Текст книги "Дороги, которые мы выбираем"
Автор книги: Александр Чаковский
сообщить о нарушении
Текущая страница: 12 (всего у книги 19 страниц)
– Ты, Арефьев? Приехал?
Я ответил, что лишь недавно вошел в кабинет, что привез разрешение на установку штанг, но Кондаков прервал меня:
– Какие там штанги! У тебя на стройке буза! Понял?! Немедленно приезжай
Он повесил трубку. Кондаков говорил так громко, и голос его так гулко звучал в мембране, что стоящий рядом со мной Полесский мог все слышать.
– Заволновался, старый осел, – усмехнулся Полесский, кивая на телефон, когда я повесил трубку. – Что ж, поезжай к нему, поезжай! Только советую всерьез его уже не принимать. Такие – последние дни доживают… А с тобой договорим после. Лады?
И он с размаху протянул мне руку. Я отвел свои за спину.
– Нет, зачем же откладывать, – сказал я. – Докончим сейчас. Я согласен с вами, что такие люди, как Кондаков, должны уйти. Но если бы я на одну минуту поверил в возможность прихода на его место кого-либо похожего на вас, то я… я бы стал на пороге его кабинета с… с винтовкой, с дубиной, с палкой, наконец! И не только я, – понятно вам это?! Вы что же думаете, для того мы так громко сказали об ошибках прошлого, для того ломаем все старое, отжившее, чтобы вы, Полесский, осуществили свою гнусную мечту? Чтобы на волне народной радости, на гребне великих свершений проникли в кабинет Баулина и сели бы в его кресло? И для чего? Чтобы командовать нами, двигать нами, как пешками, в своей честолюбивой игре? Так? Вот вы сейчас стоите передо мной и пыжитесь, хотите сойти за политика, за демократа! Так вот, настоящие демократы – те, что вышли на трибуну парт-съезда и не только сказали партии и народу все без утайки, но и показали путь вперед, – вперед, понимаете вы это простое слово? А куда зовете вы? В волчью яму?! Вот и все, что я хотел вам сказать. А теперь мне надо идти.
И я прошел мимо Полесского к двери.
…Я сидел в жестком деревянном кресле у стола Кондакова, а Павел Семенович взволнованно шагал по комнате. Сейчас мы оба молчали.
Не знаю, о чем в эти минуты думал директор. Что до меня, то я старался осознать смысл только что сказанного Кондаковым.
Несколько бетонщиков во главе со своим бригадиром Чуриным заявили, что бросают стройку и отправляются искать лучших заработков. Они отказались переучиваться на бурильщиков, не захотели временно перейти на другую работу, устроили скандал в конторе и заявили, что бросают все к черту; Об этом и рассказал мне сейчас Кондаков.
Он вернулся из дальнего угла своего кабинета и остановился у кресла, в котором я сидел.
– Ну… говори же! – нетерпеливо произнес Кондаков.
Я пожал плечами. В сознании моём никак не могло уложиться, что то дело, ради которого я ездил в Москву, – главное дело нашей стройки, – по-видимому, совершенно не интересует директора и что хулиган Чурин завладел сейчас всеми его мыслями.
– Ты что, язык проглотил? – грубо спросил Кондаков.
Но теперь уже и я взорвался.
– Да что тут такое происходит? – крикнул я. – Группа рвачей хочет дезертировать, а вы, вместо того чтобы стукнуть кулаком по столу, поставить их лицом к лицу с рабочим коллективом…
Кондаков предостерегающе поднял руку.
– Не такое время, Андрей. Не такое… Раньше я бы знал, что с этими гавриками делать. А теперь? Слушай, Андрей, – сказал он, – мне под шестьдесят, и в партии я не один год, думал – все в нашей жизни знаю вдоль и поперек, а вот теперь ничего понять не могу. Режь меня, не понимаю! А ты, Арефьев, понимаешь? – внезапно спросил он.
Я с недоумением посмотрел на Кондакова. Совсем свихнулся старик. Растерян до крайности. Хочет, наверное, оправдать свою растерянность, свою трусость «объективными причинами».
Конечно, я понимал: Кондакову было бы легче, если бы я хоть в разговоре поддержал его. Мое затянувшееся молчание он истолковал, видимо, как сочувствие.
– Как же так? – хриплым голосом внезапно произнес Кондаков. – Как же это будет… без Сталина, а? Ведь все, все именем его… Ведь это конец, всему конец, Андрей, а?
Когда он произнес слово «конец», я вдруг почувствовал злобу.
– Какой конец, о чем вы, Павел Семенович?
– Не понимаешь? – неожиданно выкрикнул Кондаков. – Не понимаешь, мальчишка?! Ведь все на нем, на нем держалось! Понимаешь – все! А теперь что будет?
– Нет, я не согласен, Павел Семенович! Почему вы так говорите?
– Почему? – со злостью переспросил Кондаков. – Тебе еще объяснять это надо? Руководитель опору должен иметь, вот в чем дело! Я знаю: есть начальник главка, есть замминистра, есть министр. Даешь план – ты первый человек. Не даешь – они из тебя душу вынут! Вольны казнить, вольны миловать! И все ясно. Понял? А теперь чего хотят? Всем ветрам тебя открыть? А я стар на все стороны поворачиваться, стар, понимаешь?
– Чепуха какая-то! – воскликнул я. – Разве вы работаете для начальника главка или министра? И разве не должны коллектив, партийная организация в большей степени, чем раньше, влиять на руководителей? И почему это руководитель не должен чувствовать, что зависит не от какого-то Ивана Ивановича, а и от людей, которые трудятся здесь, рядом? Это вса так естественно, так правильно, так просто!
– Просто?! А что ты понимаешь в том, что просто, а что нет? Локоть укусить можешь? Нет? А кажется – просто! Луну вон видишь? – И Кондаков ткнул пальцем к окну, в котором виднелся узкий серп луны, повисшей, казалось, над самой горой. – Вот она, видишь? Близко? А попробуй достань! Невозможно? То-то! С виду оно все просто! А на деле?..
Он покачал головой и сказал каким-то совершенно иным, жалобным тоном:
– Зачем все это понадобилось?.. К чему?!
И вдруг я почувствовал, что для Кондакова дело совсем в другом – не в Сталине вовсе, а в себе самом, в Кондакове. Я понял, что он боится именно за себя, за свою «руководящую» судьбу, боится еще неизвестно чего, но боится! И если бы ему сказали, если бы хоть я ему сказал, успокоил, убедил бы, что осуждение культа личности не будет, наверняка не будет иметь никакого отношения к нему, Кондакову, к его линии жизни, к его посту, его методам работы, то он воспринял бы все это совсем иначе.
Но нет, никогда, ни за что на свете не стал бы я говорить тех слов, которые так хотел услышать от меня Кондаков!
– Размышляешь, философ? – с иронией сказал Кондаков, делая ударение на слове, «философ» и вкладывая в него пренебрежительно-обидный смысл, как обычно, когда говорил о людях интеллектуального труда. – Размышляешь? – повторил он. – Нечего тебе ответить!
– Есть! – громко сказал я.
– Е-есть? – как мне показалось, со скрытой насмешкой протянул Кондаков. – Ну, так скажи, просвети, сделай милость!
– Боюсь, что вы не поймете. А в сущности, все очень просто. После съезда мне легче стало работать и жить. Вот и все.
– Это в каком же смысле?
– В самом прямом. Во-первых, до съезда я провозился бы с этим штанговым креплением гораздо дольше, чем теперь. Вы с большей настойчивостью ставили бы мне палки в колеса. И в московских организациях больше бы к вам прислушивались. А если бы я начал уж очень «бузить», то вы меня попросту сняли бы с работы. Ведь так?
– А теперь что же, не прислушиваются? – с усмешкой спросил Кондаков, оставляя без внимания первую часть моей фразы.
– Не в этом смысл моих слов. Мне хотелось подчеркнуть, что сейчас на первом месте – дело. Конкретное дело. Оно решает. И еще я хочу сказать. Вы вот чувствуете, будто все, что на съезде произошло, вроде чем-то и против вас направлено. Так ведь? А мне вот кажется, что это мой съезд, что. он меня поддержал, во всем, что я задумал, поддержал. Понимаете? Мой это съезд, мой! И много, очень много людей так асе чувствуют.
– Хочешь сказать, что раньше мы о деле не думали?
– Нет, не хочу. Тогда я, выходит, самому себе бы, своему отцу бы в лицо плюнул…
Кондаков не дал мне договорить. Видимо, он решил, что сам наговорил слишком много, и не хотел продолжать разговор на эту тему.
– Словом, так, – сказал он уже своим обычным, чуть раздраженным, чуть усталым тоном, – с Чури-ным ты это дело ликвидируй. И немедленно. Есть у тебя парторганизация, есть профсоюз, – действуй. Только учти: с умом действуй. У меня все.
– А у меня нет! – резко заявил я. – Павел Семенович, когда же мы поговорим о деле? Я почти весь свой отпуск убил, чтобы отстоять наше предложение; отстоял; привез решение, а тут до него никому интереса нет. Так вот: я настаиваю, чтобы завтра же в дирекции было созвано совещание, на котором я доложу обо всем. И кроме того, ставлю вас в известность, что не позже чем через несколько дней приступлю к установке первых штанг. Вот теперь у меня все.
Я было уже подошел к двери, но задержался. Мне очень захотелось сказать Кондакову еще кое-что.
– Вот что, Павел Семенович, вы старше меня и по возрасту и по всему остальному. Нотаций читать вам не могу. Но… но взгляните хоть в зеркало на себя! Что с вами? Посмотреть на вас, послушать ваши слова – конец мира наступает, светопреставление. Это даже смешно!.. Вам когда-нибудь в трамвай приходилось на ходу вскакивать? Бывает, догоняет человек трамвай, – догнал, вскочил на ходу: все люди сидят спокойные, а этот дышит, как рыба на льду, суетится, кругом озирается… Такой контраст… Я вот сейчас полстраны проехал. Все люди какие-то спокойные, уверенные, у всех съезд радость вызвал… А вы ничего вокруг себя не видите. Что с вами?
Я ушел, не дожидаясь ответа Кондакова. Да и что он мог мне ответить?..
Я торопился. Мне надо было немедленно встретиться с Орловым и Трифоновым. Как они допустили этот чуринский дебош?..
И, вернувшись в нашу контору, я немедленно пошел к Григорию.
2
– …Ты разговаривал с рабочими? – спросил я Григория.
– Нет, – не глядя на меня, ответил он. – О чем я буду с ними говорить? Что я им скажу? Буду агитировать, приказывать? Сейчас не то время…
Я взорвался, услышав эти последние слова.
– И ты туда же?! Какое «не то» время? Кондаков, что ли, тебя убедил? Или Полесский? Чем это время «не то»?
– Мне трудно ответить коротко, одной фразой, – тихо сказал Григорий, – я еще и сам не до конца отдаю себе отчет во всем… Но факт остается фактом… До сих пор мы жили как под стеклянным колпаком… мы были слишком доверчивы…
– Общие фразы!
– Да пойми же ты, Андрей, – с внезапной страстностью произнес Григорий, – ведь человек отличается от животного тем, что-он мыслит, понимаешь – мыслит! Не может мыслящий человек, читая сегодняшние газеты, не размышлять о том, что там написано, и спокойно, как ни в чем не бывало заниматься очередными делами. Не может!
– А что же он должен делать, этот твой «мыслящий человек»? Распустить нюни? Волосы на себе рвать? С Чуриным дискуссии разводить? Так?
– Что ж, и у него есть свой счет.
– Какой? – не веря своим ушам, воскликнул я. – Какой у этого сукина сына счет? К кому он в претензии? За что? Ведь его в лагерь посадили, потому что он продуктовыми карточками спекулировал!
– Ты забыл о невинных людях, также попавших в лагерь.
– Не забыл, нельзя про это забыть. Но Чурин-то здесь при чем?
Григорий ничего не ответил. Наступило молчание. Мне было обидно за Григория. Что-то сломалось в нем.
– Григорий, поверь! – снова обратился я к нему. – Ты думаешь, я не понимаю, как все это сложно? Как нелегко в каждом конкретном случае отделить правильное от неправильного?.. Но надо быть верным в главном. И поверь мне, не может быть всепрощения и поголовного отпущения, грехов! Чурин ведь шкурник и уголовник… Эх, ну как мне убедить тебя! Жалко, что нет Ирины, я уверен, что она была бы на моей стороне и сумела бы доказать тебе, что…
Увлекшись, я не сразу заметил, как при слове «Ирина» лицо Григория изменилось. Глаза его потемнели, и весь он стал каким-то сумрачным. Он прервал меня:
– Ирину ты оставь.
Я не понял истинного значения его слов.
– Конечно, сейчас Ирины здесь нет и она не может подтвердить, что я прав, но я уверен в ней…
– Да, ты, конечно, уверен в ней, – вторично прервал меня Григорий.
И только сейчас я понял его. Бог мой, неужели он что-нибудь знает?
– Ты ни в чем не убедишь меня! – неожиданно жестко сказал Григорий. – Я больше не верю тебе. Мне не хотелось говорить об этом, но если ты… ты, который… Если ты можешь походя, как ни в чем не бывало называть имя Ирины в разговоре со мной… со м-мной…
Он сжал кулаки и отвернулся. Я был в полном смущении и молчал. Разговор наш так неожиданно принял новый оборот…
– Как ты можешь требовать, чтобы я верил тебе?. – снова поворачиваясь ко мне, сказал Григорий; и я почувствовал всю душевную боль, которую он вложил в эти слова. – Ведь ты обманул меня в самом главном, в том, в чем нельзя обмануть товарища!
Если бы он меня сейчас ударил, плюнул бы мне в лицо, я, пожалуй, не пошевелился бы, хотя ни в чем не считал себя виноватым. Но откуда же он знает? Неужели Ирина?.. Нет, этого не может быть. Не могла же Ирина сама сказать Григорию о своих чувствах ко мне!
– Григорий, я не понимаю… – начал было я.
– Перестань! – крикнул он. – Ты все понимаешь! Ты знал, что она любит тебя, и в душе смеялся надо мной.
– Я? Смеялся?
– Да, да! – исступленно выкрикнул Григорий. – Все эти твои шуточки, остроты по поводу наших отношений, твоя показная, нарочитая грубость в разговорах с ней, твоя готовность выслушивать мои исповеди, твои советы, твои пожелания счастья… «Надо быть верным в главном!» – с иронией повторил он мои слова и отвернулся. – А дружба – это не главное? А товарищем быть не надо?!
Я подошел к Григорию, схватил его за руку и с силой, рывком повернул лицом к себе.
– Это ложь, – сказал я, глядя ему прямо в глаза, – все, что ты говоришь, – ложь. Я никогда и ни в чем не обманывал тебя. И Ирина тоже. Ты был прав: она лучшая из всех девушек. И напрасно она питает какие-то чувства ко мне, потому что мне нечем на них ответить. И она это знает. Ни в чем не обманывали тебя ни она, ни я. А теперь думай что хочешь.
Я отпустил его руку и отошел к окну.
Григорий молчал. Я не знал, верит ли он мне сейчас или в глубине души считает, что я его обманываю. Но как я могу разубедить его? Сказать еще раз, что Ирина любит меня, а я ее нет? Нет, я не мог повторить эти слова. В них было что-то унижающее Ирину, какое-то глупое любование собой. Я заставил себя произнести их только ради Григория. Но повторить уже не мог.
Наконец Григорий заговорил.
– Я, не знаю, врешь ты или говоришь правду, – мрачно начал он. – Я не хочу ничего выяснять. Мы вместе работаем. Мы считались друзьями. Когда Ирина сказала, что я ей безразличен и что она любит тебя, я решил никогда не говорить с тобой об этом. Но вот… ты назвал ее имя, и я не выдержал. Я не знаю, кто здесь прав или виноват. Чувствую только, что жизнь моя сломана, и в этом виноват ты. И больше говорить нам не о чем.
Он резко повернулся и вышел из комнаты.
Я остался один.
Значит, она все рассказала Григорию. Зачем? Может быть, для того, чтобы он не питал никаких иллюзий? Не хотела обманывать его. Даже невольно. И потому Григорий стал относиться ко мне с такой неприязнью? Но в чем тут моя вина? Я чист перед ним. Во всем. Что-то случилось с Григорием. И тут не только в Ирине дело. Были какие-то более глубокие причины его неприязни ко мне. Но какие? Неужели это влияние Полесского?..
Я пришел к Григорию как к другу и единомышленнику. И я говорил с ним как с другом. Я снес бы любые оскорбления, какие угодно, пусть самые несправедливые, упреки. Я знал, что значит любить и терять человека.
Можно разочароваться в человеке. Можно полюбить другого. Можно обмануть себя, вольно или невольно. Это иногда называют изменой. Но я имею в виду другое. Гораздо большее. То, что трудно выразить словами. Отношение к жизни. К тому, ради чего ты живешь.
Если Григорий возненавидел меня из-за Ирины, я сделаю все, все, что только смогу, чтобы вернуть его дружбу. Но если то, что я почувствовал в разговоре с ним, правда, тогда мы будем бороться. Тогда дружбе конец.
«…Трифонов сидел в комнате партбюро один и что-то писал.
– Можно? – спросил я, входя.
– А-а, сам начальник явился! – с широкой улыбкой сказал Трифонов, протягивая мне руку. – Говорят, с победой? Привез разрешение на штанги?
– Я-то с победой, – ответил я, – и разрешение привез. А вот вы здесь чем похвастаетесь? Рвачей перепугались? Сдрейфили?
Трифонов опять стал писать, не поднимая головы. Это распалило меня еще больше.
– Что же, товарищ секретарь, – снова заговорил я, – вижу, бурно живете!
На этот раз Трифонов отодвинул тетрадку и поднял голову.
– Сядь, товарищ Арефьев, – сказал он. – Сядь. В ногах, говорят, правды нет.
– Ну так ты выдай мне ее, эту правду, не держи взаперти, выдай!
– Тебе как: навынос или распивочно, как в «шайбе» бывало?
– Шутишь, – с горечью сказал я, – спектакль разыгрываешь? Диалог начальника строительства с партийным секретарем? Начальник орет, петушится, а секретарь все знает наперед, солидно молчит и хранит высшую мудрость? Так вот, положи ее на стол, эту мудрость, самое время приспело!
– Я рабочий человек, Андрей, – тихо сказал Трифонов, – и спектакли разыгрывать не умею. И мудрости тебе никакой выложить не могу, вот так: открыть кубышку и выложить. Нет у меня такой кубышки… Самому еще кое-что продумать надо. Да и времени сейчас нет. Он посмотрел на часы. – Сними-ка с двери крючок, я на шесть кое-кого из этих молодчиков пригласил.
– Сюда?!
– А куда же? Что же, мне их на квартиру к себе приглашать, что ли?
– Мне… присутствовать?
– А почему же нет? Ты член бюро.
– Да, но я начальник строительства… администратор, хозяин, как говорится.
– Хозяин, говоришь? – неожиданно сурово спросил меня Трифонов. – Над кем ты хозяин?!
Я хотел ответить, что сказал это просто так, в шутку, что у меня и в мыслях не было всерьез себя хозяином называть, но в эту минуту появился Чурин.
– Ровно шесть! – с вызовом объявил он, заголяя руку и выставляя вперед запястье с часами.
– А я вас, Чурин, не звал, – спокойно заметил Трифонов, не поднимаясь со своего места.
– Знаю, известно, – поспешно воскликнул Чурин, – незваный гость хуже татарина! А только, гражданин секретарь, они, татары-то, и незваными являлись. Было такое время на святой Руси. Знаю, не меня ждали. Но только те не придут. Ясно? – многозначительно добавил он.
– Запугал? – спросил Трифонов, вставая и подходя к Чурину. – Ну так вот, с тобой говорить нам не о чем… А теперь уходи. Все.
Несколько мгновений Чурин стоял, ничего не говоря. Потом усмехнулся:
– Что ж, секретарь, насильно, говорят, мил не будешь. Будем считать, разговор не состоялся.
– Я других ждал, – сказал Трифонов, когда Чурин ушел. – Не пришли… Запугал он их, знаю уголовные повадки. А я думал, придут, найдут силы, положатся на советскую власть. Не пришли… Эх, нет у нас среди тех бетонщиков коммунистов!..
Он помолчал немного, нахмурился.
– Что ж, значит мы пойдем к ним. Пошли, Андрей.
– Куда? – не понял я.
– С рабочим классом разговаривать. Пошли.
И Трифонов резким движением открыл ящик стола, сбросил в него свои бумаги, потом встал и направился к двери.
3
Рабочие-бетонщики жили в общежитии. Им не хватало комнат в домах, которые нам удалось построить внепланово благодаря помощи обкома. Количество рабочих на нашем туннеле все росло, пришлось наскоро построить еще большое общежитие. В нем и жили бетонщики.
…По дороге к общежитию Трифонов не произнес ни слова. Он сосредоточенно шагал, глядя себе под коги, подняв воротник своего короткого пальто и засунув руки в карманы. Я еле поспевал за ним.
Подойдя к длинному одноэтажному дощатому зданию общежития, Трифонов поднялся на крыльцо, не вынимая рук из карманов, плечом толкнул дверь и вошел в узкий полутемный коридор. Я шел за ним.
Перед дверью, за которой жили бетонщики из третьей бригады, Трифонов остановился. Некоторое время он словно размышлял о чем-то и без стука, резким движением толкнул дверь.
…В большой, сплошь заставленной койками комнате было много людей. Сдвинув койки, они расположились полукругом. В центре на табуретке сидел Чу-рин и что-то говорил.
Наше появление оборвало его на полуслове. Все головы обернулись к нам. Несколько секунд бетонщики молчали. Потом раздались два-три неуверенных голоса:
– Заходите… Чего ж…
Мы вошли. Чурин, уперев руки в колена, с подчеркнутым безразличием смотрел куда-то мимо нас, в пространство.
– Видно, мы помешали оратору, – сказал Трифонов, – прервали… Да вы, – обратился он к Чурину, – продолжайте. Мы подождем. Не к спеху.
Он снял пальто, аккуратно сложил его и положил на табуретку.
Чурин принял вызов. Он посмотрел на Трифонова в упор и нагло улыбнулся:
– А нам, товарищ секретарь, тоже не к спеху. Свои маловажные мысли всегда сумеем произнести. А вот начальство, оно ждать не любит. Так что просим!
Он встал, сделал шутовской взмах рукой, приглашая Трифонова занять табуретку, и примостился на одной из коек.
– Что ж, спасибо за уважение, – точно не замечая чуринской иронии, ответил Трифонов, не спеша прошел в круг и сел на табуретку. Я по-прежнему стоял у двери, опершись о ее косяк.
– Разговор, собственно, будет не мой, – продолжал Трифонов. – Вот товарищ Арефьев вернулся из Москвы с новостями. Хочет вам рассказать, как дальше будем туннель строить. Давай, Андрей Васильевич, рассказывай…
Это было для меня совершенно неожиданным. Он мог бы предупредить меня. А так я даже и обдумать ничего не успел. Кроме того, из моего рассказа всем станет ясно, что объем работы для бетонщиков, в ближайшее время сократится еще больше, это не поднимет дух собравшихся здесь людей. И, наконец, я мог себе представить, о чем здесь разглагольствовал Чурин. Вряд ли после его «беседы» обстановка могла бы называться благоприятной для деловых информации… Все эти мысли одна за другой промелькнули в моем сознании.
– Что ж, начинай! – требовательно и, как мне показалось, даже сердито прозвучал голос Трифонова,
Я вошёл в полукруг:
– Если действительно есть желание послушать, я готов доложить…
Я старался говорить как можно более кратко. В нескольких словах рассказал, как и почему родилась у нас идея штангового крепления как я в Москве добился разрешения провести эту идею в жизнь. Затем я уже более подробно остановился на мерах, которые мы принимаем, чтобы дать возможность бетонщикам – всем, кто пожелает, – получить вторую специальность.
Я закончил свое сообщение с отчетливым ощущением, что никакой пользы оно не принесло.
– Может быть, вопросы будут к товарищу Арефьеву? – спросил Трифонов.
Все молчали.
И тогда снова раздался голос Чурина.
– Что ж, – сказал он, вставая с койки, – дело ясное. Что это за штанги и будет ли от них толк, не нам судить: не обучены. А то, что бетонщикам полная хана, – это стопроцентный факт. А тут еще курсы выдумали – бетонщиков на бурильщиков переучивать. Опять, значит, месяц в кулак свищи.
Я обратился к Чурину:
– Ну а разве плохо приобрести вторую специальность? И что вы будете делать, если мы откажемся от бетонирования? Уедете, на другую стройку? Будете тратить деньги на переезд, устройство? Но какой же в этом смысл? Гораздо выгоднее остаться у нас и получить вторую специальность.
Мне хотелось сказать о другом. О позоре рвачества, дезертирства. О том, что значит для всего рабочего коллектива наш туннель. О том, как, приобретя вторую профессию – бурильщиков, бетонщики быстро наверстают все, что потеряли во время вынужденных Простоев. Я был готов взять карандаш и бумагу, сделать расчеты и доказать свою правоту. Часов бы не пожалел, чтобы убедить любого рабочего нашей стройки в том, что трудности преодолимы.
Но я сознавал всю бесполезность подобного разговора с Чуриным. Он вел себя не как советский рабочий, а как хулиган и шантажист.
– Ты нам, начальник, эти уговоры брось! – крикнул Чурин. – Сладко, говорят, пела пташечка!
В первую минуту я не понял причину этого внезапного истерического выкрика. Я осознал ее только мгновением позже. Конечно, Чурину была невыгодна та спокойная атмосфера, которая начала ощущаться в этой комнате после моих слов. Он хотел искусственно. накалить ее. Но нет, я не поддамся на чуринскую провокацию!
– Все, Чурин? – спросил Трифонов.
– Зачем все? – пожал плечами Чурин. – Это я так, ко всеобщему сведению произнес. А вопрос мой другой. Вот вы, товарищ начальник, из Москвы возвратились, из столицы, так сказать, нашей родины. Я, например, да и, многие из тех, что в этой комнате сидят, давно уж, по причинам известным, этой столицы не видели.
Он подмигнул, прищурился и обвел взглядом собравшихся.
– Так вот, любопытно узнать, что там в Москве разные люди думают: куда дальше грести будем и куда, как говорится, причаливать? Мы хоть люди совсем беспартийные, однако интересуемся. Вот и весь мой вопрос. – Чурин опять уселся.
«А что, если и впрямь рассказать им все, что я пережил там, в Москве?» – подумал я.
Но будут ли слушать? Ведь здесь люди таких трудных судеб: часть бывших заключенных – «указ-ников», малоквалифицированные рабочие, занятые, по-видимому, одной лишь мыслью – о своем заработке. Затронут ли их мои слова? И все же я должен говорить. Должен. В этой комнате – не один Чурин.
– Хорошо, – сказал, я, – попытаюсь ответить на ваш вопрос.
…Нет, я не пересказывал им решения Двадцатого съезда, – они могли прочесть доклады и резолюции в любой газете, прослушать по радио. Я просто постарался передать этим настороженно слушающим меня людям то, что ощущал сам.
Сначала следил за своей речью, старался говорить попроще… Потом увлекся, забыл о Чурине, увидел перед собой только людей – наших, советских людей, строителей туннеля.
Я говорил о том, что владело сейчас всем моим существом. О том, что каждый человек должен стать сейчас лучше, потому что все, что раньше мешало ему полностью осуществить свои творческие замыслы – и свивший себе гнезда бюрократизм, и недоверие к бескорыстию и благородству советских людей, – все теперь будет разбито…
Я говорил о том, как высоко, гораздо выше, чем прежде, будет цениться звание простого советского человека-труженика и как много возможностей открывает перед ним съезд.
Я рассказывал им о Москве, и величественная картина ночной стройки опять встала передо мной, и я снова увидел бесконечные ряды воздвигаемых корпусов, снопы искр, плывущие вверх серые плиты…
Мне хотелось пробудить в людях, перед которыми я говорил, чувство собственного достоинства. Мне хотелось, чтобы они поняли, что это и к ним обращает свои призывы съезд, что им нельзя, никак нельзя жить, думать, вести себя иначе, чем живут и работают миллионы их товарищей, рабочих нашей страны…
Я рассказал им о сомнениях, которые владели мною после первой встречи в «Центропроекте», о Ку-коцком, о том, как этот пожилой человек на ночь глядя пришел ко мне, чтобы сказать, что был не прав, и что съезд, именно съезд заставил его прийти ко мне и поддержать наше общее дело… Я не хитрил с этими людьми, Я не чувствовал себя так, как педагог, ведущий беседу с «неисправимыми» сорванцами, – для меня эти люди были сейчас настоящими рабочими, членами нашего коллектива, моими товарищами…
Я кончил говорить. И только тогда я впервые подумал о том, какое впечатление произвел на людей. Слушали ли они меня? Тронуло ли их то, что я рассказал? Не сделал ли я ошибку, вот так, без всякой системы, без подготовки, опрокинув на них все мои впечатления?..
И тут я услышал голос Чурина:
– Что ж, как говорится, «интересное кино». Прямо как роман написали, товарищ начальник. Только романами наши рабочие сыты не будут. Для них расчетный листок поважнее художественной литературы. А они два раза в месяц такое в этих листках читают!..
Не знаю, может быть мне так показалось, но в голосе Чурина прозвучала неуверенность. Почти после каждого своего слова он озирался вокруг, точно стремясь уловить малейшие изменения в настроении рабочих. Я посмотрел на Трифонова. Он сидел молча, полузакрыв глаза и опустив голову. Казалось, он дремлет. «Что же, – подумал я, – мне одному отдуваться, что ли?»
И вдруг раздался чей-то голос:
– Вы правильно говорите, товарищ начальник! Доверять людям нужно! Всего две ноги у человека, он и оступиться может! Помочь ему надо, поддержать!
Я посмотрел на говорящего. Это был молодой белесый парень с круглым, почти безбровым лицом.
– Поддержать?! – неожиданно взвизгнул Чу-рин. – Кто тебя, уркана, поддерживать будет, кроме товарищей – корешей? В кассу взаимопомощи захотел? Не придумано еще для тебя такой кассы! Скажи какой оратор нашелся! Может быть, за три года, что в лагере проживал да дороги в тундре прокладывал, политиком заделался? Научился?
Парень встал. На его молодом и за минуту до этого, казалось, добродушном лице появилось жестокое, мрачное выражение.
– Ты меня, Чурка, лагерем не попрекай. Я вором был, ясно? И то, что мне за это причиталось, получил сполна. А вот за тобой, Чурка, должок еще есть. Ясно?
– Ну как, Чурин, что скажешь? – неожиданно спросил Трифонов, поднял голову и в упор посмотрел на Чурина.
Тот почему-то явно растерялся. И вдруг истерически крикнул:
– Ты мне, секретарь, новое дело не шей!
. – Наплевать мне сейчас на тебя, Чурин, – сказал Трифонов, вставая. – Я тебя насквозь вижу. Товарищи, – громко обратился он к присутствующим, – двух человек из вас – не буду сейчас называть фамилий – я просил прийти в партбюро, чтобы поговорить по душам. Они не пришли. Почему?
– Да потому… – начал было белесый.
– Цыц! – крикнул Чурин. – Я уполномочен. Понятно, товарищ секретарь? Со мной разговор ведите.
– Значит, ты уполномочен, – медленно повторил Трифонов. – А не скажешь ли, как тебя уполномочивали? Голосованием? Тайным? С бюллетенями и урнами?
Я понимал, что наступает самый острый момент нашей встречи, и ждал, что ответит Чурин, но в этот момент произошло нечто совсем неожиданное. Тот самый молодой безбровый парень встал с койки, медленно подошел к Чурину и вдруг стремительным движением обеих рук схватил его за отвороты брезентовой куртки.
– Ты кому сказал «цыц», шкура?
Чурин резко присел, стараясь этим привычно-рассчитанным приемом вырваться из рук парня, но тот, видимо, хорошо знал этот способ. Не выпуская отворотов куртки, он снова поставил Чурина во весь рост.
– Я тебя спрашиваю, ты кому сказал «цыц»? – медленно, чуть задыхаясь, повторил парень.
– Не поднимай шухера, шкет, – глухо проговорил Чурин, уже не делая попыток вырваться.
– Я тебе не шкет! – медленно и раздельно произнес парень. – У меня есть имя! Курасов, Петр меня звать. Ясно? Ты что думаешь, – с ненавистью продолжал он, притягивая к себе Чурина все ближе и ближе, – ты что думаешь, мы в лагере живем, а? Сапоги тебе чистить будем, пайку свою отдавать? Тут шпаны твоей нету! Кончилась твоя малина!
Рокот голосов прокатился по комнате. Обстановка накалилась.
– Отпусти его, Курасов, ну! Отпусти! – приказал Трифонов и положил на плечо парню свою тяжелую руку.