в каких-то совсем младших классах, даже бегло читать умели не все.
Не скажу, что после этого Лешка стал, как теперь говорят, лидером. Но что все признали его первым книжником – факт. Таким он и оставался до самого окончания школы – авторитетом по части книжек. Через него и я, и многие другие ребята открывали литературные высоты. У меня до сих пор стоит на полке пятитомник Чапека, который Лешка высмотрел в буке. У них вся семья была на Чапеке повернута. Стоимость пятитомника была смехотворной, пять пятьдесят, но и таких денег не водилось. Но мы деньги раздобыли, книжки купили, и, помню, Лешка радовался моей покупке не меньше моего.
Само собой, что книжки открывали новые горизонты, давали новое знание. Но, помимо всего, чтение еще и формировало личность интеллектуальную, мыслящую.
Потом, в девяностые, когда большие состояния в основном сколачивали те, у кого был ниже, а то и вовсе отсутствовал нравственный императив, Леша был в бизнес-среде белой вороной. Он относился к малочисленному сегменту предпринимателей-интеллектуалов, категорически не принимая криминально-уголовные «понятия» бизнеса. Я приду к этому выводу потом, когда его уже не станет и когда, как это и бывает всегда, мы начинаем размышлять и понимать, кого потеряли…
Иногда Лешкина начитанность раздражала учителей. Помнится, на уроке русского прозвучало незнакомое слово – сбитенщик. Учительница истолковала его, как мусорщик. Лешка высказал на этот счет сомнение и на следующий урок принес толстенный словарь – и зачитал классу все и о сбитне, и о сбитенщиках. «Сбитень-сбитенек пьет щеголек!». Хотя за всю жизнь я так ни разу не только не пробовал, но и не видел этот «напиток из подожженного меда с пряностями», но – запомнилось.
Учительница Лешку похвалила. Случай показательный – не затаила обиду, а похвалила. Школа Столярского была едва ли не лучшей в Одессе не потому, что туда отбирали способных к музыке. Там десятилетиями складывался и таки сложился особый учительский коллектив. Детей учили учиться, редкость не только по тем, но и нынешним временам. Хотя годы были еще сталинские, как по хронологии, так и по сути, мы всякий раз, собираясь потом своим школьным кругом, с благодарностью вспоминали своих незашоренных учителей.
Алексей не был ни «пионер всем детям пример», ни образцовым комсомольцем. Он был нормально успевающим учеником, не зацикленным на оценках. Иногда, как мне кажется, его спрашивали пожестче, чем других, так как парень был, что называется, «с характером». Не задирой, а именно с характером и лишенным жажды «первачества», то есть быть куда-то избранным, выдвинутым, назначенным и т. д. У них и в семье этого не было. Помню, как старшего Виктора за какую-то «идейную» провинность исключали из комсомола. Мы встретили его после этой политической экзекуции под райкомом комсомола в самом что ни на есть прекрасном расположении духа – ни тени огорчения или сожаления.
Среди любимых занятий нашего детства был футбол. Мы в него играли «всепогодно», и вот почему. Недалеко от школы стояла заколоченная кирха. Мы забирались в нее через окно – в числе постоянных «прихожан» были, кроме нас с Лешкой, Сережа Васильев, Виталик Хорошев.
Зал был огромен, мы гонялись в нем до не хочу. Иногда и не играли, а просто рассматривали то, что было святым местом для одесских лютеран. Пожалуй, не было закутка, куда мы не заглянули. Эти своеобразные экскурсии сопровождались рассказами о кирхе и связанными с ней историями. Мы знали, что перед самой войной в кирхе служил Теофил Рихтер, что энкаведешники его увели прямо со службы по подозрению в шпионаже и расстреляли. Якобы он фонариком сигнализировал немецким самолетам, куда сбрасывать бомбы. Чушь и бред – мы плевались. Мы считали, что Святослав Рихтер прав, что ни разу не приехал в город, где расстреляли его безвинного отца. Город и власть, конечно, разные вещи, но как иначе можно было сыну показать свою позицию?
У кирхи была тяжкая доля. Это сейчас она украшение Одессы. А после войны там сделали спортзал, потом в храме случился пожар, в шестидесятые, когда Хрущев пошел в очередную атаку на «опиум для народа», ее хотели взорвать. Против очередного варварства восстали сначала консерваторские преподаватели и студенты, потом в протестное движение оказалась вовлечена вся интеллигенция, писали письма и протесты. Возможно, протесты подхлестнула обида за Одессу. Новый секретарь обкома хрущевских лет взялся «осовременивать» город, ему хотелось бетона, стекла, началась вырубка акаций, партийный топор повис над платанами, которые секретарь считал уродливыми и не достойными областного центра.
Странно, но взрыв кирхи все же отменили. Платаны тоже уцелели – власть в стране менялась быстро.