Текст книги "Дороги, которые мы выбираем"
Автор книги: Александр Чаковский
сообщить о нарушении
Текущая страница: 3 (всего у книги 19 страниц)
Теперь и Полесский стал особенно часто повторять: «Надо кончать с догматизмом!» В нашей городской газете появилась даже статья под таким заголовком. Речь шла о партийной учебе и о том, что в этом деле много казенщины и начетничества. Статья мне показалась правильной…
– Так вот, Арефьев, – сказал Полесский, опускаясь на диван и доставая из кармана цепочку из канцелярских скрепок, которую имел обыкновение крутить, – мне нужен материал.
– О чем?
– У тебя плохо с планом? – вместо ответа спросил он.
– Мне не дают цемента, – ответил я.
– Нам нужна статья на тему: почему «Туннель-строй» не выполняет план?
– Но причины невыполнения плана ясны каждому! Вместо семи вагонов цемента по графику я последнюю неделю получил только три.
Я задумался. Мысль о том, что к борьбе за цемент можно будет привлечь газету, поначалу захватила меня. Наверное, и сам Полесский не осознает до конца той роли, которую могла бы сыграть газета. Для него это просто очередная «проходная» статья. Надо зажечь его. Надо посвятить Полесского во все подробности: рассказать о мерах, которые мы принимали для того, чтобы получить цемент, об отношении Кондакова…
Но едва я попытался начать свой невеселый рассказ, как Полесский оборвал меня и скороговоркой произнес: – Об этом и напиши. А других претензий к комбинату у тебя нет?
Я безнадежно махнул рукой. Надо как-нибудь попросить Полесского провести день в моей конторе, тогда он будет знать, есть ли у меня претензии к комбинату.
– Послушай, а как ты относишься к Кондакову? – внезапно спросил меня Полесский.
– Дело он как будто знает, – ответил я. – Впрочем, не люблю я его.
– Отрицательная селекция кадров, – усмехнулся Полесский.
Я не очень понял, что он имел в виду. Но на мой вопрос Полесский ответил туманно:
– Э-э, что там, будет время – поговорим! – И, меняя тему, сказал: – Так напишешь статью? И Кондакову можешь влепить, – не бойся, мы напечатаем.
Я сказал, что постараюсь написать, и Полесский ушел, видимо очень довольный.
Я уже сел за стол, положил перед собой лист бумаги, даже заголовок придумал такой, который наверняка понравился бы Полесскому: «До каких пор?»
Но вдруг понял, что ничего не смогу написать. Зачем писать эту статью? Чтобы все знали, что перебои в доставке цемента – единственная причина невыполнения нашего плана? Но ведь это и так всем известно. Для чего же писать? Только чтобы обрушиться на Кондакова?
Я долго сидел, размышляя. Конечно, никто и ни в чем не сможет упрекнуть меня, если я напишу такую статью. Но каков будет ее подлинный смысл? Не будет ли она означать, что я хочу назойливо подчеркнуть свою полную непричастность ко всем нашим неполадкам, переложить вину на область, на Москву?
И чем больше я думал об этом, тем больше склонялся к решению ничего не писать, по крайней мере до тех пор, пока не вернется Орлов.
…На четвертый день к вечеру Орлов приехал из Заполярска. Я был уже дома. Он вошел ко мне, как обычно и я входил к нему, без стука.
– «Из дальних странствий возвратясь…» – громко продекламировал он с порога.
– Ну как, есть цемент? – нетерпеливо воскликнул я, вскакивая навстречу Григорию.
– Цемента нет, – ответил Орлов. – Есть два электровоза, десяток буровых молотков, шланги и еще кое-какая мелочь. А цемента нет.
Все эти три дня я несколько раз вспоминал о Григории. Мне очень не хватало его. И почему-то я был уверен, что Григорий достанет хоть немного цемента. Как видно, мои надежды были напрасны.
– Попытка была с самого начала обречена на провал, – безнадежно махнул, рукой Григорий, вешая на гвоздь пальто и усаживаясь у стола. – Меня и слушать не захотели… Говорят, пишите в Москву, требуйте из своего министерства. Они говорят…
– Это мы и без них знаем, куда писать, – прервал я Григория. Я был зол на облисполком, Орлова и самого себя. На облисполком – за то, что он отмахнулся от нужд нашего строительства. На Орлова – за то, что он обманул мои ожидания. На себя – за то, что. я так ждал возвращения Григория, когда всё для меня вернется в привычную уже колею и мы снова проведем вечер вдвоем, я так ждал его, – а теперь разговариваю с ним, как с каким-то толкачом, агентом по снабжению.
– Ну как там вообще, в Заполярске? – спросил я, стараясь «переключиться».
– Ты знаешь, просто чудесный город! – воскликнул Григорий, и я успокоился, услышав в его голосе знакомые восторженные нотки. – Мне ведь довелось пробыть там только полдня – тогда, когда я ехал к вам из Москвы. А теперь – трое суток. Огромное строительство! Мне рассказывали, что во время войны город сгорел на одну треть.
– Наполовину, – поправил его я.
– Тем более, – сейчас же согласился Григорий. – А теперь почти все дома восстановлены.
– Больше трети еще не восстановлено, – сказал я уже просто так, наугад, чтобы немного умерить его восторженность.
– Ну, я не знаю статистики, – миролюбиво сказал Григорий, – а если судить по зрительному впечатлению, то город почти восстановлен. А сколько заложено новых домов!..
– Вот для них-то и нужен наш цемент.
– План, дружище, план, – менторски произнес Григорий..
– У нас тоже план, – пробурчал я.
– Мы крупица в сложной системе мироздания, – чуть иронически, но все же не без нотки назидательности сказал Григорий, закуривая и пряча обратно в коробку обгоревшую спичку, – единственная его привычка, которая мне не нравилась. – В этом мире все уравновешено. Если у нас не хватает цемента, значит там, где он больше нужен, его достаточно. «Все действительное – разумно».
Я не мог сердиться на Григория. Просто у него была такая манера говорить. Я не сомневался, что там, в Заполярске, Григорий сделал все от него зависящее, чтобы получить цемент. Но все же сейчас его философский тон, когда речь шла о таком важном для нашей стройки деле, немного коробил меня.
– Слишком уж все стройно в этом твоем мире.
– Во-первых, он не только мой, – отозвался Григорий. – Но и твой тоже. Это мир, в котором мы живем. Наш, советский мир.
Я поморщился. Не любил я этих возвышенных слов: «мир», «советский мир»… Нет, «не любил» – это совсем не то определение. Я просто полагал, что эти слова не надо произносить «всуе». «Советский мир» был тем миром, в котором и ради которого мы живем. Вне его нет нас. Это нечто само собой разумеющееся, как сама жизнь. Его надо строить. Это значит жить и защищать, когда на него нападают враги. А разглагольствовать нечего.
– Ладно, – сказал я, – так или иначе, а цемента нет. У Кондакова мне тоже ничего не удалось больше выбить, кроме того жалкого вагона. Небогато?.. Хочешь выпить? У меня есть немного водки и пара бутылок пива.
– Нет, сейчас не хочу, – ответил Григорий. – Устал.
– Тогда, может быть, стихи какие-нибудь прочитаешь? Сказать по правде, у меня паршивое настроение.
– И стихи не хочется, – сказал Григорий. – Устал.
– Тогда спать?
– И спать не хочу.
Он сидел и курил одну папиросу за другой, запихивая в коробку обгоревшие спички.
Я видел, что Григорию не терпится что-то мне рассказать. Он ничего не умел скрывать. Его выдавали глаза. Я всегда мог определить по глазам, когда Григорию хочется освободиться от какого-то душевного груза, большого или маленького. Тогда на его глаза ложилась легкая тень. А потом они снова становились прозрачными и ясными.
Что ж, долго он будет так сидеть и молчать?
– По дороге домой я заходил в лагерь к геологам, – начал наконец Григорий.
Ах, вот оно что!
– Они тут рядом, с полкилометра от нас; ты, наверное, и не знаешь. Захотелось посмотреть, как там устроилась эта Волошина…
– Ну и как же? – равнодушно спросил я.
– Да кое-как устроились, – не замечая моего тона, ответил Григорий. – Они в палатках живут. Экспедиция небольшая. А эту девушку зовут Ириной. «Так, – подумал я, – конечно, она сообщила ему о нашем разговоре, и сейчас мне предстоит оправдываться и доказывать, что против этой девчонки как таковой я, собственно, ничего не имею».
– И что же?
– Да ничего особенного. Я и разговаривал-то с ней минут пять, не более. Спросил, не надо ли ей чего в туннеле. Послушай, Андрей, – Григорий бросил в блюдце недокуренную папиросу, – тебе не кажется, что в этой девушке заключена какая-то сила? А? Как. бурный весенний поток.
«Ну, начинается!» – подумал я.
– В ней столько энергии, – продолжал Григорий, – столько воли к жизни… И вместе с тем чистота какая-то. Как первый снег, к-как поле, п-покрытое первым ноябрьским с-снегом… – Он вытащил из пачки очередную папиросу. – Мы обязательно должны помочь ей. Сказать по правде, я до сих пор не могу понять, почему ты встретил ее тогда так неприязненно.
«Значит, о второй встрече не рассказала», – отметил я про себя и почему-то почувствовал облегчение.
– Помогай, пожалуйста, – безразлично произнес я.
– Андрей, я не узнаю тебя! – воскликнул Григорий, взмахнув рукой с зажатой в пальцах папироской. – Ведь это так на тебя не похоже!
– Что именно?
– Почему, как только речь заходит об этой девушке, ты превращаешься в какого-то другого человека… черствого, равнодушного… В ч-чем дело? Какие у тебя причины?
Причины!.. Я невольно усмехнулся. Да, он был прав, задавая мне этот вопрос. Григорий знал почти все о моей короткой и несложной жизни. Все, кроме истории со Светланой. Об этом я ему никогда не рассказывал. Он не знал, что более чем полтора года назад сюда приехала девушка, смелая, хорошая, красивая. Не знал, что я любил ее так, как, наверное, никого не полюблю в жизни, и что она любила меня. Не знал, что жизнь сломала ее, что горы и полярная ночь стали между нами; что Крамов, человек с васильковыми глазами и душой Иуды, воспользовался этим, чтобы посеять в ее сердце страх и мысль о бегстве…
Она тоже была романтическая девушка, «как бурный весенний поток», и чиста, как «поле, покрытое первым ноябрьским снегом»… Выла!..
– Я не понимаю тебя! – доносился до меня голос Григория. – Какой-то цемент способен захватить тебя целиком, овладеть всеми помыслами. А тут рядом живой человек обратился к тебе за п-помощью, и твой долг, не только человеческий, но и к-коммунистиче-ский…
– Ну, хватит! – сказал я. – Не учи меня жить! И насчет цемента оставь. Цемент – это наша стройка. А для меня в ней вся жизнь. Ясно?
Григорий встал.
– Ты з-зря так. М-можно з-заботиться о ц-цемен-те, – сказал он, заикаясь более чем обычно, – и… оставаться ч-человеком.
Григорий пошел к вешалке, где висел его полушубок. Мне надо было остановить его, сказать, что я был не прав, что разговаривал сейчас не с ним, совсем не с ним… Вместо этого я сказал:
– Ну и попробуй.
Мы расстались. Первый раз вот так, на полуслове, не попрощавшись.
4
Положение на стройке не менялось. Не хватало бетона, чтобы удовлетворить и половину наших потребностей.
Может быть, все-таки следовало послушаться совета Полесского и написать статью? Конечно, резонанс от статьи в городской газете не мог быть очень уж большим. Но газету читают и в области и наверняка в «Правде», там, где составляют обзоры печати. И одно дело, когда вопрос о цементе для нашей стройки ставится только по служебной, ведомственной линии, другое – когда им заинтересуется общественность…
И все же я медлил. Пошел посоветоваться к Трифонову, секретарю нашей парторганизации. Рассказал о предложении Полесского. Старик выслушал и решил, что надо писать.
– Не могу, – сказал я. – Пробовал уже, несколько раз садился, но не могу.
– Странно, – усмехнулся Трифонов, – ведь тебе не роман сочинять нужно или, скажем, стихи. Изложи все, как есть, без всяких там красот. Плакать и прибедняться тоже нет смысла. А написать как есть – не вижу в этом вреда.
Я снова уселся за стол. И опять у меня ничего не получилось.
Почему Полесский заказал мне эту статью?
На этот вопрос можно было бы ответить элементарно: мы в прорыве, и желание представителя газеты прийти нам на помощь, привлечь внимание общественности к нашим нуждам совершенно естественно.
Но такой ответ не удовлетворял меня, не разрешал мои сомнения.
В чем же все-таки истинная цель статьи? В том, чтобы лишний раз заявить о наших затруднениях?
Однако мне казалось, что Полесский, заказывая мне статью, меньше всего беспокоился о наших затруднениях и о том, как их устранить. Он даже не расспросил меня толком, как идут дела на строительстве, имеется ли какая-либо реальная возможность исправить положение. Зато дважды упомянул о Кондакове, не потрудившись при этом узнать, в чем именно я его обвиняю. Создавалось впечатление, что Полесскому было все равно, в чем будет обвинен Кондаков, лишь бы ему досталось.
Размышляя об этом, я вспомнил, что у Полесского с Кондаковым были какие-то счеты. Я не знал толком, что между ними произошло и справедливы ли слухи о каком-то их столкновении на бюро горкома, да, признаться, взаимоотношения Полесского и Кондакова меня мало интересовали.
У меня самого было достаточно претензий к Кондакову, и я бы не побоялся высказать их публично. Но мысль о том, что Полесский, может быть, намеревается использовать меня как орудие, как таран, чтобы свести счеты с директором, была мне отвратительна.
Словом, я так и не написал статью. И странное дело – Полесский, очевидно, почувствовав мои сомнения, при последующих встречах даже не напоминал о ней.
…Вечером ко мне пришел Агафонов.
Федор Иванович был старейшим бурильщиком на нашем молодом строительстве.
Двух человек застал я здесь, у подножия горы, когда впервые приехал сюда. Одного из них звали Нестеровым, ныне он работал на руднике. Вторым был Агафонов ставший теперь бригадиром бурильщиков. Но для меня этот пожилой человек был не просто рабочим или даже лучшим рабочим, мы не только вместе работали – мы вместе боролись. Он был на моей стороне, когда я выступил против Крамова. Он помог мне пережить бегство Светланы. Вся моя жизнь на стройке прошла на глазах Агафонова. Он был моим другом.
У нас уже установилась традиция: когда Агафонов приходил ко мне, я угощал его чаем. Я включал электрочайник – единственное, что было на вооружении в моем неустроенном домашнем хозяйстве, – Агафонов же садился у стола и ждал, пока чайник закипит. Обычно он в это время молчал. Я уже хорошо знал эту его привычку начинать разговор только за чаем и старался ее не нарушать.
Когда чайник закипел, я налил Агафонову стакан и поставил на стол синий пакет с пиленым сахаром: Федор Иванович признавал чай только вприкуску.
– Что же дальше будет с цементом, Андрей? – спросил Агафонов после первого, молча выпитого стакана.
– Плохо, Федор Иванович, – ответил я мрачно.
– Знаю, – неопределенно сказал Агафонов.
– Это называется «форс-мажор», – продолжал я, – непредвиденный случай. Так сказать, стихийное бедствие.
– Вроде пожара, что ли? Или наводнения? – деловито осведомился Агафонов.
– Если хочешь, да. До некоторой степени.
– Значит, гореть будем? Или тонуть?
– Послушай, Федор Иванович, – я налил Агафонову второй стакан, – если ты пришел для того, чтобы поехидничать, посмеяться надо мной, то это ни к чему. Я и так себе места не нахожу.
Агафонов молча откусил сахар, отхлебнул глоток.
– Нет, я к тебе не для этого пришел, Андрей. – сказал он после паузы. – Я тебе сказать хочу… Веру в тебя рабочие теряют.
– Что?
– Надежды не оправдываешь, – спокойно и явно делая вид, что не замечает моего состояния, сказал Агафонов.
Это было уже выше моих сил…
– В чем?! Какие это надежды я не оправдываю? Рабочему что – ему дай технику, дай материал, остальное его не касается! Пусть начальство думает, оно за это деньги получает! Удивляюсь, Федор Ива-нович, что именно ты поддерживаешь отсталые настроения!
– Это, если хочешь знать, передовые настроения, а не отсталые, – строго произнес Агафонов и отодвинул недопитый стакан. – И ты рабочих не обижай. На них держишься.
– Что это значит?
– А вот что. Вспомни, что полтора года назад было. С одной стороны, Крамов, с другой – ты. Начальствовать Крамов умел, что уж тут спорить! И знания имел. А ты чем был? Мальчишка, с институтской скамьи пришел. А люди за тобой пошли, а не за Кра-мовым. Потому что поняли, что все в нем ложь, труха, что слова его правильные, а дела чужие. А в тебя поверили. И сейчас еще многие верят. Считают, что ты любое правое дело можешь до конца довести.
– Но что же я могу поделать?
– Не знаю. Когда техники не было и мы с Нестеровым породу ломами долбили – знал, что делать? Когда в бараках жили – знал, как домов добиться? Когда Крамов в героях ходил – знал, как его нутро раскрыть?
– Но сейчас же речь идет не об этом! – воскликнул я, сознавая, что мне не удастся убедить Агафонова. – Снабжение цементом не зависит ни от комбината, ни даже от облисполкома! Я Кондакову печенки проел, а Орлов недавно специально в Заполярск ездил. Может быть, ты прав в одном: надо собрать коллектив, разъяснить…
– Что? – прервал меня Агафонов. – Что разъяснять? Что Арефьев к пределу своему подошел? Поманил людей – и в кусты? Сказать людям, которые в тебя верят, которые думают, что раз на пользу советской власти дело, значит Арефьев пробьет, добьется, – сказать им, что форс-мажор случился? Стихийное бедствие?
…Я долго сидел погруженный в раздумье после того, как ушел Агафонов. Что ж, он был прав. Разве я не внушал нашим людям уверенность в том, что каждый следующий день будет прожит лучше, чем предыдущий? Выходит, что я обманул их.
Так что же делать? – спрашивал я себя. И отвечал: ехать в обком. Да, надо ехать в обком. Правда, поездка Орлова в Заполярск ничего не дала. Но он не был в обкоме. А я поеду прямо к Баулину. Он должен помнить меня по той давнишней истории с домами, когда я ворвался к нему в кабинет и потребовал разрешения на строительство жилых домов для наших рабочих, живших тогда в бараке. Я все расскажу ему. Ведь наше дело не только хозяйственное. Речь идет о судьбе рабочего коллектива, который жаждет работы. Баулин поймет нас, я в этом уверен.
…Я твердо решил ехать в Заполярск. Я понимал, что не дело обкома снабжать нас цементом. Но положение, в котором оказалась наша стройка, представлялось настолько безвыходным, что я был уверен в своем праве обратиться в обком.
Кондаков поморщился, когда я рассказал ему о своем намерении и попросил разрешения отлучиться на двое суток; он вообще не любил, чтобы его подчиненные лезли «поперед батьки в пекло». Он считал, что право «внешних сношений» принадлежит только ему.
Однако Кондаков сдался, когда я недвусмысленно объявил, что если он откажет, то я пошлю личную телеграмму секретарю обкома Баулину и буду просить вызова. Я знал слабое место моего начальника: он до смерти боялся «бузы», всего, что пахнет скандалом. Кондаков не без основания считал, что в таких случаях разгораются страсти, люди начинают говорить то, о чем бы и не подумали сказать в более спокойном состоянии. Дело, как правило, «перерастает» свои первоначальные рамки, и… Словом, пользы для начальства здесь мало. И Кондаков скрепя сердце разрешил мне отлучиться с вечера пятницы до понедельника.
В Заполярск я приехал рано утром.
Я не был в этом большом городе целый год. Прежде на пути от вокзала до гостиницы я видел огромные, наскоро превращенные в скверы пустыри, – когда-то здесь стояли дома, сгоревшие во время войны. Теперь я видел повсюду строительство новых домоз. Кое-где были заложены только фундаменты, на других стройплощадках уже высились стены. Всюду пахло известкой, тесом и краской.
Но вид строящихся домов не радовал меня. Зная, сколько людей скоро получат здесь новые квартиры, было попросту глупо завидовать строителям. Однако я завидовал им. Они не испытывали недостатка в цементе. Они, наверное, ни в чем не знали недостатка. Красные полотнища призывали к досрочному, окончанию строек.
«Что ж, – подумал я, – они и построят досрочно. А мы?..»
Было около восьми утра, когда я получил номер в так хорошо знакомой мне гостинице. Четыре голых стены, кровать, столик, два стула и коричневый ящичек-репродуктор. Здесь было трудно жить. Здесь можно было провести ночь, две, прийти поздно вечером, чтобы лечь в постель, а рано утром торопливо одеться и уйти.
Впрочем, и в моей комнате на стройке я тоже не жил. Жизнь была там, где я работал…
Единственное окно моего номера выходило на залив, как и то, у которого я стоял полтора года назад, полный волнений и раздумий.
Как и тогда, я видел перед собой далекие пароходы и низкое, еще утреннее желтое солнце, отражающееся в спокойной, точно прикрытой тонкой прозрачной пленкой воде.
Но сейчас мне казалось, – а может быть, так и было на самом деле, – что в порту стало гораздо больше подъемных сооружений. Погрузочные стрелы медленно описывали круги, точно паря в небе, и грузовики двигались бесконечной чередой, и солнце поблескивало в стеклах огромных прожекторов, установленных на высоких металлических башнях, – и все, что виднелось вдали, пароходы и почти неразличимые горы на том берегу залива, было едва приметным.
Все меняется, все растет, все тянется вверх, раздается вширь. Так и должно быть. В этом смысл жизни.
Было еще рано идти в обком. Я стоял у окна и смотрел на порт. «Ну вот, – думал я, – прошло более полутора лет моей настоящей, сознательной жизни. Мог ли я знать тогда, стоя у окна такой же маленькой гостиничной комнаты, как сложится моя жизнь? И согласился бы я прожить именно так эти долгие месяцы, почти два года, если бы знал наперед все, что произойдет со мной?»
И снова, как бывало уже не раз, воспоминания захлестнули меня. Светлана, Трифонов, Агафонов, Крамов, несчастный, погибший по его вине Зайцев, партийное собрание, на котором я выступил против Крамова, темный и душный забой, где нас завалило, и пустая комната, и лампа на длинном шнуре над столом, и письмо на столе – все проплыло перед моими глазами.
И мне показалось, что кто-то тихо, но настойчиво спрашивает меня: «Ну, допустим, тебе будет дано это право: начать все сначала. Больше того: ты сможешь, если захочешь, пойти по другому пути. Можно все, все изменить. Ты никогда не увидишь Заполярья. Твоя жизнь сложится по-иному, без борьбы, без испытаний. Никто не знает как, но совсем по-иному. Что сделаешь ты? Решай!»
И мне захотелось крикнуть в ответ: «Подожди! Ну подожди, не торопи с ответом! Жизнь моя сложилась нелегко, я много пережил, у меня появились даже седые волосы, совсем, совсем мало, правда, но ведь мне еще так немного лет… Может быть, я что-то решу иначе. Если бы можно было сделать так, чтобы никогда не встречать Крамова, никогда не терять Светлану, видеть только хороших, честных людей… Я подумаю, подожди!»
Медленно движутся стрелы подъемных кранов. Раздается спокойный, густой, во сто крат усиленный репродукторами голос диспетчера: «Вперед, вперед, не задерживайтесь на дороге… Машинам третьей колонны следовать ко второму причалу…»
Нет, так бывает, только в сказках. В милых, далеких сказках, читанных в детстве. Только там человеку дано свершать невозможное, рождаться заново и умирать, чтобы снова воскреснуть. Только там, в этих большими буквами напечатанных книжках, нет борьбы, измен, отчаяния, непоправимого горя, только там все силы мира охраняют маленького человека и ведут его прямой дорогой к счастью.
Ну, а если?..
«Забудь, что ты уже взрослый, забудь, что перед тобой мир, в котором радость переплелась с горем, вообрази, что тебе, как в сказке, предложен выбор – взмахнуть волшебной палочкой, сесть на ковер-самолет и…»
И вдруг я так ясно представил себе, что в моей воле сделать так, чтобы никогда не видеть больше моих гор, огней штольни, людей, без которых моя жизнь стала бы пустой и холодной… и мне стало страшно…
«Нет! Нет, не надо! Пусть будет все так, как есть. Пусть!»
И все исчезло. И тот вкрадчивый голос, и мысли, которые сначала радуют, а потом пугают.
Воздушные стрелы, похожие на семафоры, неутомимо совершали свой путь. Спокойный и властный голос диспетчера как бы усиливал разумность и устремленность этих движений.
Я посмотрел на часы. Без четверти девять. Надо идти в обком.
Областной комитет партии помещался в большом белом здании, стоявшем на холме.
Я предъявил постовому партбилет, прошел мимо большого книжного киоска и поднялся на второй этаж.
В приемную Баулина я вошел без пяти минут девять – встреча была назначена на девять.
– Товарищ Арефьев? Присядьте, – сказала девушка, дежурный секретарь. Она сидела за большим столом, на котором были разложены бумаги и папки. Из маленького желтого ящичка, стоявшего рядом с телефоном, доносились чуть слышные звуки музыки.
Я взглянул на обитую дерматином дверь кабинета Баулина. Она была плотно прикрыта. В замочной скважине поблескивал маленький ключик.
– У товарища Баулина срочное совещание, – сказала девушка, – с восьми часов идет. Он просил вам передать, что это совещание не предполагалось, когда вы говорили с ним по телефону.
– Прием отменяется? – спросил я упавшим голосом и подумал О том, что поезд в Тундрогорск пойдет только через три часа.
– Нет, нет, – успокоила меня девушка, – товарищ Баулин просил вас пройти к нему тотчас же, как придете. Входите, пожалуйста.
Я вошел в кабинет.
За длинным столом для заседаний сидели люди. Не уместившись за столом, они уселись _на стульях, расставленных вдоль стены.
Баулин сидел в центре, среди собравшихся, а не у дальнего узкого края стола, где обычно сидит председательствующий.
Наши взгляды встретились. Баулин поднял руку, приветствуя меня, и снова повернул голову к говорящему.
Это был молодой человек с копной светлых, поминутно спадающих ему на лоб волос. Он говорил, часто встряхивая головой, чтобы откинуть волосы, и коротким взмахом сжатой в кулак руки сопровождал почти каждую свою фразу.
Я кое-как пристроился у стены и стал слушать. Уже через несколько минут я понял, что белокурый парень критикует какого-то Смирнова.
– …Ему, товарищу Смирнову, конечно, законы не писаны, – говорил белокурый, причем так громко, что его, наверное, было хорошо слышно через раскрытое окно на улице. – Ему что, у него квартира удобная – крантики-винтики, горячая вода льется, газ горит. Хошь – обед жарь, хошь – в ванне плавай. У него жилищной нужды нет. Он только о годовом плане думает. Человек государственный. А то, что мы во втором квартале восемь тысяч тонн цемента недополучили, что у нас бетонные заводы простаивают, это товарища Смирнова беспокоит мало.
Он энергично тряхнул головой, откинул волосы, которые тут же снова упали ему на лоб, и продолжал:
– Мы его спрашиваем: «Что будем делать? Говори, не то в обком пойдем!» А он отвечает: «Годовой план снабжения будет выполнен». А что это, товарищи, значит? Это значит, что этот самый товарищ Смирнов надеется в четвертом квартале додать то, что мы недополучили весной и летом. А что такое, товарищи, четвертый квартал в наших суровых условиях Заполярья? Это, значит, зима, снег по макушку и опять же полярная ночь. Конечно, мы и в зимних и в ночных условиях будем дома, строить. Но продуктивность-то, качество-то – они ведь разные! Словом, комсомольцы просят обком партии принять меры. Все!
Когда парень произносил последние фразы, его лица уже совсем не было видно. Волосы закрыли и лоб я глаза, но он был так увлечен и так яростно рубил воздух своей сжатой в кулак рукой, что, видимо, не замечал этого. Сказав «все», он в последний раз махнул правой рукой и, приглаживая левой свои непослушные волосы, сел.
Потом выступали еще двое незнакомых мне людей. Они говорили на ту же тему. Если совещание, как сказала мне секретарша, началось в восемь, то, значит, оно длилось уже второй час. Речь шла о каких-то неполадках в жилищном строительстве, которому по вине Смирнова не хватало цемента, леса и многих других строительных материалов.
Потом говорил тот самый Смирнов, на которого обрушился русоволосый. Он чем-то напомнил мне нашего Кондакова. Говорил уверенно, спокойно, часто обращаясь непосредственно к Баулину. Приводил цифры, которые подтверждали, что промышленность строительных материалов не может так сразу справиться с огромным планом жилищного строительства, что область во многом зависит от поставок из соседней области, где сосредоточено много цементных заводов…
Весь подтекст его речи заключался в том, что. есть причины, понять которые доступно только серьезным, опытным людям, вроде него, Смирнова, и, конечно, Баулина, и которые не в состоянии понять крикуны вроде русоволосого парня по фамилии Липатов.
Смирнов так и сыпал цифрами, фактами, ссылался на разные учреждения, убеждал, доказывал… А мне слышалось, будто он говорит: «Конечно, им, Липатовым, «низовке», не понять того, что понимаем мы, руководители. Конечно, им разрешается покричать, покритиковать; он, Смирнов, понимает это и готов нести нелегкое бремя руководителя, вынужденного считаться с правом «масс» на критику. Но теперь, когда они, представители этих масс, воспользовались своим правом, можно и закончить, разойтись и приступить к очередным руководящим делам, которые доступны только нам, товарищам проверенным и облеченным…»
Он говорил негромко и невозмутимо. Своей подчеркнуто холодной, сдержанной манерой говорить он походил на человека-машину. Но я чувствовал, что, в отличие от робота, Смирнов сознательно усвоил эту манеру, стремясь показать всем, что принадлежит к особым, руководящим людям, которым чужды страсти, смены настроений и все такое прочее, свойственное обыкновенным, не приобщенным к руководству личностям.
И я подумал, что Смирнов – с его манерой держаться, говорить, со всей его формальной аргументацией – в присутствии этих ершистых, темпераментных людей кажется каким-то анахронизмом. Неужели собравшиеся здесь не чувствуют подтекста речи Смирнова? Неужели их не оскорбляет проникающая каждую фразу этого человека уверенность в том, что они, эти люди, за исключением, конечно, Ваулина, ничего не решают, что им и не дано ничего решать?
Меня все это возмущало. Усилием воли я взял себя в руки. И вдруг тревожная мысль прорезала мое сознание: «А зачем Баулин пригласил меня сюда? Почему не попросил подождать конца совещания в приемной или, сославшись на занятость, не направил ко второму секретарю?
Да ведь все очень просто, элементарно просто! Баулин знал, что я буду просить цемент: я предупредил его об этом еще по телефону. И вот, вместо того чтобы попросту отказать, он заставил меня прослушать все, что говорилось на этом совещании. «Всем цемента не хватает! Слышал? – спросит меня Баулин, когда все разойдутся. – Ну, вот тебе и ответ».
Я был так раздосадован, так разочарован своей внезапной догадкой, что почти пропустил заключительное слово Баулина. Да и говорил он очень недолго: сказал, что вопрос о состоянии жилищного строительства в области будет обсуждаться на ближайшем заседании бюро обкома и что это совещание дало для бюро важный материал.