Текст книги "Алексей Ставницер. Начало. Восхождение. Вершина (СИ)"
Автор книги: Александр Чебручан
Соавторы: Валерий Албул,Александра Старицкая,Александр Токменинов,Хобарт Эрл,Виктор Ставницер,Вадим Сполански,Игорь Шаврук,Владимир Мамчич,Абрам Мозесон,Михаил Ситник
Жанры:
Биографии и мемуары
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 4 (всего у книги 18 страниц)
Ты был в этом мире и в моей жизни, Эрунечка…
Адька. Рада. Адя
Тоже – была. От ее юности в семью пришли скалолазание, красивые термины «рондат-фляк-сальто», «репшнур», Карпаты зимой, Кавказ летом. Адя – надежный и ответственный человек. Рюкзачище в горах, рюкзаками маме продукты на дачу, а уж нас детей, всех младше ее, на руках уж по разику перетаскала. А футболок, шаровар и тапок…
Лето, 10-я станция, дача. В тишине – нарастающий гул. Из-за угла улицы – отец на мотоцикле. Лихо тормозя, подлетает к калитке. «Но какая, – говорит, – машина!» Адя: «Сейчас, сейчас, папочка», – закалывая бельевой прищепкой шароварину (кожуха на цепи уже давно нет – зажует). Ногой по стартеру, руки на руле – сцепление, прыжок в седло, газ, рывок руля вверх. И на заднем колесе, снося номер и подрывая заднее крыло, мотоцикл, как конь на родео, несется, подняв облако пыли. «Амазонка». Отец одобрительно: «А хай ты згорыш…»
Незадолго до смерти плачет: «Витя, мне страшно…» Успокаивать мужественных?.. Смеху мне! Ну и что, Адька, что сейчас чего-то нет, да почти ничего уже нет – ни паровозов, ни самолетов, но ведь было же, было! Парад в Москве, спортзалы, горы, горы, скалы и друзья, и любовь твоя, и любовь к тебе, и каменище всего этого. Перестает плакать, улыбка, легкие уже слезы. «Ах, если бы можно было все это повторить…»
Это ведь тоже мамино – у Ади, как и у Лешки, – инстинктивное ощущение жизни – луга, где в густоте трав творится великое действо, а вот чтобы это понять, лицо нужно опустить или поднять горе…
Бабушка
С папиной мамой – бабушкой Полиной – связано у меня много из послевоенья. Скудный быт тех времен состоял из предметов, обладание которыми сейчас показалось бы смешным. Но какие это были прекрасные предметы в ту пору: патефонные иглы и примусные иголки, ламповые фитили и ламповые стекла. Циновки, коптилки, шлепанцы, толь, ракушняк, «ордер», «блат». Да неисчислимо этих предметов! И осень, запах жареной рыбы над городом. Мама и бабушка Полина (сзади я за руку веду Лешку) идут домой с Привоза. Мама и Полина несут за продетую сквозь жабры веревочку гигантскую камбалу, шипастую такую, пахучую, толстую камбалу. Хвост ее волочится по земле. Леша рвется из моей руки, кося глазами по сторонам. Я одергиваю его: «Ты что, писать хочешь?» – «Нужно найти еще веревочку, а то у нее хвост пачкается. Я за веревочку понесу, чур я!». Это игра была такая с мальцом – «Чур я первый!» Насколько же четко он пришел в этот мир, чтобы стать первым. И ведь знал, что нет «первых», кроме как из детских игр. Но это стремление и есть суть лидерства. Он часто любил быстро-быстро проговорить «Чур я!». Это «Чур я!» прошло через всю его жизнь.
Ласковая моя бабушка Поля любила монпансье. «Витенька, когда ты будешь идти из школы, дойди до Дерибасовской, купи мне такую коробочку. Кстати, угощайся». Бабушка работала в Русском театре капельдинером, разводила зрителей по местам, иногда проверяла билеты на входе.
По ее приглашению я посещал дневные спектакли. Запомнился «Шельменко-денщик» в 1950-м. Театр был почти полон, я сидел на приставном стуле. А рядом в двух креслах довольно молодые люди вдруг стали шепотом говорить, скорее, шипеть друг на друга. Вдруг оба резко встали, я едва успел убрать колени. И плечо-в-плечо, на цыпочках, пошли на выход. Я последовал за ними. Они дружно вломились в туалет. Черт понес меня туда же, и я стал свидетелем блатной дуэли на «мойках». Держа правую руку на уровне плеча (в пальцах – бритва-«мойка»), на полусогнутых ногах дуэлянты кружили глаза-в-глаза. Внезапно один рванул в сторону, рука его описала дугу, я понял, что надо сматываться, пробегая вдоль стены к двери, увидел еще, будто в замедленной съемке, располосованную от виска до челюсти щеку проигравшего и услышал жуткое мычание. Я досмотрел «Шельменко-денщик» через несколько лет. Тогда Леша был маленьким. А потом были в театре вместе только один раз.
Книги
Изначально человек – эскиз, «проект» самого себя. Фундаментальный, правда, «проект». Качество фундаментов – различно. Явно много таких, что ничего путного на них не построится. Книги – вот то, что делает из хорошо придуманного «проекта» произведение, нужное жизни и жизнь совершенствующее.
Вот книги, не все, правда, в одно время жившие (и питавшие души насельников) на Троицкой, 45. Были они и новенькие, и истрепанные в щепу, были засаленные, были новые, в пахучих цветных коленкорах, с оборванными углами и с поселившимися навсегда «протарями» страниц эдак в… Конечно, нельзя загибать уголки страниц, нельзя слюнявить пальцы, чтоб страницу перевернуть (это мамины меж делом поучения). А запустить в пробегающую крысу томиком Жюль Верна (издательство «Академия», синий коленкор) можно? Нельзя, конечно, но как удержаться, если книга – продолжение твоей руки?!
Итак: Жюль Верн, Джек Лондон… ой, давайте без имен – Гюго, Золя, Бальзак, Стендаль, Драйзер, Мопассан, Франс, Марк Твен, Вольтер, Дос-Пассос, Шарль де Костер, Верхарн, Бодлер, Рильке (простите, господа поэты, что в ряд с презренной прозой), Акутагава, Рабле, Апулей, Эренбург, Паустовский, Федин, Шпанов, Василевская, Бубенов, Шопенгауэр, Ницше, Олеша, Бианки, СетонТомпсон, Ильф и Петров, Щедрин, Гоголь, Буссенар, Гауф, Гримм, Афанасьев, Маршак, Мелвилл, Диккенс, Свифт, Дефо, Филдинг. Это те, кто приходит в голову без напряжения. А потом 50-е годы – Хемингуэй, Фолкнер, Сароян, Кафка, Моуэт, Казаков, Веркор, Стейнбек.
«У меня полный дом богачей» (это опять мамино), ибо существует лишь одна ипостась бедности – бедность духа. Человек, читающий книги, – не бедняк.
Позвольте, однако, заметить, жизнь мы начинаем с ощущений. Мысли приходят, кристаллизуются из чувственного опыта. Жизнь неосознанная – изначальна. Очень нескоро мы начинаем анализировать и корректировать свое отношение к явлениям. Постепенно мы начинаем чуть не стыдиться непосредственности. Недомыслие – чуть не ругательство. А как хорошо иногда недодумывать, чуть недоделывать, а иногда и ошибки – во благо. Так что, приобщаясь к «Слову», а затем, делая его полным выражением своей сути, мы все же становимся беднее на «самость». Из чего, однако, не следует, что книги нужно не читать – где еще вы наберетесь чужих эмоций, чужих комплексов неполноценности (некоторые из них станут вашими собственными). Вот только, раз научившись читать, остановиться вы уже не можете.
Отец
Чтобы увидеть отца, нужно быстро-быстро перебирать ногами за несущейся по коридору мамой, стараясь не отстать, это кажется важным, удариться лицом о ее бедро, когда она, резко остановившись, шарит руками по двери, сбрасывая цепочку, и в проеме, в слабом свете синей лампочки, увидеть громадную фигуру – это снизу вверх от маминых колен. Мама, на выдохе, негромко: «Миша…» Через много лет узнаешь, что это был твой отец, что он вот только отсидел в тюрьме, что это мощная личность, которой выпало встретить Женщину, создать детей, книги, жилища и не использовать и половину своих возможностей. Следующих месяцев пять я его не видел – может быть, видел, но не помню. Своих дел полно у 5-летнего ребенка. Ну, например, поймать ящерицу и очень удивиться, что в руке остался только хвост, перебежать рельсы перед несущимся трамваем, первый раз побывать в театре и археологическом музее, увидеть с бульвара море и многое-премногое другое. Включая часов в 10 утра 22 июня, выйти из дому, найти патрон от нагана, через несколько минут уронить его в помойку посреди двора. Услышать от остановившегося рядом мужчины: «Мальчик, иди домой, война началась…» Тут же в новом свете ощутить потерю патрона до слез – «война началась, а я пулю потерял». Размазывая слезы и сопли: «Ма-а-а-ма-а, война началась!» – «Ну что ты, дурачок, какая еще война!..»
Из радиоточки воет, мама хватает нас, щенков, и укладывает вдоль стены, подальше от окна. Потом как-то в жизни объяснит: «Я думала, что, если уж убьет нас, то всех разом и сразу, чтобы не задыхаться в подвале, бомбоубежище…» По дороге на вокзал, в пролетке, обнимаю за шею суку-ротвейлера – собаку Азу. Она дрожит, видно, чует, что скоро расстанемся. В районе вокзала гул толпы. Потом поля, вокзалы, поля, вокзалы, на перроне – до неба груда мертвых кур, платформы с углем и свеклой, рев животных из закрытых теплушек и плакаты «Родина-мать зовет». Потом пара бомбежек – это не страшно, потом купе, молодой офицер заводит патефон: «Нет на свете краше нашей Любы…» – и громко плачет. И вдруг раннее утро, мощный мохноногий конь, телега, сено, дядька в брезентовом плаще: «Я Жилин, я Жилин. Меня прислал директор Ставницер». Потом очень солнечный месяц, гул шахты, иногда гул самолета. Пара бомбежек – по-прежнему не страшных, какие-то очень оборванные немцы – видимо, труд-армия, немцы с Украины или Поволжья, но ненависть к ним – настоящая. Видел, как втроем били молодого немца, он кричал: «О майн Готт!» Утро, иду по шпалам, навстречу со смены – чумазые мужики. «О, сынок директора! А ну, скажи «кукугуза»» Я твердо: «Кукур-рруза». «Ишь, жиденок, выучился…»
Через пару недель семья уже «драпает» на чем попало на восток. Громадная деревня, вечереет, мама ведет меня за руку. Широченная улица впадает в поле. Над полем низко – самолет, рифленый борт. Вся в черном старуха, показывая клюкой на самолет, речет: «Летят касатики! Вот они придут, мы вам всем, жидам, покажем». Мама: «Какие же мы жиды?..» Старуха: «Все «вакуированные» – жиды. Русскому человеку бежать от немца неча». Потом мрак, дожди, первые поземки. Деревни, где не пускают переночевать. Деревня «бытового сифилиса» – здесь хоть жить оставайся. «Не бойся, дочка, мы уже не заразные…» Угоняемые от немцев стада, рев худой скотины и забой упавших прямо на околице. И – «хозяйки, берите мясо, а то пропадет». На полу ведро еще не остывшего бульона, резвящаяся трехлетка Симочка опрокидывает это ведро. Как осталась жива, до сих пор не ясно. И Сызрань, где река Сызранка…
Можно много рассказать об этом городе, можно промолчать. Вот неясно только… Как и где на этих жутких дорогах 41-го года случилась встреча и слияние двух сердец и тел, чтобы 3 сентября 42-го года пришел, был приведен в мир и жизнь Леша-Миша, Лешка, Лешечка. Какие просторы и обстоятельства должен был преодолеть Михаил Фроимович Ставницер ради встречи где-то в декабре?
За неделю до 3 сентября, а именно 28 августа 42-го года, составлено свидетельство о браке № 292.
«Гуранская Александра Викторовна…
Ставницер Михаил Фроимович…
вступили…
о чем в книге записей актов…
Зав… Делопроизводитель…»
Все это под шапкой – «Народный комиссариат внутренних дел».
Плотно сбитый, ножища, ручища тяжелые (на себе не удалось испробовать, но видел, как от легкого взмаха один тип летел, как кегля). Шагал всегда размашисто, ритмично двигая руками – правой всегда с отмашкой. Леша по стати – его копия, включая самое мощное – «патернализм» как благородная мера отношения к этому миру, понимание, что почти все живое нуждается в заботе.
Любимое выражение досады: «А будь ты неладен!..» Энергетический человек, любил делать одно, но успевал многое. Умел радоваться, как мальчишка: купив новую пишущую машинку, печатает сплошь заглавными буквами: «УРА УРА! ЧУДЕСНАЯ МАШИНОЧКА!»
Затем пробует все вспомогательные знаки: тире, двоеточия. И, наконец, коронное: «Принимая во внимание мое пролетарское происхождение…» «Черт, опять в доме нет бумаги!» – и, схватив первую попавшуюся книгу, мог исписать в ней все свободное пространство бисерным, своим совершенно неразборчивым почерком. Любил красные чернила.
Мама всю жизнь ревновала его к каким-то мифическим (может быть, и не всегда) женщинам. Впрочем, скандалов в доме не было. Образец ссоры: я растапливаю в кухне печь и слышу в коридоре у отцовой комнаты, как мама: «Все, я с тобой не разговариваю», – и уходит. Он: «В ссоре, в ссоре навсегда, в мире, в мире – никогда». Так, наверное, ругались еще в XIX веке. Леша, по-моему, тоже ссориться не умел. Не уверен, что он даже знал ругательные слова в должном «ассортименте». В семье они не водились, мама в сердцах могла сказать «гады ползучие один с другим» или «холера их побери». Так что детишкам приходилось добирать матюги и пендели во внешнем мире. Когда Лешка, подрастая, стал выбираться во двор, мама сказала: «Не бери пример с уличных мальчишек». Где уж там! Ребенок прибегает как-то радостный и возбужденный и с порога с подъемом декламирует десятка два отборных ругательств. Мама: «Ну, вот, я же говорила!» А потом со смехом: «Лешенька, а что такое крыса споднарная?» Леша чуть подумал и сказал: «Шнырь». После чего мама с чуть деланным гневом: «Если я еще раз услышу, пеняй на себя». Это не страшно, но хватало.
Вообще-то ко времени выхода Леши за порог дворы уже стихали. Пацанвы стало мало, в 39–45 годах рожали мало. Исчезали шумные коллективные игры, обмен будящими воображение небылицами, остатками кодекса обращения к друг другу и друг с другом и шумные игры: «лянги», «маялки», «кины», «в перышки», «цурки-гилки». И то правда, что с противоядием маминого воспитания можно было хоть с «Коза-нострой» водиться.
Черед годы – совсем опустевший и опустившийся дом в затихшем дворе, по стенке широкая щель от крыши до земли, стоим с Лешей: «Витя, я хочу привести в порядок этот дом». И он это сделал. Еще, правда, в 70-е годы он проделал из квартиры лаз на чердак. Я спросил зачем. Леша пожал плечами: «Тебе не нравится?» И два часа потом мы лазили по чердакам, и я понял, что ему чуть не хватило детства.
Военный билет отца. Время выдачи – 23 марта 1933 года. Год рождения – 1906. Вообще-то, он был 1903, а эта троечка – распространенное в начале века ухищрение отсрочить военнообязанность.
Член ВКП (б)…
Журналист…
Редактор газеты…
Происходит из города Шепетовка.
Украинец (зачеркнуто) – еврей.
Служащий…
Незаконченное высшее…
Места работы:
Транспортно-экспедиционная контора…
Отец ездит на машине «Опель Кадет». К Троицкой причаливают «Студебеккеры» с картошкой и «трехтонки» с углем. Или проснешься утром – голова кружится от запаха яблок, груда их ядреных лежит под окном. А зима 46-го года – голод, ночь, отец, вынимающий из кармана пальто крупные картофелины. На Товарной стоит вагон картошки для редакции – там и наша доля. Разгружать будут с утра, а пока что – быстро почистить и натереть на «драники». То есть рядом с умственным трудом – радиокомитет, редакции, общество по распространению научных и политических знаний и т. д. и т. п. – шла и обширная «практическая» деятельность. В дом, в дом – то еду, то книги, то мотоцикл, то пианино. Курил самокрутки из махорки. Наскоро выхлебав миску борща, уходил к машинке.
1973 год. У меня в Питере – срочный заказ. Жена Ира с дочерью уже в Одессе, с поезда – на городскую квартиру. Входит отец, неся в руках ветку (ну, да, ветку), полную абрикосов (как довез?!). «Это вам Витя прислал (ну, додумался бы я!..)», – и уходит. С порога, обернувшись: «Давайте, давайте, с утра – на дачу». Сказать, что умер в 75-м году, не выговаривается. Наверное, тоже где-то здесь размашистый этот человек.
Море
Две одинаково любимых стихии: город и море. Город послевоенный, чистый, безлюдно-худощавый, малотранспортный, трамваи и редкие авто, одноконные повозки – площадки и тачечники. С раннего утра от моря – густой аромат водорослей, давно умерших рыб и ракушек. Позже, днем – запах света и тени, сырость подвалов и теплый шорох увядших цветов акации. Но средоточие запахов – на границе города и моря. Под обрывами плато – «затерянный мир», добираться до которого проще после переезда на дачу.
«На волю, в пампасы!» (Ильф и Петров) – лозунг, под которым где-нибудь в начале июня семья «выламывалась» из города. Событие радостное для всех – людей и животных. Увязывались в тюки постельное белье, матрасы, скатывались в рулон циновки и разбирались на части кровати. Троицкая пустела, кузов грузовика до уреза бортов («выше только люди и звери») вмещал движимое. В доме оставались печи, буфет и книги в небольшом количестве.
Для некоторых – для мамы – «дачная страда» начиналась в середине мая, по первым листочкам и почкам, до цветения. Потом, почти до созревания абрикосов, приходилось вручную обирать гусениц, остановить этот процесс было нельзя – сгрызут. Потому главное занятие каждого утра – гусеницы. «Ма-а, ну, после моря…» – «Нет, сейчас и уже».
Так что вскакиваешь пораньше, в банку – каплю керосина, и – на дерево, зарабатывать перед самим собой поход на море…
Сижу невысоко, но слазить лень, а банка почти полна зелено-серых гадов, глядь, под деревом стоит младший братик, говорю: «Лешечка, вон там у забора ямка, пожалуйста, пойди и закопай эту гадость», – ответ шестилетки после короткой паузы: «Если закопать, они умрут». Я: «Ну, и что, так и нужно». Снова небольшая пауза и демонстративно руки за спину: «Нет!» И – по своим делам.
Живое закапывать нельзя…
Но, слава Богу, дача – это не только гусеницы, полив деревьев сперва привозимой чуть не от порта, позже набираемой по ночам (хоть какой-то напор) в бочки водой, не только поездки в город на базар с мамой или походы в очередь за хлебом, но и море, то чистое еще море, со скалками у берега, с неимоверной живностью в морской траве у этих скалок с чистым первозданным песком и цветной галькой. Случалось как-то (и не раз) тонуть, случалось видеть тех, с кем «это» случилось, и как не изменилась с тех пор природа этого моря, не исчезла, не ушла его суть. Впрочем, возможно, я ошибаюсь, ведь суть моря не может не быть чистой, а это – изгваздано до слез.
Как-то не успелось ни разу во взрослой жизни спросить у Алеши, помнит ли он что-нибудь о наших с ним прогулках по границе моря и обрыва, помнит ли он, чем пахло это исчезнувшее пространство. А пахло оно дроком и дикими маслинами, камышом и осотом, муравьями и лисами, мышами и лягушками, ужами (видел желтобрюха толщиной в руку), черепахами и большими кусками железа – остатками взорванных боеприпасов. Между девятой и восьмой станциями Большого Фонтана на обрыве висела изумительная конструкция из сгоревших железнодорожных вагонов, спутавшихся в один гигантский клубок, цепочка таких же сгоревших вагонов тянулась от четвертой станции вдоль сплошного кукурузного поля. Очень красиво и чуть таинственно, впрочем, ничего такого – Одесса готовилась отбиваться от вражеских флотов, и на восьмой станции была развернута одна из трех или четырех батарей морской дальнобойной артиллерии. А вагоны были от ветки, протянутой к ней от города. Но война пришла и ушла по суше, и одесские обрывы еще лет 25 прожили своей привычной жизнью. И море – и дикое, и доброе, еще свободное от заботы мелких вождей, создавателей «всесоюзных здравниц».
В середине пятидесятых Одесса вылезла из кукурузы, появились Юго-Запады, Черемушки, под ножами бульдозеров стали умирать склоны со всей своей живностью, и у моря отобрали берег.
Но пока я говорю: «Шинькалец, шийдемпойц, шиноремоц?» – что значит: «Лешенька, пойдем на море?» – «малость» важно кивает головой. Мама: «Только не простуди ребенка». К морю не спускаемся, лазим по обрывам, парень – образец дисциплинированности. Короткий инструктаж: «Змей и железяки самому в руки не брать, за лягухами в озерца не лазить, проголодаешься, скажи – вот булка». Странно, но мне ни разу не пришло в голову пополоскать это быстро превращающееся в «глиняшку» создание в море, я и вправду боялся его простудить.
Глаза «щенка» горят, карманы полны разрешенного железа, тараторство вопросов: «а ежа, может, все же возьмем?», «а булки больше нет?».
Жизнь тогда обступала со всех сторон – все двигалось и благоухало, деревья и стоящая под ними корова, и вскипающий борщ – настоящий борщ с молодой картошкой и молодой свеклой, молодой фасолью и вишнями, все эти «молодые» ингредиенты были затерты «старым» салом, и абрикосовый компот – здоровые харчи детства…
Нити жизней наших, из рук Клото, разной крепости и плотности, извиваются в пространстве, от темных нор земли до безжизненных закоулков космоса, мы долго, незрячие, тянем к ним руки, изредка нащупываем – с мыслью коснуться, если не их начал, то конца. Увы, звук ножниц госпожи Антропос однозначен – он первая нота нашего реквиема. Расстаемся мы друг с другом здесь, на земле. И идем рядом по дороге, конец которой уходит в землю. И где же мне тебя искать? Между звезд, в космическом нотном стане или на земле среди цветов, звуков, линий, объемов, кусков глины, хлеба, дерева?
Неподвижность, тишина, бездействие, беззвучие, безвестие, без… без… без… Но где-то ты же есть, Лешик, индивидуум, личность, средоточие жесткой воли и нежности, бесхитростности и четкого расчета сложнейших решений. Душа, открытая приязни и любви, душа, куда не войти «без приглашения». Это еще из детства – неприкосновенность границ «чужого», соблюдение «прайвеси» во что бы то не стало, церемонии, щепетильность «скрупулы», застенчивость прикосновений к чужой жизни. Лучше показаться черствым или небрежным, невнимательным, чем не вовремя влезть с расспросами, это – мамина «польщизна». Завершенности чувство «прайвеси» достигло в Алексее, и!.. О Боже, сколько же от того осталось недоговоренным, недовысказанным и недоуслышанным! Но всегда при том казалось, что впереди бездна времени.
Алла
Плеск светлых глаз, русые волосы, тонкие черты лица, общее ощущение хрупкости. Лиловые горы, зеленое море и разноцветные души зверей и друзей жили в ней – Анна-Алла, жена Алексея, мать двух его сыновей… А может, детей рождают небеса? Расселина от звезд до звезд, полная звуков и запахов, смыслов и неосознанностей. Ею мы приходим в непонятное состояние – жизнь, в неизвестно где находящееся пространство – Мир.
Где-то к концу пути земного стала рисовать красками. Узнал об этом, жаль, когда нельзя было уже обменяться впечатлениями, знаниями. Не успел по ее просьбе нарисовать крыльцо к магазину на Преображенской, не успел. А если вдуматься, много, очень много не успеваем мы додумать, доделать, до…
Слишком рано ушла. Но кто поймет эту высшую арифметику бытия? Полвека с небольшим – это сколько, если в них вместились горы, дети и союз с Алексеем Ставницером? Последний день ее рождения на Мукачевском, шумный сбор друзей, неясное для меня выражение смертельной усталости в глазах. И тогда, как и через не очень уж много лет, другой близкий человек не сказал мне о боли приближающегося конца. А расспрашивать, нарушая «прайвеси», я с детства не умел. Прости, Анна-Алла…
Горы…
Горы – законченная, хоть и находящаяся в беспрерывном движении форма. Выпуклая дыра в пространстве. Закрытая в самой себе стихия – замерзшее море. Прекрасные пустые горизонты. Зеркало, отражающее самое себя. Человек в горах может быть только рядом (но не вместе) с этой живой безжизненностью. Пройти, проползти где-нибудь по краю, превозмочь в себе страх – «криэйтерство» в горах почти нонсенс, там слишком давно все есть (при том в бесчеловечных пропорциях): формы, звуки, краски.
И он ушел от гор, чтобы построить свою гору – башню до неба, с упорядоченной системой звуков и смыслов. И он сделал это.
Ведь штурм неба в человеческом измерении – это не спор с жизнью, но попытка внести в мир что-то новое, не бывшее еще, необычное и нужное. Это строительство жизни без насилия.
Спокойный человек дела Алексей Ставницер и голубоглазый «щенок» Лешка, как далеки и едины оба, замкнутые кольцом Времен. Об этом – вкратце.
Лежу в постели с какой-то ангиной, мама куда-то ушла, Леша носится по дому, чем-то гремит, ставит на подоконник большую кастрюлю, приносит сковороду, затем кастрюлю поменьше, уронив ее с грохотом, поворачивает голову ко мне: «Витя, извини, тебе не мешает?» «Нет», – говорю, и он убегает. В общем, вскоре на двух подоконниках и плите рядом с ними выстраивается композиция из домашней посуды, Лешка усаживается посреди комнаты на табурет, наклоняет голову, снова вскакивает, что-то поправляет, не замечая давно стоящей на пороге мамы, та улыбается, тоже вертит головой, потом со смехом: «Лешечка, в чем же я теперь готовить буду?» Леша секунду смотрит в пол, потом тоже заливается смехом и начинает разбирать композицию. Пятилетний дизайнер.
Идем с Лешиком, ему лет 8, из кино. Смотрели в «Уточкина» «Остров сокровищ». Путь напрямую к дому пролегает через громадную «развалку» (потом ресторан «Киев», фасадом на Греческую). Довольно широкая тропа, и вдруг у самой дорожки – труп собаки, громадной овчарки. Леша, широко распахнув глаза: «Витя!.. – интонация непередаваемая, – как ты думаешь, ей было больно?» Не нахожу ничего лучшего, чем сказать: «Здесь всему было больно, Лешечка», – имея в виду, что идем по разрушенному дому. Я думал, что его этим успокою. «Идем», – делаю шаг, оборачиваюсь. Ребенок машет в воздухе руками, будто разгоняя что-то, и слезы из глаз. Присаживаюсь возле него на корточки, что-то бормочу. Дурак, обобщение было не для такого живого ума. Прости, Лешечка, стыдно. До сих пор стыдно.
Леша что-то делает в углу комнаты, что-то меряет линейкой, постукивает молотком, смотрит на свое изделие внимательным взглядом, поворачивая со всех сторон, приседает на корточки и – шарах! – голубая молния. Это вилка из проволоки, вставленная в розетку. Дитя сидит на полу, широко раздвинув вытянутые ноги, голова к плечу, обе руки уперты сзади в пол. Пауза. Испытатель поворачивает голову к онемевшим зрителям и твердо серьезно изрекает: «Нет. Так нельзя». Пробки не вылетели. «Жучки» тогда делали из толстой проволоки, провода были новенькие, а на изоляцию шел каучук по «ленд-лизу». На лице ребенка ни капли испуга. «Плодотворный ребенок, – сказала мама, – что-то из него вырастет!»
Он был бесстрашным изначально. Я принес из клуба собаководства почти целую лошадиную ногу для нашей овчарки. Бросил ее в прихожей, закрыл дверь от Рекса и, почувствовав усталость, прилег, думая, что на полчасика. Будит меня, осторожно тряся, Леша: «Витя, там Рекс кого-то в прихожей съел, не то вора, не то почтальона», – на лице нет испуга, простая констатация факта. То ли дело я, со сна поверив, – Рекс громадный и лютый пес – несусь в прихожую. Там на полу – раскиданные ошметки мяса, две костищи и еле дышащая колода собаки. Я говорю: «Мерзкий пес». Имея в виду, что с таким делать, как спасать?! Но, услышав за спиной глубокомысленный вопрос: «А где, интересно, голова?» – прихожу в себя, смеясь, на ходу объясняя этому умному миляге, в чем дело. Потом начинаем спасать обжору.
Кавказ. Терскол
Я у Алеши в гостях. Иду из бассейна, любезно предоставленного мне братом «хоть до утра». Леша гуляет с Брутом, встречаемся. Звезды – с кулак. Меня понесло: «…музыка сфер…» – затем в рифму Агасфер, мол, бывал ли старик на Кавказе, почему-то перешли на «Столярского» – о школьных годах мы с ним иногда говорили, вспоминая, в основном, о встречавшихся в жизни интеллигентных людях. А тут возникла тема музыки как профессии, разговор был недолгим (с Лешей как-то не рассусоливалось), но концентрированным. Вот суть его вкратце.
Внутри довольно жестких внешних границ существования правила жизни в семье были довольно аморфны, и каждый сам (в меру талантов своих) напитывался смыслами, красками, звуками. Семья давала ощущение многовариантности жизни и воспитывала готовность отвечать на ее вызовы.
Занятие музыкой сулило (скорее всего) рутину оркестровой жизни, подчинение определенному порядку жизни преподавателя и, совершенно определенно, скудость средств существования. И потому после школы в неизвестность, но с готовностью мыслить, искать, выбирать по своей воле. Но не врать, «не делаться» – быть, а не казаться. А музыка из жизни не ушла, она приходит с первым вздохом человека, да и «Великое Безмолвие» не беззвучно. У Алеши большая коллекция музыкальных произведений.
Женщины. Звук времени
С кем быть, в каком пространстве и на каком расстоянии, всегда решал он сам. Так в его жизни появилась Елена, женщина, разделившая с ним свершения, боль и тяжесть последних лет, до сих пор полная горького счастья общения с ним и скорби от потери совместного их мира. «Я без него жить не могу…»
Елена – спутница времен его ухода с гор во времена воплощения «Главного». Она не могла бы быть с ним в горах. Ее место – долина Аджалыка. Ее время – строительство «Лимана». Дом, деревня, ферма. Она универсальна. В ней – масштаб и вкус. Она – одно из Лешиных произведений. Креатура времен рассветного заката. Она была поддержкой на совесть…
Есть в ее лице какая-то очаровательная «неправильность», что-то мне кажется ассиметричным. Оно изменчиво. Что она красива – осознается постепенно. Уверен, он любил ее. Жаль, что уже никогда…
Алексей-Леша
Этот человек воспринимал окружающее как только что рожденное (и тем нуждающееся в его опеке) или застывшее в ожидании его вмешательства, которое приведет в действие цепь событий. И то, что ему нужно, – сейчас и здесь. Эхо вопроса «Что делать?..» – «Делать! Решиться и делать. Думать и делать».
Он был органической частью доброй, созидающей сути жизни, личность изначально благородной потенции, он строил мир в себе и вовне, любя и сомневаясь, и главным правилом его жизни было золотое правило «Декалога» – «не делай другим то, что не хочешь, чтобы причинили тебе».
Две основополагающие черты его натуры – рационализм и чувственность – в отношениях с жизнью и людьми он сумел впечатать и в сыновей своих, таких разных, но неизбежно единых в душевной порядочности. «Стать» коллег его и компаньонов тоже неслучайна. Здесь все – знание предмета, четкая хватка и порядочность. Порядочность. Алексей просто создавал атмосферу порядочности, ну прямо XIX век с его твердым «купеческим словом». Слияние воль и интуиций, нестандартность мышления и вслед за тем решений. Умение подчинять и подчиняться. Подчинять все необходимости. И подчиняться любви к делу и к людям делотворящим. Ясно одно: другие люди – и, возможно, не воздвигся бы гигант ТИС.
В Леше жило творчество, оно и соединяло его с природой, с другими и с самим собой. И еще он четко понимал разницу времен и обстоятельств, ими порождаемых. «Экую империю вы тут сгрохали, сэр», – говорю. А он: «Эх, отец не дожил, он бы развернулся…»
Время начала нашего пути и окончание его нам не подвластны. В обоих случаях мы – ожидающие. Вот только цвета «черты» (или «порога») разнятся друг от друга, но сливаются в одно общее – мрак. То есть един цвет начала и конца.
Сказано: «Из праха пришед…» По-моему, материал, идущий на нашу оболочку, не так важен – важно, откуда приходят такие Леши и почему так редко. Может, со звезд, но и звезды отделены от нас и друг от друга мраком. Мрак – и не цвет, и не отсутствие его. Мрак – одно из агрегатных состояний Времени и Пространства. И мы, люди, и все, все сущее вмещаемся, вписываемся в тонкую «черту» где-то на границе сосуществования понятий. Значит: «Из мрака пришед, во мрак отъидеши…» Но, приходя, мы одновременно начинаем уходить, значит, во мраке пребываем, как дома. То же и Время. Это как случай Давида и Голиафа: разбрасывать камни и собирать их одномоментно (ну, почти), т. е. на лицо одинаковость бытия и отсутствия оного.