Текст книги "Дороги, которые мы выбираем"
Автор книги: Александр Чаковский
сообщить о нарушении
Текущая страница: 2 (всего у книги 19 страниц)
Как он может так самозабвенно, так тупо играть?
Ведь Кондаков не тупица, – уж кто-кто, а я хорошо это знал.
Он был опытным специалистом горного и строительного дела. Грузный, шумный, страдающий одышкой, в запыленной, военного покроя гимнастерке, с которой уже давно распростилось большинство гражданских людей, в сапогах с невысокими голенищами, он, казалось, знал все, что касалось строительства я взаимоотношений причастных к нему людей. Он мог до хрипоты спорить и «проявлять характер», когда речь шла о каких-то практических вопросах. В этих случаях Кондаков стоял «насмерть» во всеоружии своего авторитета руководителя, своих привычных связей, своего тонкого понимания механики служебных взаимоотношений.
Я глядел на него и думал:
«А ведь он мог бы, я убежден, мог бы добыть для нас цемент! Ему известно столько ходов и выходов! Он может! Может, но не хочет. Не хочет с кем-то ссориться, скандалить, требовать…»
Кондаков вообще никогда не сопротивлялся, когда дело выходило за привычные для него рамки. Тогда он обнаруживал какую-то странную, непонятную мне способность плыть по течению. Его тучное тело обретало «плавучесть», он точно переворачивался на спину, и волны подбрасывали, но никогда не захлестывали его.
– А мы дублем! – захлебываясь от удовольствия, внезапно крикнул Кондаков, с размаху опуская на стол костяшку.
Это было уже выше моих сил. Я тоже с размаху опустил руку на стол и воскликнул:
– Да подождите же, Павел Семенович! Давайте поговорим!
Кондаков недоуменно, точно разбуженный лунатик, посмотрел на меня.
– Поговорить? О чем? – спросил он.
– Да все о том же! Что будет с цементом?
– С цементом будет то, что его не будет! – сострил Кондаков.
– Это не ответ! – сказал я.
– Слушай, Арефьев, – устало произнес Кондаков, – ну пожалей ты меня! Дай поиграть! Или бери кости, или не мешай: мы с Рожицыным вдвоем закончим.
Я посмотрел на Рожицына. Он невозмутимо молчал. Странный парень! Приехал к нам на строительство месяца три назад. Стал начальником участка. Работает как будто неплохо. Только какой-то он чересчур чистый и гладкий. Буровая пыль точно никогда не садилась на его белое, розовощекое лицо. Не понимаю, как ему удавалось сохранять его таким, находясь в штольне. Рожицын был человеком спокойным и немногословным. Но сейчас его молчание поражало меня. Ведь и он заинтересован в цементе не менее всех нас. По крайней мере должен быть заинтересован. Почему же он так спокоен, так равнодушно спокоен?
Я сказал:
– Не дам я вам играть, Павел Семенович, пока не решите, как быть!
– Да ты что, жилы из меня вытянуть хочешь? – возмутился Кондаков.
– И что это вы в самом деле?! – неожиданно вмешалась в разговор Людмила Тимофеевна. – Пришли в гости, так и говорите по-гостиному! Дайте хоть Павлуше отдохнуть, если сами отдыхать не желаете!
«По-гостиному!» – Эта женщина разозлила меня. Кондаков по крайней мере работяга. Строительство, рудник, комбинат были его домом. Он мог проводить в руднике большую часть суток, спал пять-шесть часов, бежал в гору по первому телефонному звонку диспетчера.
А вот его жена Людмила Тимофеевна, которую на строительстве с легкой руки ее мужа все звали «Лю-дик», была настоящая бездельница.
Я опять обратился к Кондакову:
– Извините меня, Павел Семенович, но я не могу просто так закончить этот разговор. Вы должны дать определенный ответ, должны! Мне нужно наконец ясно себе представить, какие перспективы нас ожидают.
– Ну, хорошо, – сказал Кондаков и резким движением руки отодвинул в сторону домино. – Давай разговаривать. Объясни: что ты от меня хочешь?
– Цемент. Вы это знаете.
– Цемент, цемент, – раздраженно повторил Кондаков, – что я тебе, цементный завод? Ты думаешь, я сам это дело не переживаю?
– Нет! – вырвалось у меня.
Да, именно вырвалось. Я не хотел сейчас произносить это слово, чтобы не обострить разговор. Думал об этом, но высказывать не хотел.
– Нет?! – удивленно и вместе с тем с затаенной угрозой повторил Кондаков. – Ты хочешь сказать, что для меня безразличен туннель?
Он начал дышать тяжело и с посапыванием – верный признак нарастающего гнева. Но и я уже чувствовал, что не смогу сдержаться и сейчас выложу Кондакову все, что думаю о нем.
– Я не хочу сказать, что вам безразличен туннель, – начал я, – но вы за него не болеете. Ваши показатели – руда.
– А за стройку, ты полагаешь, я не отчитываюсь?
– Знаю. Но главный показатель плана – это руда. И, если хотите знать, вам даже выгоднее, чтобы строительство туннеля затянулось.
Мне не следовало произносить слово «выгоднее». Но в этом было мое несчастье: вступая в спор, я быстро терял самоконтроль и не выбирал выражений.
– Вы-год-нее? – переспросил Кондаков. Я заметил, как Рожицын подчеркнуто недоуменно пожал плечами, и Кондаков это видел.
– Да, да, выгоднее! Ваш план по добыче руды составлен с учетом зимних трудностей ее транспортировки. Все знают, что снегопады и обвалы на недели выводят из строя железнодорожную ветку. Добытая руда лежит и выветривается, а обогатительная фабрика простаивает. А если будет готов туннель и поезда пойдут через гору напрямую и никаких задержек не будет, вы что же думаете, вам не увеличат план по добыче руды?
Кондаков побледнел. Его руки лежали на столе, и я видел, как он сжал свои тяжелые кулаки. Я понял, что попал «в самую точку».
– Ты что же, – начал Кондаков, – хочешь сказать, что я… саботажник?
– Нет, что вы! – торопливо и совершенно искренне ответил я. – Какой же вы саботажник? Вы честный работник! А все же та мысль живет в вас, живет, вы, может быть, сами этого не сознаете?
Но тут в разговор снова вмешалась Людик. Подбоченившись, она подошла к столу и прогудела:
– Это кто саботажник? А? Это вы нам такое?! «Нам! – повторил я про себя. – А какое, собственно, она имеет право на это «нам»?»
Я смотрел на эту полную невысокую женщину с бесцветными и холодными глазами. Долгие годы прожила она с Кондаковым. Ездила с ним всюду, куда забрасывала его судьба. Но скиталась с ним не потому, что жила его жизнью. Ее съедала страсть быть «хозяйкой», «первой дамой», все равно где: в районном городке, в тундре, на строительной площадке, где и людей-то, может быть, было не более нескольких десятков, – вообще где угодно, в любом захолустье, но «первой».
Слово «мы» имело в устах Людика особое значение. «Мы» – это были она и Кондаков, все его подчиненные и начальники. «Они» было для Людика не просто местоимением. В этом слове заключалось понятие. Этим понятием объединялись все, кто находился за границами ее мирка.
Я уже взял себя в руки и спокойно сказал Кондакову:
– Не сердитесь на меня, Павел Семенович! Я не хотел вас обидеть. Просто мне казалось, что при своем опыте и связях вы могли бы помочь нам с цементом, если бы очень захотели.
И сразу понял, что Кондаков почувствовал облегчение. Видимо, он был рад уйти от столь щекотливой темы.
– А ты думай, что говоришь, – примирительно пробурчал он. – Такое сморозить, а?
Кондаков посмотрел на Рожицына, явно ища его сочувствия. Тот развел руками, умудрившись и теперь промолчать.
– Я всей этой твоей чепухи не слышал, – продолжал Кондаков, – просто не слышал. Будем так считать. Все! А теперь давайте играть. Будешь играть, Арефьев?
– Спасибо, не хочется, – ответил я и пересел на диван.
– А мы с Рожицыным продолжим, – объявил Кондаков, перемешивая домино, – а Людик пока козлам капустку приготовит.
– Так уж!.. – кокетливо-снисходительно сказала Людмила Тимофеевна. Она готовила стол к чаю.
Снова раздался грохот от ударов по столу.
«Что ж, – подумал я, – надо идти. Как бы это исчезнуть повежливее…» И вдруг я услышал на этот раз тихий голос Людика:
– Мне с вами надо поговорить, Андрюша.
Я удивленно посмотрел на Людмилу Тимофеевну. Во-первых, я терпеть не мог, когда она называла меня Андрюшей. Во-вторых, какие у нее могут быть со мной дела?
– Очень надо поговорить, – повторила Людмила Тимофеевна, и голос ее прозвучал, как труба под сурдинку.
Она направилась в соседнюю комнату, и мне ничего не оставалось, как пойти за ней.
В маленькой спальне, где почти всю комнату занимала широкая кровать, над которой висела странно выглядевшая здесь дорожка с какой-то готической немецкой надписью, Людмила Тимофеевна повернулась ко мне.
– И охота вам про этот цемент говорить… – сказала она и внезапно спросила: – А вы все один, Андрюша? Один как перст? – И она подняла вверх свой толстый указательный палец с длинным ногтем.
Вместо ответа я только пожал плечами.
– Одному скучно? – продолжала Людик. – Что вы делаете один вечерами?
Я молчал. Слышно было, как в соседней комнате Кондаков методически колотит по столу.
– Мне не скучно, и я не один, – ответил я, не скрывая своей неприязни к этой женщине, и повернулся, чтобы вернуться в столовую.
– Подождите, – настойчиво остановила меня Людмила Тимофеевна. – Уж не думаете ли вы, что я кокетничаю с вами? Очень вы мне нужны, бирюк такой… Просто у меня есть к вам поручение…
Я был уже у двери, когда она произнесла это слово – «поручение». Я вернулся. А Людмила Тимофеевна взяла сумочку, лежавшую тут же на кровати, вынула какое-то письмо…
Я почувствовал жар, даже боль, точно от ожога. Буквы на узком листке бумаги заплясали перед моими глазами. Я узнал почерк Светланы. Будто кто-то позвал меня издалека. Инстинктивно я поднял руку, чтобы схватить письмо, но сдержался.
– Догадались? Поняли? – гудела над моим ухом Людик. – Собственно, это письмо не вам. Но там есть кое-что и для вас. Прочесть? Хотите?
– Не хочу, – решительно ответил я. – Меня не интересуют чужие письма.
– О, понимаю, мужская гордость! Разбитые мечты! Утраченные грезы!
– Это все, кажется, названия кинофильмов.
– Ну конечно, где уж нам своими словами изъясняться! – сказала Людик, и ее белесые, под овальными бровями глаза внезапно стали злыми.. – Это у вас своих слов много, – продолжала она, говоря то вполголоса, то в полную мощность своего невероятного баса. – И все слова-то особенные, умные, не про нас, глупых, сказанные…
– Послушайте… – начал я, будучи не в силах сдержать себя. – О каких словах вы говорите?
– А я вот вам скажу, что понимаю, скажу, не беспокойтесь! Вы знаете, к кому она тогда прибежала? Ко мне – вот вам! Удивляетесь? Ну конечно, я знаю, за кого вы меня считаете: мещанка, глупая, институтов не кончала! А вот она ко мне прибежала от вас – умного, передового, – ко мне! Ночью прибежала, с постели подняла. «Людмила Тимофеевна, говорит, родная, мы с вами и не знакомы почти, простите, но вы женщина – поймете: уговорите мужа, чтобы отпустил меня со стройки завтра же, немедленно…» Ну, я поняла все и помогла.
– И вы посмели?! – воскликнул я.
– Посмела? Скажите пожалуйста, слово-то какое Вот и посмела! У вас свое право, у нас свое!
…Но я уже не слышал ее слов. Прошлое нахлынуло на меня, обступило со всех сторон. Я снова стоял один в пустой комнате Светланы. Был день, но в комнате горел свет, и шторы были задернуты с вечера. И абажур снят с лампы, и она висела голая, на длинном шнуре. Два вплотную сдвинутых стула, на которых, наверное, стоял раскрытый чемодан. И какие-то обертки, скомканные бумажки валялись на полу. Все было так, как бывает всегда после отъезда человека, который уехал с тем, чтобы не вернуться. Письмо на столе я увидел уже потом…
Я вспомнил свое страшное одиночество в тот проклятый вечер, первый вечер без нее, и потом много других вечеров, таких же одиноких, и свое отчаяние, и ненависть, и тоску, и Крамова – все, все!..
Голос Людмилы Тимофеевны опять прорвался ко мне.
– Держите же, держите письмо, – говорила Лю-дик, – вот, держите! Любит она вас. До сих пор любит. Вот, сами прочтете.
Но я уже овладел собой. Сказал как можно спокойнее:
– Вот что, Людмила Тимофеевна, я, кажется, был резок с вами, простите. Но только я вас прошу, очень серьезно прошу: никогда не говорите мне о… об этом. И никогда не передавайте мне никаких писем от… оттуда. С этим кончено.
Я повернулся и пошел к двери. Но она догнала меня и, когда я уже переступал порог столовой, сунула мне письмо в карман.
– Нет, вы прочтете, – услышал я голос Людика почти над самым моим ухом, – прочтете!
Моим первым намерением было выхватить письмо из кармана, разорвать его, бросить. Но Кондаков и Рожицын смотрели на меня.
– Товарища Арефьева от мужской компании к бабам тянет, – подмигнул Кондаков Рожицыну.
– Я почувствовал, что больше не могу оставаться здесь.
– Павел Семенович, хочу попрощаться. Мне пора.
– Куда от чая-то? – прогудела как ни в чем не бывало Людик.
– Я не хочу чая. У меня… горло болит, – ответил я, – сознавая, что говорю глупость.
– Послушай, Арефьев, – Кондаков, остановил меня, когда я был уже у двери, – чуть не забыл: мне начальник геологической экспедиции звонил. Профессор какой-то…
«Ах, вот оно что, пожаловалась!» – подумал я.
– …Говорит, у них важные задачи, – продолжал Кондаков, – просит разрешить их минералогу поработать в туннеле. Так ты пусти его, слышишь?
– Вы же его знаете, этого минералога, – сказал я, – утром встретили.
– Это та самая, девчонка и есть? – удивленно протянул Кондаков.
– Да.
Кондаков нахмурился, видимо, вспомнив разговор насчет каски.
– Ну, шут с ней, пускай ходит! Распорядись.
– Хорошо, – сказал я деревянным голосом и добавил, обращаясь к Рожицыну: – На ваш участок, Леонид Викторович.
– Слушаю, Андрей Васильевич, – поспешно согласился Рожицын и вытащил из кармана записную книжку, с которой, мне кажется, он никогда не расставался. – Фамилию случайно не знаете? – спросил он, раскрывая книжку.
– Случайно знаю. Волошина.
– Ясно.
Рожицын черкнул в книжке.
– Ну, теперь мне пора идти, до свиданья, – сказал я.
Мне хотелось побыть одному. Я никого не хотел видеть. Вышел из дома Кондакова и побрел по дороге.
В этот субботний вечер, на улицах поселка было безлюдно. Из открытых окон Дворца культуры доносилась музыка. Я вспомнил, как ломали «шайбу» – пивную, единственный центр развлечений этих мест в прошлые годы. Теперь здесь стоял Дом культуры, или, как его иногда называли чуть почтительно и чуть иронически, «дворец».
Я шел пешком, один, засунув руку в карман и сжимая то письмо.
Не выдержала. Испугалась трудностей, полярных ночей, снежных обвалов, заносов… Нет, все было сложнее. «Испугалась трудностей» – привычные общие слова. Она испугалась не только трудностей, но и самой себя. Побоялась ответственности. За что? За многое. За все. За то, как живешь сама, как живут люди рядом с тобой.
Крамов помог ей принять решение. Крамов – бывший начальник западного участка нашего строительства. Человек, которого я считал своим другом. Жестокий карьерист и себялюбец. Он научил ее найти выход. Очень простой выход: уехать.
Первые недели после ее отъезда – нет, бегства, – я ждал от нее письма. Не знаю почему. В той записке, которую она оставила на столе в своей покинутой комнате, все было сказано. И все же я ждал.
Я ждал не только письма. Иногда я ловил себя на том, что долго и пристально смотрю на дорогу в надежде увидеть ее: вдруг вернется?..
По ночам я прислушивался к шагам в коридоре. Высчитывал время, которое ей понадобилось бы, чтобы добраться до нашей стройки, если приедет с московским поездом. Восемь часов от Заполярска до Тундрогорска, пятнадцать минут до нас… Но она не появлялась на дороге, чужие шаги звучали по ночам в коридоре. От нее не было ни вестей, ни писем. Она исчезла бесследно…
Нет, она не исчезла. Это неправда, что я перестал думать о ней. Я думал о ней все время. Может быть, теперь я вспоминал о ней, реже, чем тогда, но забыть ее совсем я не мог. И как только я вспоминал о Светлане, все связанное с ней, все события, цепляясь одно за другое, вставали перед моими глазами. Мне казалось, что она рядом, близкая, родная, в синем, покрытом буровой пылью комбинезоне; я видел ее силуэт в окне нашего дома, видел ее лицо, мокрое от слез, когда погиб Зайцев, я слышал ее гневный, полный отчаяния голос: «Уйдите, Крамов, я люблю только тебя, Андрей, только тебя!»
И вдруг, не понимая, как это случилось, я увидел, что держу перед собой в руке скомканное письмо Светланы. И уже речи не могло быть о том, чтобы бросить это письмо, – я поспешно, точно боясь, что оно может выпасть из моей руки, исчезнуть, стал расправлять смятый листок бумаги… Она писала:
«Милая Людмила Тимофеевна, я для вас почти чужая, но вы помогли мне один раз, и я хотела просить вас помочь во второй.
Не смогли бы вы при случае передать от меня привет Андрею Арефьеву. Сама писать ему я не могу… Ничего больше не говорите и ни о чем его не спрашивайте, – только привет, и все…
Я живу в Москве, мой адрес: Воровское шоссе, 17, квартира 18. Сообщаю об этом на тот случай, если вы захотите ответить мне.
Ваша Светлана Одинцова».
…Я стоял один, совсем один на пустынной дороге. Солнце уже садилось. Темно-красные тени легли на верхушки гор.
От Тундрогорска до площадки, на которой расположились наши дома, было пятнадцать минут езды на автобусе. Но я пошел не по автомобильной дороге, а свернул на тропинку, ведущую по склону горы: мне не хотелось сейчас встретиться с кем-либо.
Письмо Светланы я разорвал и выбросил. Заставил себя сделать это. Она испугалась жизни, испугалась любви. Даже письмо побоялась написать прямо мне. Нашла посредника – Людика! Ведь это при ее помощи она сбежала, бросила всех нас, нашу стройку, меня, людей, которые ее так любили! Может быть, она уехала с Крамовым… Может быть, они даже… От одной мысли, что Светлана, может быть, в Москве вместе с Крамовым, у меня сжались кулаки. Нет, это была не просто ревность, нет. Чувство, которое я испытывал сейчас, было сильнее и глубже, чем только ревность.
Я все еще мальчишка, тряпка, если после всего, что произошло, могу думать о ней. Все. Кончено.
Занятый своими мыслями, я шел, глядя под ноги, по тропинке, так хорошо мне знакомой. И когда я наконец дошел до поворота, то увидел нечто совершенно неожиданное.
Почти у самого подножия горы стояла палатка. Это была большая палатка, человек на десять наверное, а за ней – две другие, поменьше. Незнакомые мне трое мужчин и женщина копали землю. Все это – и палатки в лощине и люди на фоне гор, освещенных неярким полярным солнцем, – выглядело особенно отчетливо.
Мне бы сразу догадаться, что это палатки геологической экспедиции. Но в мыслях своих я был так далеко отсюда, что все сообразил лишь тогда, когда женщина воткнула в землю лопату, выпрямилась, увидела меня и окликнула:
– Товарищ Арефьев!
Ну конечно, это была та самая Волошина. Теперь, когда остальные люди, прекратив копать, тоже уставились на меня, убегать было бы просто глупо. Тем более что Волошина уже шла мне навстречу, спрашивая на ходу:
– Вы к нам, товарищ Арефьев? Только к нам лучше было идти по шоссе, а уж потом свернуть в сторону.
Она подошла ближе. Сейчас, в светлом платье в красный горошек, она выглядела так, как я и предполагал: худенькой, даже тщедушной.
А Волошина, оборачиваясь к стоящим у палаток мужчинам, крикнула:
– Евгений Артемьевич, это товарищ Арефьев, начальник «Туннельстроя». – Потом она снова обернулась ко мне: – Это наш руководитель, профессор Горчаков.
Горчаков направился ко мне. Я тоже сделал несколько шагов вперед.
– Здравствуйте, товарищ Арефьев, – сказал Горчаков, подходя и протягивая мне руку. Он был высокого роста, с обветренным морщинистым лицом, на котором резко выделялась щеточка седых усов. На вид ему было под шестьдесят, но держался он очень прямо. Мы поздоровались. – Очень любезно с вашей стороны, что вы навестили нас. Мы, правда, еще не обжились, всего третий день как приехали. Прошу вас.
Он чуть посторонился, пропуская меня вперед и жестом приглашая подойти к палаткам.
Я чувствовал себя неловко, но не мог же я прямо заявить: «Товарищи, простите, но мне не до вас. Я не к вам шел. У меня тяжело на душе. Это только случайность, что я забрел сюда».
– Вы уже знаете о нашей экспедиции? – спрашивал между тем Горчаков.
– Да, – ответил я. – Кондаков говорил. Директор комбината. Вы, кажется, звонили ему?
Помимо моей воли, в последних словах прозвучал упрек. Но Горчаков как будто ничего не заметил.
– Только сегодня звонил, – добродушно подтвердил он. – Рассказал вкратце о наших делах. Условились завтра встретиться. Между прочим, одна из моих просьб, – продолжал он, – касалась вас, вернее – вашего строительства. Вы понимаете, геолога хлебом не корми, а дай нырнуть под землю или забраться в гору. Я и попросил директора помочь нам познакомиться с вашим строительством.
– Собственно говоря… – начал было я, но Горчаков прервал меня:
– Конечно, я понимаю, директор комбината тут ни при чем. Достаточно было просто обратиться к вам. Это так, к слову пришлось в разговоре…
Волошина шла молча рядом с нами.
– Насколько мне помнится, – сказал я напрямик, – ваш работник уже побывал в туннеле. Я имею в виду товарища Волошину.
– Да, я была в туннеле, Евгений Артемьевич. – Она мгновенно покраснела, в ее глазах появилось что-то беспомощно-детское. – Ведь это совсем рядом, и я не удержалась. К сожалению, я видела товарища Арефьева совсем мельком, и мне показалось, что он очень занят…
Она замолчала.
– Вот как? – удивился Горчаков и добавил: – Ну и бойкая ты девица, Ирина!
Мы подошли к палаткам. Горчаков предложил мне заглянуть внутрь большой палатки, снова напомнив при этом, что они «не обжились». Я вошел в палатку. Действительно, они еще «не обжились». Рюкзаки, спальные мешки, свертки кошмы – все это было свалено в большую кучу. Двое мужчин разбирали на длинном, пахнущем свежим деревом, очевидно недавно сколоченном столе микроскопы, лупы, – должно быть, устанавливая полевую химическую лабораторию.
– Вы надолго в наши края? – спросил я.
– Как поживется, – ответил Горчаков и добавил: – Если говорить серьезно, то года на полтора-два.
– Где же вы собираетесь жить зимой?
– Здесь, конечно. В Тундрогорске все забито. Так сказать, жилищный кризис.
Я усмехнулся:
– В палатках? Это Заполярье, профессор.
– Я знал это еще двадцать пять лет назад, когда впервые приехал в эти края с экспедицией, – сказал Горчаков. – С тех пор я зимовал здесь четыре раза.
Я смутился. Очевидно, Горчаков заметил это и пояснил:
– Мы настелим полы, утеплим стены, если надо, кошмой обобьем, – геологи народ запасливый.
Мы вышли из палатки.
– Что ж, – сказал я, – желаю успеха. Все, что будет вас интересовать в туннеле, к вашим услугам. Контора «Туннельстроя» отсюда всего в пятистах метрах, так что будем встречаться.
Я попрощался с Горчаковым. Волошина стояла по-сдаль. Шагая по дороге, я думал, что вряд ли произвел на профессора приятное впечатление. Наверное, он еще ни разу не встречал горняка, туннельщика, который так апатично отнесся бы к геологам, людям столь родственной профессии. Если бы он знал, в каком я был состоянии, когда мы встретились!..
Я подумал о том, что надо будет в ближайшие дни пригласить Горчакова к себе, показать ему строительство, угостить…
– Товарищ Арефьев!
Я обернулся. Ко мне спешила Волошина. Она торопливо перепрыгивала с валуна на валун.
«Ну, что ей еще от меня надо?» – подумал я. Она приблизилась.
– Можно вас проводить немного? Мне хочется кое-что спросить…
– Пожалуйста, – коротко сказал я, останавливаясь. Но она, поравнявшись со мной, продолжала идти вперед, и мне волей-неволей пришлось пойти с ней рядом.
– Я хотела задать вам вопрос… Я не понимаю, почему вы меня так встретили?.. – Она чуть замедлила шаг. – Вы не могли не знать, что я пришла не на прогулку, не просто для своего удовольствия. Я единственный минералог нашей экспедиции. Остальные– геологи и коллекторы. Есть петрограф… В вашем районе еще раньше была открыта интересная минерализация, поэтому я и попросилась в эту экспедицию.
Я молчал.
– Вы же меня встретили так, как будто мы не связаны общим делом, как… как муху надоедливую. А ведь вы меня совсем не знаете!
– Знаю, – сказал я.
– Что, собственно, вы знаете? – удивилась она.
– Все. Знаю, что вы молодой специалист. Окончили институт в этом или прошлом году. Верно?
– Допустим…
– Вас еще в вузе тянуло в самые трудные, в самые дальние экспедиции. Так?
– Правильно. Но какое…
– Подождите, – нетерпеливо прервал я ее, – слушайте! Вы, конечно, романтик. У вас есть мечта. Есть? Говорите!
Она снова посмотрела на меня. В ее взгляде по-прежнему были растерянность и недоумение.
– Конечно, – ответила она нерешительно. – У каждого человека, по-моему, есть мечта…
– Я знаю вашу. Вы хотите открыть новый минерал. Совсем новый, неизвестный в науке о минералах. Вся наша промышленность только и ждет этого минерала. Вы назовете его… волошит. Ведь ваша фамилия, кажется, Волошина?
Она остановилась. Теперь ее глаза были полны слез. Но я не щадил ее:
– Вы уже давно знали, что откроете этот минерал. Еще в институте. А может быть, и раньше, когда решили идти в геологический. Вам все нипочем. Вы в два счета проникнете в эти недра и эти горы. Смотрите, они сто тысяч лет только вас и ждали.
Мы стояли друг против друга. В глазах девушки уже не было слез. Они были совершенно сухими. Только на щеках ее горел румянец. Но я не мог остановиться.
– Я знаю все наперед, – продолжал я. – Начнется зима. Ваши палатки занесет снегом. Потом наступит кромешная ночь. Будут дуть страшные ветры. И тогда вы поймете разницу между своей мечтой и действительностью. Вы забудете о своем минерале. У вас появится другая мечта: бежать отсюда…
– Послушайте, – неожиданно звонко крикнула Волошина, – прекратите сейчас же!.. Я… я не хочу больше говорить с вами! Идите пугайте других! И в туннель я приду, потому что это не ваш туннель, а наш, наш общий! Я ни слова не сказала профессору о том, как вы меня приняли, – думала, это так, случайность, человек расстроен: я слышала, у вас план не выполняется… Но я своего добьюсь, если понадобится, я сама пойду к директору комбината, и в парорганизацию пойду, вот!
Внезапно Волошина резко повернулась и пошла обратно к палаткам. Она шла быстро, не выбирая дороги, споткнулась – ушиблась, видно, но, не останавливаясь, пошла дальше, то скрываясь меж валунами, то взбираясь на них.
3
Еще издалека я увидел, что на крыльце нашего дома кто-то сидит. Человек расположился на ступеньках спиной ко мне, и, только подойдя ближе, я узнал Полесского, исполняющего обязанности редактора нашей городской газеты. Эти обязанности он выполнял уже около года, потому что редактор газеты, пожилой человек, страдал гипертонией в очень тяжелой форме и давно уехал в Москву для длительного лечения. Поговаривали, что он вообще к нам не вернется и Полесского назначат редактором.
Но то ли потому, что редактор все же должен был вернуться, то ли по другим причинам, только он до сих пор подписывал газету «и. о.».
Рассказывали, что у Полесского довольно сложная, трудная биография. В молодости он работал в московских и ленинградских газетах; говорили, что подавал большие надежды как литератор, выпустил повесть или роман, который мне не приходилось читать. Но потом пошел «под уклон». Он стал пить; выпивал он часто и у нас, в Заполярье, где до недавнего времени это как-то и не считалось большим пороком. Настоящая фамилия Полесского была Пыхов.
Он увидел меня, только когда я подошел почти вплотную к крыльцу.
– Привет начальству! – крикнул Полесский, вставая и протягивая мне руку. – А я тебя жду, Арефьев. Нужна статья. В рабочее время, я знаю, тебя не поймаешь и не уговоришь. А сегодня ты от меня никуда не денешься. В дом приглашаешь?
Мы поднялись ко мне.
Я жил все в той же комнате, что и год назад. Соседнюю, где когда-то жила Светлана, теперь занимал Трифонов, секретарь нашей парторганизации. Обставлена моя комната была небогато. Кровать, стол, который служил и столовым и письменным, два стула, этажерка с книгами – вот, пожалуй, и все.
Полесский сел. Он был, как обычно, давно не брит, в не очень чистой сорочке с расстегнутым воротом (галстука он никогда, сколько я помню, не носил). Нередко он подтрунивал над моей привычкой часто менять сорочки и носить галстук (называл меня в шутку «восходящий класс» или «советский буржуй»), всерьез утверждал, что в условиях Заполярья все это «чистоплюйство» ни к чему, и любил вспоминать двадцатые годы, когда «больше интересовались мозгами человека, чем его внешним видом».
Полесский был прекрасным оратором. Сам я совершенно не умел говорить публично, но меня всегда раздражали люди, которые, занимая ответственные посты и уже в силу одного этого обязанные умно и сердечно говорить с народом, читали свои речи по записке.
Как-то после одного из партийных активов, на котором Полесский выступал особенно интересно (речь шла о перспективах развития нашего района), мы долго беседовали с ним.
– Меня поражает, – говорил я, – ваша способность выступать без всякой шпаргалки и при этом никогда не сбиваться, не терять нить. Знаете, – продолжал я, – бывает, когда вы начинаете какой-нибудь длинный словесный период, я боюсь, что вы из него не вылезете, что конец периода если не по смыслу, то, во всяком случае, грамматически не совпадет с началом. И все же вы каждый раз с честью выходите из трудного положения. И мне становится обидно за других, которые часто мямлят и сбиваются, даже читая по записке…
– Хочешь, я скажу почему многие наши ораторы разучились говорить без записки? – внезапно спросил Полесский. И, не дожидаясь ответа, продолжал: – Догматизм, понимаешь? Слишком много развелось у нас людей без царя в голове. Формулировочками живут. Чужими мыслями. Этакими болванками готовыми мыслят. У них даже на то интеллекта не хватает, чтобы формулировки зазубрить. Вот они их и выписывают, а потом с листками на трибуну лезут. Потеряется один листок – и оратору крышка. Понял?
Я подумал, что кое в чем Полесский был прав. Начетчиков у нас и правда развелось немало. Нападки Полесского на догматизм не могли не вызвать у меня сочувствия. Но меня неприятно поразил его тон. Полесский говорил обо всем этом с режущим слух ехидством, с сознанием, что только ему доступно судить и анализировать то, что не под силу понять мне, человеку маленькому и политически наивному. В его словах я почувствовал какое-то злорадство и спросил себя: а стал бы Полесский говорить мне все это четыре или пять лет назад? И тут же ответил: конечно, нет! Но в последнее время вообще многое изменилось.
Да, мы переживали знаменательные месяцы! Мне казалось, что перед всеми нами открылось огромное поле деятельности, что теперь не может, не должно пройти и часа без того, чтобы не сделать чего-то, полезного для людей…
И люди стали как-то самостоятельнее, независимее, что ли, увереннее в себе. Они открыто и смело обсуждали партийные и государственные проблемы. Когда в центральных газетах появились статьи, в которых было прямо сказано, что культ личности несовместим с марксизмом-ленинизмом, об этих статьях сразу же заговорили…