Текст книги "Дороги, которые мы выбираем"
Автор книги: Александр Чаковский
сообщить о нарушении
Текущая страница: 16 (всего у книги 19 страниц)
Вы думаете, товарищи, мне легко было этот приказ подписывать? Арефьев – парень инициативный, толковый. Но закон есть закон. Виноват – получай по заслугам. Вот какое дело. И хорошо еще, что Агафонов жив остался. В общем, у меня все.
– Так… – задумчиво проговорил Трифонов. – Вот насчет Агафонова. Он письмо к нам в бюро прислал. Разрешите, прочту?
«Письмо? Какое письмо?» – подумал я. А Трифонов между тем вынул из ящика стола листок бумаги и прочел:
– «В партбюро «Туннельстроя». Слышал, что товарища Арефьева с работы сняли за несчастный случай со мной. Это неправильно. Тут надо по существу разбирать. Мы с Арефьевым не один месяц работаем. Он пользы хотел, и если в чем ошибся, так мой факт сюда примешивать, по-моему, неправильно. Прошу это мое мнение принять во внимание. А г а ф он о в». Вот какое дело, товарищи.
И Трифонов положил бумагу на стол.
«Агафонов, старый, верный друг, – мысленно произнес я, – спасибо тебе, спасибо!..»
Полесский медленно подошел к столу и взял письмо. Минуту-другую он сосредоточенно читал. Я наблюдал за ним. Что-то похожее на улыбку промелькнуло на его лице.
Он положил листок на стол и спросил:
– Когда было написано это письмо и как оно попало в бюро? Тут нет числа.
– Письмо было написано вчера утром, и привезла его товарищ Волошина.
Ирина? Значит, было еще одно письмо, кроме того, что она передала мне? Но почему же она умолчала об этом?
– Волошина? – переспросил Полесский. – Любопытно…
Ирина встала.
– Могу объяснить. Я была в Заполярске, в командировке. Собиралась уже уезжать, когда мне позвонил профессор Горчаков, руководитель нашей экспедиции, попросил кое-что дополнительно захватить. Потом рассказал, что произошло на стройке. Вот. Я заехала в больницу проведать Агафонова, – мне было по дороге. Он и попросил передать письмо товарищу Трифонову. Я это и сделала еще вчера. По-моему, все ясно. – Она села.
Полесский ничего не сказал. Он вернулся на свое место, в угол комнаты, и снова уселся на катушку, вытянув длинные ноги.
– Я огласил письмо, – медленно сказал Трифонов, – поскольку оно к нам поступило. Хотя считаю, что само по себе это ничего решить не может. Дело надо разбирать по существу. Кто хочет говорить? Я посмотрел на Орлова. Почему он молчит? Ведь это он натолкнул меня на мысль о штанговом креплении. Боится, что его признают «соучастником»?
– Ты собираешься выступать, Арефьев? – с нетерпением уже спросил Трифонов.
– Да, – сказал я.
Я встал, несколько секунд молчал, обдумывая, с чего начать. Я хотел рассказать им о том, что я не мог спокойно наблюдать, как свертываются работы на туннеле. О том, что скорейшее окончание строительства для меня не только производственный вопрос. О том, что речь идет о моем пути в жизни…
Но я не смог найти нужных, убедительных слов.
Я говорил недолго, и речь моя получилась сухой. Напомнил, в каком положении находилась стройка из-за нехватки цемента. Рассказал о сути штангового крепления, ни словом не упомянув об Орлове…
– Очевидно, я виноват, – сказал я в заключе– | ние. – Мне еще трудно понять, в чем именно. Но то, что произошло, не может скомпрометировать штанговое крепление. Допущена какая-то неточность. То, что в результате этой неточности, или небрежности, пострадал Агафонов, разумеется усугубляет мою вину. Комиссия установит, что же произошло… Наверное, в чем-то я виноват. Хочу только сказать, что иначе поступить не мог.
Я сел. Кондаков неодобрительно покрутил головой так, как будто ему тесен был воротник рубашки.
– Будете говорить, товарищ Орлов? – спросил Трифонов, поворачиваясь к Григорию, который до сих пор не проронил ни слова.
Я вздрогнул, будто Трифонов обратился ко мне. Старался заставить себя не глядеть на Орлова. Но не удалось: на секунду наши взгляды встретились, и Григорий тут же отвел глаза в сторону.
– Товарищи, – громко начал Орлов, – я сознаю себя косвенным виновником всего происшедшего, потому что статьи о штанговом креплении принес Арефьеву я.
Я почувствовал огромное облегчение. Для моей судьбы не имело ровно никакого значения то, что Орлов сказал об этом факте. И ему это тоже ничем не грозило. Но мне было радостно сознавать, что я оказался не прав, заподозрив Григория в неоправданно трусливом желании утаить эту деталь. Я снова поднял голову и постарался встретить взгляд Григория. Мне хотелось, чтоб он увидел по моему лицу, как мне радостно знать, что он честен.
Наши взгляды опять встретились. На этот раз Григорий с вызовом, в упор посмотрел на меня. Но этого было достаточно, чтобы я понял: Григорий ненавидит меня. Я первый не выдержал его взгляда, опустил голову.
– …Однако, – продолжал Орлов, – тот факт, что товарищ Арефьев, как школьник, как студент, ухватился за эти статьи, не попытавшись критически их осмыслить, заслуживает решительного осуждения… Григорий говорил неестественно громко, как будто его слушали не восемь человек в небольшой комнате, а целое собрание. Он стоял выпрямившись и высоко подняв голову. Наверное, в этот момент он думал, что если будет говорить неправду столь торжественно и во весь голос, то обманет собственную совесть. Я посмотрел на Ирину. Она сидела с опущенной головой.
– Мы были друзьями с Арефьевым, – продолжал Григорий. – Но теперь… мы не друзья,
– Почему? – спросил Василий Родионович Ани-симов, До сих пор молчавший.
– Скажу, – ответил Орлов, – хотя это и не имеет прямого отношения к делу. События последнего времени заставили меня по-новому взглянуть на нашего начальника строительства.
В комнате и до того было тихо. Но после того как Григорий произнес эти слова, тишина стала какой-то иной – тяжелой, почти физически ощутимой.
Трифонов внимательно посмотрел на Орлова. Но Григорий или не заметил, или не хотел замечать его взгляда.
– По-моему, – говорил Орлов, – для Арефьева нет ничего святого. Производство, планы ~ все это для него самоцель. Несчастный случай с Агафоновым, прискорбный факт, может быть, и не связан прямо с действиями Арефьева, но он наверняка связан с нии косвенно. Между поведением Арефьева и тем, что пострадал рабочий, есть незезримая, в-внутренняя связь…
«Что он такое говорит?» – подумал я. Мысль Григория показалась такой дикой, что на мгновение мне представилось, что это говорит совсем не Орлов, а какой-то другой, незнакомый мне человек.
Но это был Григорий. Он по-прежнему стоял весь напружинившись, подняв голову, и я заметил, что на лбу его выступили крупные капли пота.
– Мы знаем этих так называемых железных людей, – продолжал Орлов, – с-сильные личности. Я помню, в тысяча девятьсот сорок четвертом году я, еще студентом, был на практике в одном руднике… Я помню начальника этого рудника. Его звали Иван Петрович. Но кличка у него была «Иван Грозный». Рабочие у него работали по две и три смены без отдыха. Да, этот рудник давал сырье, нужное для обороны. Но разве это повод, чтобы забыть о ч-человечности.
Орлов сделал паузу. Гнетущая тишина стояла в комнате. И вдруг я услышал какой-то странный, чуть слышный звук. Этот звук бил меня, точно по обнаженным нервам: «звяк… звяк… звяк…» Я стал медленно обводить взглядом комнату. Наконец понял: это Полесский методически подбрасывал и ловил длинную цепочку из скрепок.
«Перестаньте!» – чуть было не крикнул я. Но сдержался.
– Ну, дальше? – медленно произнес Анисимов, кладя на стол свои широкие и тяжелые ладони.
– План «Грозный» давал, по сто и сто пятьдесят процентов давал. Но рабочих своих, я уверен, не знал даже по фамилиям…
– А вы знаете их фамилии? – спросил Анисимов.
– Нет, конечно.
– А я знаю, – громко сказал Анисимов. Орлов умолк и растерянно посмотрел на бурильщика. А тот встал и сказал:
– Могу сообщить одно такое имя: Анисимов Василий Родионович.
– …Я… я тебя не понимаю, Василий Родионович, – уже совершенно другим, неуверенным тоном сказал Орлов.
– Я всю войну проработал на руднике в Сибири, – сказал Анисимов. – Это я вкалывал по две смены подряд, я спал в забое. Про меня, значит, товарищ Орлов, говорите? Меня жалеете? Что ж, валяйте дальше, послушаю. – Он сел. Снова наступила тишина.
И тогда неожиданно поднялся Полесский. Позвя-кивание прекратилось. Не прося слова. Полесский тихо, так тихо, как он никогда раньше не говорил, сказал:
– Я хочу информировать бюро, что товарищ Агафонов… – он сделал паузу и посмотрел на часы, – три часа тому назад… скончался.
– Что?! – крикнул я и вскочил с места.
– Да, товарищи, он умер, – не глядя на меня, продолжал Полесский. – В нашей редакции это стало известно почти накануне заседания бюро. Нам удалось связаться с больницей.
В тумане, который застилал мои глаза, я увидел, как медленно поднялся Трифонов.
– Почему вы не сообщили нам об этом немедленно? – спросил он Полесского.
– Я не хотел, чтобы известие о смерти Агафонова повлияло на ход заседания бюро, – неторопливо ответил Полесский, – но сейчас я понял, что не могу больше молчать…
Я почувствовал, что задыхаюсь. Вот если выбежать отсюда на мороз, то мне удастся вздохнуть.
– Что с тобой, куда ты? – Эти голоса доносились до меня как бы издалека…
…Я пришел в себя только там, за стенами этого дома. Не знаю, сколько прошло времени, пока я вдруг не осознал, что быстро иду, почти бегу по дороге в Тундр огорск и нахожусь уже вблизи города.
Я бьгл в полушубке, но без шапки, с непокрытой головой. Однако я не чувствовал холода. Голова моя была точно в огне. Последнее отчетливо услышанное мною слово Полесского «скончался» стучало в моих ушах. Я почти бежал, но это страшное слово, оно неслось за мной, опережало меня, подстерегало на каждом шагу. «Скончался, скончался, скончался… – повторял я. – Все кончено. Я убил его. Я никогда больше не увижу Агафонова. Никогда. Что стоят все мои мысли, все мои глупые рассуждения, философствования перед лицом смерти? Ничего! Грош им цена. Агафонов умер. Я убил его».
Передо мной показались первые окраинные дома Тундрогорска. Я остановился. Я не хотел входить в город. Мне хотелось, чтобы дорога, по которой я шел, была бесконечной и чтобы она вела в никуда. Я по-прежнему не чувствовал холода.
«Что же мне теперь делать?» Я задал себе этот вопрос, понимая, что на него нет ответа. Я словно одеревенел. Я не чувствовал ни холода, ни боли. Я не ощущал самого себя. Теперь я шел медленно, ничего не видя перед собой. Наверное, если бы передо мной возникла река или пропасть, я механически шагнул бы в нее. Путь мой преградило здание нашего Дворца культуры. Я стоял у его освещенного подъезда. Тупо смотрел на полуоткрытую дверь, рябую от снеговых пятен: дети, играя в снежки, использовали эту дверь как мишень; на электрический фонарь, который чуть покачивал ветер; на витрину, залепленную какими-то объявлениями – печатными и написанными от руки.
Автоматически, не отдавая себе в этом отчета, я стал читать объявления: «Кино», «Лекция», «Танцы», «Кино»… Я читал и повторял про себя названия кинофильмов, которые шли здесь вчера, и позавчера, и неделю назад, и слово «Танцы», которым завершалось каждое объявление. Я читал и перечитывал, буквы гипнотизировали меня, и я не мог оторваться от них. «Межпланетные полеты. Лекция», – прочел я объявление. Потом я перечитал, но по слогам, с начала и до конца, от числа до фамилии лектора «из области». Внезапно смысл написанного дошел до меня. «Межпланетные полеты», – повторил я про себя и посмотрел вверх, в темное бездонное небо. – Боже мой, межпланетные полеты!.. Что за дело мне до этих полетов, от которых мы, наверное, так же далеки, как и наши отцы и деды, что мне до всего этого теперь, когда нет и никогда не будет больше Агафонова?»
Мне захотелось отвернуться, не видеть эти холодные, так отвлеченно, так отрешенно звучащие слова: «межпланетные полеты», – но они гипнотизировали меня. Мне почудилось, что я плыву один в черном бездонном небе, где нет ни прошлого, ни настоящего, нет ничего, кроме этой бездонности и черноты, и я почувствовал облегчение. Все, что произошло, осталось где-то там, позади, далеко-далеко. Я не помню, каким образом очутился в зале клуба. Я не думал о том, какое впечатление произведет мое появление на людей, конечно уже знающих о несчастье на нашем строительстве. Я вошел в клуб, сам не сознавая, что делаю. В зале было много народа, преимущественно молодежь. Я встал сбоку, у входа, прислонившись к стене. Лектор, незнакомый мне пожилой человек в пиджаке и брюках, аккуратно заправленных в большие валенки, говорил что-то, но я не мог сразу понять, о чем именно идет речь. Наконец я понял. Лектор говорил о том, что время и пространство – понятия относительные и что межзвездный корабль не будет подчиняться земным законам. В то время как астронавты проведут вне нашей солнечной системы год или два, на Земле пройдет сто или двести лет, и, вернувшись домой, они уже не найдут никого из тех, кто провожал их в далекое путешествие…
Да, это хорошо. Уйти и вернуться, не найдя никого. Не краснеть, не стыдиться, не опускать глаза при встречах. Снова родиться. Не иметь прошлого. Только будущее.
Лектор кончил говорить. Занятый своими мыслями, я не слыхал его последних слов.
В эту минуту за моей спиной заиграл оркестр. В фойе начинались танцы. Мимо меня проходили люди, многих из них я знал, это были рабочие рудника и нашей стройки. Мне надо было бежать отсюда. Но я стоял неподвижно. Я слышал голоса: «Здравствуйте, Андрей Васильевич! Здравствуйте, товарищ Арефьев!..» Я молчал.
«Бежать. Куда? – задал я себе безжалостный вопрос. – Куда мне бежать от этих людей, от себя?»
Я повернулся и вышел из зала.
Теперь я оказался в фойе. Гремел оркестр. Танцующие пары мелькали перед моими глазами. Чтобы добраться до выхода, я должен был бы пройти через весь этот зал, лавируя между танцующими. На это у меня не было сил. Я снова стал у стены.
И вдруг я услышал голос:
– Потанцуем, товарищ Арефьев?
Девчушка в платочке, накинутом на белую кофточку, должна была дважды повторить свое приглашение, прежде чем я увидел, что она стоит передо мной, и понял, что слова ее обращены именно ко мне.
– Простите меня, – с трудом произнес я, – я случайно попал сюда. Мне не до танцев сейчас.
– Знаю, – тихо сказала девушка. – А вы все-таки не уходите. Побудьте с нами. Можно ведь и не танцевать.
Она посмотрела на меня в упор, и глаза ее были широко раскрыты.
– Откуда вы меня знаете? – спросил я. – Ведь вы не с нашей стройки.
– С рудника, – ответила девушка. – А вас я давно знаю.
– Да, хорошо. А теперь мне надо идти, – устало сказал я. – Простите.
– Нет, не уходите! – Девушка воскликнула это так громко, что голос ее зазвенел. – Побудьте с нами! Нам ведь все известно.
– Шалеете? – усмехнулся я. – Что ж, еще раз спасибо.
– Андрей Васильевич, я ведь Зайцева знала… Мы друзьями были!
Зайцев, несчастный парень, жертва крамовского честолюбия!.. На минуту он возник перед моими глазами, и странные, полные горечи стихи его зазвучали в моих ушах:
Трудно жить в этих местах, только ветер шумит…
– Я ведь все, все знала, – тихо сказала девушка, – и как вы его пьяным встретили, и как занимались с ним, в техникум готовили. Он все, все мне рассказывал…
Губы ее искривились, и глаза наполнились слезами.
Оркестр смолк. Я увидел, как танцующие расселись на диванах и стульях вдоль стен. У дальней стены стояла группа ребят и девушек. Они явно наблюдали за нами. Но принялись нарочито оживленно беседовать между собой, когда я посмотрел в их сторону.
– Как вас зовут?
– Леной. На руднике я работаю. Монтером. Андрей Васильевич, – добавила она торопливо, видимо опасаясь, что я сейчас уйду, – вы не убивайтесь, не надо. Агафонов выздоровеет, и с вами все разъяснится. Ведь вы для пользы все делали, пользы хотели!..
– Он умер, Лена.
– Умер? – жалобно повторила она.
Я повернулся, чтобы выйти из комнаты.
– Куда же вы сейчас? Куда? – И Лена вцепилась в мой рукав. – Не могу я вас отпустить! Меня ребята наши послали – вон стоят, смотрят, говорят, чтобы я вас отвлекла… А что я могу?
Ее глаза были полны слез.
Я не мог говорить. Тугая петля сжимала мое горло. Я опрометью бросился к двери. Выбежал на улицу.
– Куда вы? – услышал я голос Лены за своей спиной. – Без шапки?
Была глубокая ночь, когда я возвратился домой. Тихо. Прошел по коридору. Пусто. Сквозь тонкие двери доносилось дыхание спящих людей. Добрался до своей комнаты. Темно. Я пошарил рукой по стене, нащупал выключатель, зажег свет.
На моей кровати спала Ирина. Она полулежала одетая, свесив на пол ноги, обутые в валенки. Лицо ее было обращено вверх, и прядь волос падала на лоб. Брови были чуть нахмурены, и казалось, что она о чем-то сосредоточенно думает во сне. Через мгновение после того, как я зажег свет, веки ее дрогнули, и Ирина открыла глаза.
Она сразу вскочила, точно и не спала совсем.
– Ты?! – И в этом слове я услышал и радость и упрек, все вместе. – Где ты был? – спросила Ирина, подходя ко мне. – Ты простудился, конечно. Без шапки… Я ходила искать тебя на дорогу. Где ты был?
Я молчал. Что я мог ответить ей? Выл в клубе, на лекции о межпланетных полетах?
Ирина приложила ладонь к моему лбу, дотронулась до руки.
– Не надо, Ирина. К сожалению, я здоров как бык.
Я сел на кровать.
– Бюро не согласилось с приказом комбината, – тихо сказала Ирина.
Я не понял ее и переспросил:
– С чем?
– С приказом о твоем снятии.
– Но Агафонова не воскресишь, – сказал я. Она промолчала.
Я посмотрел на часы. Они стояли. Я, конечно, не завел их с вечера.
– Сколько времени? – спросил я.
– Десять минут третьего. – Ирина взглянула на свои часы.
«Так, – сказал я про себя, – меньше полусуток прошло с тех пор. А я думал, что после вчерашнего вечера прошли уже годы».
Ирина подошла и села рядом со мной.
– Слушай, Андрей. Когда ты выбежал из комнаты, я не пошла за тобой. Я осталась, потому что знала: именно в этот час решается твоя судьба. Я просидела на заседании до конца. Я слышала, как Трифонов, Анисимов и Свиридов хлестали Полесского. Как Кондаков, отстаивающий свой приказ, воскликнул: «В конце концов приказ подписан, это вопрос единоначалия!», и как Трифонов ответил ему: «Нет в таком деле самоначалия, нет и не будет!» Потом я пришла сюда. Я была убеждена, что ты здесь и ждешь решения. Но тебя не было. Твоя шапка осталась там, в комнате, где заседало бюро. Я взяла ее и пошла тебя искать. Потом вернулась сюда… Нет, ты не трус, – резко сказала Ирина, вставая, – но ты еще можешь им стать! Еще все впереди, Андрей!
Я молча посмотрел на нее.
– Что ты так смотришь на меня? – продолжала Ирина. – Обиделся? Что ж, обижайся. Я тоже могу обидеться. Я бегала по дороге с твоей шапкой в руках. Я ждала тебя до полуночи, чтобы сказать самое главное – сказать, что тебе верят, тебя защищают. А ты… не хочешь и слова вымолвить. Ладно. Довольно с меня. – Она подошла к вешалке и рывком сняла свое пальто.
– Ирина, – не глядя на нее, тихо сказал я, – прости меня, но ты права, пожалуй тебе лучше уйти. Мне не нужно ни жалости, ни упреков. Подумай, на моей совести смерть человека! Мне казалось, что я иду по прямому, честному пути… ну, ты понимаешь, в каком смысле. В этом и заключалось для меня все. Ты помнишь наш последний разговор? Я был уверен, что точно знаю свое место в жизни. Я знал, к чему стремлюсь и ради чего… А теперь..
Я поднял голову и посмотрел на Ирину. Она по-прежнему стояла у вешалки, держа пальто в руках. И вдруг она выронила пальто и разрыдалась. Она плакала, не стараясь сдержаться.
Я почувствовал, как мне больно. Только что ее слова не трогали меня, не доходили до моего одеревеневшего сердца. А сейчас они причинили мне боль. Я встал и подошел к ней.
– Не надо, Ирина, прошу тебя. Ну, не надо…
– Я же люблю тебя! – срывающимся голосом сказала Ирина. – Наверное, я не то говорила, не то, не то… Но вот теперь я говорю самое главное, самое простое, самое ясное: я же люблю тебя!..
Она стояла, безвольно опустив руки. Я обнял ее за плечи. Сколько прошло времени? Минута? Пять?
Ирина больше не плакала. Ее глаза были сухи. Мне стало легче, когда она перестала плакать.
– Ира, прости меня, – тихо сказал я, беря ее руку в свою, – спасибо тебе за все. Но я… я потерял себя. Я верю, верю – и знаю, что был прав, что делал все, как нужно. Но после смерти Агафонова я стал чужим самому себе. Ты знала меня таким, каким я был раньше. А я уже не тот. Я не знаю, пройдет ли это когда-нибудь. Ведь жить не значит просто жить… Зачем я тебе такой?
Она прошептала:
– Это пройдет, Андрей, это все пройдет.
– Не знаю.
– Я помогу тебе, – все так же шепотом сказала Ирина. – Ты только поверь мне, поверь…
– Как тут можно помочь? Ты лучшая девушка из всех, кого я встречал когда-либо. Но… иногда мне кажется, что я уже не смогу, не сумею никого полюбить.
Я замолчал. К чему объяснять все это? Я посмотрел на Ирину. Она внимательно слушала меня, и ее губы были полуоткрыты. Если бы я мог, если бы был в силах дать ей хоть немного радости!
– Послушай, Андрей, – сказала наконец Ирина, – все это неправда. Ты пойми, я совсем не думаю, будто ты сознательно говоришь неправду. Совсем нет! И все-таки это неправда.
– Что, что неправда? – удивился я.
– Ты поймешь, о чем я говорю. Мне кажется, что счастье и горе так же сплетены между собой, как любовь и что-то еще – то, что ты не сумел назвать. Мне страшно за тебя сейчас. Не. потому, что ты сказал, будто у тебя нет сил любить. Ты просто меня не любишь, именно меня, и все. Что ж, тут уж ничего не поделаешь! Твоя неправда в другом. Ты убедил себя в том, что долг твой, честность твоя требуют от тебя сейчас покорности, безволия.
Ирина умолкла на мгновение.
. – Что изменилось вокруг тебя? – снова заговорила она. – Разве твой туннель перестал быть нужным людям? Разве твои товарищи предали тебя? Я не хочу говорить об Орлове. Разве завтра мы будем жить не ради того же, ради чего жили вчера? Почему же ты хочешь уединиться со своими угрызениями совести, отвернуться от тех, кто защищал тебя вчера? Ты думаешь об Агафонове. А что он писал в своих письмах, ты помнишь?
– Мне нечего тебе ответить, Ирина. Наверное, ты во всем права, – согласился я. – Только я как-то очень устал… Мне хочется, чтобы скорее прошла эта ночь…
– Андрей, не сдавайся! – сказала Ирина.
Через три дня я получил извещение из обкома. В телефонограмме, переданной из Заполярска, мне предлагалось немедленно выехать.
Я был уверен, что вызов связан с моим персональным делом, хотя формальных оснований для вызова не было: решение бюро еще не обсуждалось на общем собрании.
Я не знал, кто именно вызывает меня, – в телефонограмме об этом ничего не было сказано; Поэтому, приехав в Заполярск и придя в обком, я прежде всего направился в партколлегию-.
Но там сказали, что никто меня не вызывал и еще ничего не знают о моем деле.
Тогда я пошел к секретарше Баулина, в надежде, что телеграмма проходила через нее.
Войдя в приемную Баулина, я неожиданно увидел Трифонова. Павел Харитонович сидел на одном из стульев, тесно стоящих вдоль стены, и, когда я вошел, не поздоровался, а лишь сощурил глаза. Трудно было понять, усмехается он или просто улыбается, приветствуя меня. «Что происходит? – подумал я. – Если Трифонова вызвали по моему делу и в связи с моим приездом, то почему он не сказал мне об этом еще там, в Тундрогорске? Почему мы не могли поехать в обком вместе? Что все это значит?» Я угрюмо кивнул Трифонову и нарочито громко спросил дежурную секретаршу, не знает ли она, кто вызывал Арефьева с «Туннельетроя».
Девушка ответила, что вызывал Баулин, и попросила-присесть и подождать, пока из кабинета секретаря выйдет посетитель.
Я сел поодаль от Трифонова. Теперь нас разделяли несколько пустых стульев.
– Прямо с поезда? – спросил Трифонов.
– Да, – буркнул я.
– Московским ехал?
– Ленинградским.
– А я на московский попал, – сказал Трифонов, – вот и не встретились.
– Судя по всему, вы и не хотели встречаться со мной. – В моем голосе прозвучала обида.
– Это почему же? – удивился Трифонов.
– Не знаю. Вам виднее. Не в разных местах живем, могли сказать, что едете.
Трифонов покачал головой.
– Позвонили вчера днем, сказать не успел, – медленно ответил он, – да и где тебя, безработного, сейчас искать? В партбюро не ходишь, дома тоже не застанешь. Все в бегах.
Он усмехнулся.
Слово «безработный» в устах Трифонова прозвучало для меня особенно обидно. Я хотел напрямик ответить ему, но в этот момент дверь кабинета отворилась, из нее вышел какой-то человек с горкой папок, и тотчас же на столе девушки-секретаря вспыхнула матовая лампочка.
Когда мы вошли в кабинет, Баулин стоял у окна и глядел на широкую панораму порта. Он обернулся, кивнул нам и показал рукой на кресла, стоящие у письменного стола.
Мы сели.
– В обском звонили из управления комбината, – без всякого вступления и по-прежнему стоя, но теперь уже спиной к окну и лицом к нам, сказал Баулин. – Жалуются, что партбюро подрывает единоначалие. Это так?
Он обращался к Трифонову. Баулин не назвал фамилии того, кто жаловался, употребив безличную форму – «звонили». «Кондаков, наверное», – подумал я.
– Не так, – спокойно ответил Трифонов. – Кондаков отдал приказ об отстранении начальника строительства от работы. Партбюро с этим не согласно. Единоначалие свое Кондаков проявил, никто ему не препятствовал. Только он един начальник, а у нас партбюро. Мы не согласны. Вот и Есе.
– Но вы потребовали от коммуниста Кондакова, чтобы он отменил свой приказ, так?
– Это так. Верно. Тут уж ничего не поделаешь, – согласился Трифонов и слегка развел руками.
Я молчал. Разговаривали они двое.
– Насколько я слышал, ваше решение не было единогласным, – сказал Баулин, – верно? Кондаков возражал, Орлов воздержался, за решение голосовали ты, Харитоныч, Свиридов и Анисимов. Верно?
– Большинство было «за», – возразил Трифонов.
– Вы присутствовали на бюро? До конца? – спросил Баулин, впервые обращаясь ко мне.
– Да… Почти до конца.
– Ясно, – сказал Баулин, и я не понял, что он, собственно, хотел выразить этим словом.
Некоторое время мы все молчали.
– Я не вполне понимаю позицию бюро, – Баулин подошел к столу и уселся в кресло. – Формально вина товарища Арефьева как будто бесспорна. Окончательно об этом можно будет судить только после выводов технической комиссии. Почему же бюро торопится?
– Бюро располагает данными более серьезными, чем любое решение комиссии, – ответил Трифонов.
– Какими?
– Самим Арефьевым. Мы его знаем.
– Допустим, – сказал Баулин, чертя на листке бумаги какие-то узоры. – Но о снятии Арефьева есть приказ директора комбината. Так? Пока что у вас нет оснований считать Арефьева ни в чем не виновным,
в его деле будет разбираться специальная техничеекая комиссия. Почему же вы решили отменить приказ Кондакова? Кто дал вам право так сразу выносить свое категорическое суждение?
– Есть у нас такое право!
– Это с каких же пор? – удивленно спросил Баулин, откладывая в сторону остро очинённый карандаш.
– С каких пор? – переспросил Трифонов. – Да как тебе сказать, Михайло Петрович… По-моему, у партии всегда такое право было – доверять честному человеку, не по бумажкам о нем судить. А Двадцатый съезд это право подтвердил. Так я думаю.
– Но бюро первичной парторганизации – это еще не партия, – возразил Баулин.
– Нет, партия, – убежденно сказал Трифонов. – Когда речь идет о своем коллективе, о своих коммунистах, партбюро и есть партия. Ты как решения съезда понимаешь, Михайло Петрович?
– Что именно ты имеешь в виду? – ответил Баулин.
– Боюсь, товарищ секретарь, – сказал Трифонов, – что были у нас такие люди, которым казалось, что низовые парторганизации только так, для бесспорных дел существуют: соревнование поднять, план выполнять, заем распространять, прогульщиков осуждать. Обязанностей много, прав мало. Так вот, не будет теперь, после съезда, этим дело ограничиваться.
– Но Кондаков – директор комбината, – с некоторым колебанием в голосе заметил Баулин.
– А хоть бы и сам господь бог! – сказал Трифонов. – Для партии чинов нет.
Баулин пристально глядел на Павла Харитоно-вича.
– Что ж, в этом ты прав. – И внезапно, переведя взгляд на меня, спросил: – А почему вы все время молчите, Арефьев?
– А что я могу сказать? – ответил я, пожав плечами.
– Он молчит, – сердито сказал Трифонов. – Он уже несколько суток молчит. Переживает…
– Товарищ Трифонов, ты не обидишься, если я попрошу тебя оставить нас с Арефьевым вдвоем? – неожиданно обратился к нему Баулин.
– Не обижусь. – Трифонов встал.
– А потом не поленись зайти ко мне еще. Ну, через час, скажем. Дела в обкоме еще есть?
– Найдутся.
Трифонов вышел. Мы остались с Баулиньш вдвоем.
– Почему вы молчите? – резко спросил Баулин.
– Что же мне говорить? У Кондакова были все основания отдать такой приказ.
– Что вы собираетесь делать, если приказ отменен не будет?
– Что делают люди, которых снимают с работы?
– Разные люди поступают по-разному.
– Что ж… Буду искать другую работу, – сказал я. – Где-нибудь устроюсь.
– Та-ак… – Баулин встал и медленно прошелся от окна к двери и обратно. – Как будете устраиваться? – спросил он. – Дадите объявление в газету?
Я посмотрел в глаза Баулину:
– Зачем вы так говорите со мной? Что мне остается делать в моем положении? Я, конечно, благодарен бюро за поддержку. Но принять ее я не могу. Наверное, я виноват. Бюро ошиблось.
– Да, бюро, видимо, ошиблось, – как бы про себя повторил Баулин.
– Мне… идти? – спросил я, вставая.
– Что ж, если нечего добавить…
– Ведь Агафонов умер, товарищ Баулин, – сказал я.
– Комиссия установит причину катастрофы – возразил Баулин, – и если ты виноват, то получишь, что заслужил. Но разве дело только в этом? Ты думаешь, ты перёд лицом Агафонова сейчас отступаешь, от борьбы хочешь уйти? Ты на руку Полесскому действуешь.
– Полесскому?! – воскликнул я.
– Да, да, – громко повторил Баулин, – этому склочнику и демагогу выгодно выбить тебя из седла! Он сейчас в любом человеке, который настоящее дело предпочитает грязной болтовне, личного врага видит. А ты раскис. Ты не подумал, что после Двадцатого Двадцать первый съезд будет? С чем мы к нему пойдем? Со слезами в платочке? С твоим недостроенным туннелем? Партии не покаяние нужно, а сердце твое, руки твои, мозг!
Я стоял и молчал. Что я мог сказать в ответ Баулину? Что я все понял, воспрял духом, что я снова прежний Арефьев? Нет, не было у меня на это права! Я сказал:
– Спасибо за разговор, товарищ Баулин, я буду думать над вашими словами. – И я пошел к двери.
Голос Баулина остановил меня уже на пороге:
– Послушай, Волошина у вас кем работает?
Я вздрогнул, словно кто-то неожиданно положил мне руку на плечо.
Баулин стоял у стола и глядел на меня.
– Она у нас не работает, – поспешно ответил я. – Волошина – геолог.