Текст книги "Дороги, которые мы выбираем"
Автор книги: Александр Чаковский
сообщить о нарушении
Текущая страница: 17 (всего у книги 19 страниц)
«Почему вы спрашиваете?» – хотелось добавить мне, но я промолчал.
Баулин тоже молчал. Так несколько мгновений^мы молча стояли друг против друга: я – у двери, Баулин – у стола.
– До свидания, – сказал я первый.
9
Я сидел один в своей комнате, когда в дверь постучали.
Она была не заперта, и я, не оборачиваясь, сказал:
– Войдите.
Когда дверь скрипнула, я обернулся: на пороге стоял… Николай Николаевич Крамов.
Галлюцинация? Нет: он стоял передо мной воочию, наяву. Только вместо обычных кожаной куртки и сапог на нем были пальто, туфли с калошами и шляпа.
– Здравствуй, Андрей, – приветливо сказал Крамов. – Ты, конечно, удивлен, но я тебе сейчас все объясню. Надеюсь, я могу войти?
Он все еще стоял на пороге. За его уверенно-непринужденной манерой держаться ощущалось, однако, опасение, что я не позволю ему войти в комнату. Он не знал, что все это уже не имеет для меня значения.
– Входите, – повторил я.
Он вошел, снял шляпу, бросил ее на стол, расстегнул пальто, но не снял его и, уже не ожидая моего приглашения, сел у стола.
Я стоял неподвижно спиной к окну.
– Так вот, – сказал Крамов, – прежде всего хочу сообщить тебе, что я приехал в родные палестины в составе комиссии по твоему делу. Нас три человека: двое из Москвы, один из заполярного горного округа. Четвертым, очевидно, будет ваш главный инженер Орлов. Пятого подберут на комбинате.
Я все еще молчал. Мне казалось это. нереальным – появление Крамова и то, что он говорил.
– С некоторых пор у нас с тобой так повелось, Андрей, – продолжал Крамов, – что мы сразу переходим к сущности дела, так сказать, берем быка за рога. Ты молчишь, но я отлично понимаю, о чем тебе хотелось бы спросить меня. Ты хочешь знать, почему я, презрев далеко не чрезмерно приятные воспоминания об этих местах, согласился сюда поехать. Так? Это первое. – Он загнул палец на правой руке. – Во-вторых, ты, конечно, уверен, что я воспользуюсь случаем, чтобы свести с тобой старые счеты и, выражаясь фигурально, закопать тебя. Так? – И Крамов загнул второй палец.
Он сидел, откинувшись на спинку стула, распахнув пальто и вытянув вперед ногу.
А я все еще не мог осознать, что внезапное появление Крамова – реальность и имеет самое прямое отношение к моей судьбе.
– Ты молчишь? – сказал Крамов. – Я понимаю. Тебе, в сущности, еще нечего говорить. Ты ждешь ответа на свои вопросы. Надеюсь, я правильно их сформулировал? Так вот, ты, наверное, помнишь, что моему отзыву в Москву предшествовало нелепое, надуманное дело. Я имею в виду тот несчастный случай с Зайцевым. Оно потянулось вслед за мной. Мне пришлось уйти из министерства. Я перешел на преподавательскую работу. Но это поле деятельности не для меня. Ты можешь как угодно относиться ко мне, но вряд ли будешь отрицать, что я по характеру своему человек активного действия. А сейчас, в новой обстановке, обстоятельства складываются так, что я смогу вернуть себе прежнее положение. Но мне надо рассеять туман, возникший вокруг моей скромной персоны из-за истории с Зайцевым и твоих филиппик по моему адресу. Все это надо сделать здесь, на месте, и, между прочим, с твоей помощью. Поэтому, когда для участия в комиссии потребовался человек, хорошо знающий местные условия и этот туннель, я не мог отказаться. В этом есть для меня известный риск, не отрицаю, но я иду на него. Надеюсь, ты меня понял?
– Да, я вас понял, – сказал я.
– Отлично. Но это лишь половина дела. Вторая имеет к тебе уже непосредственное отношение. Я умышленно приехал сюда на день раньше моего коллеги. Между прочим, это инженер-аппаратчик, не нюхавший производства, но страшный законник и, между нами говоря, типичный бюрократ. Так вот, я постарался приехать чуть раньше, чтобы, так сказать, приватно, без протоколов и заседательской суетни, выяснить, что тут произошло. Твои дела плохи, Андрей. Ты меня понимаешь?
– Да.
– Я чувствую, что ты стал реалистом, – удовлетворенно сказал Крамов. – Может быть, все-таки разрешишь мне раздеться?
Не ожидая моего ответа, он встал, снял пальто и повесил его на вешалку рядом с моим полушубком.
– Между прочим, – заметил Крамов, снова усаживаясь на стул, – ничто так успешно не воспитывает в человеке чувство реальности, как личные передряги. На собственном опыте лучше всего уясняется сущность вещей. Итак, тебе худо. Собственно говоря, перед тобой имеются две перспективы. Первая: тебя признают виновным в легкомысленном прожектерстве, преступном пренебрежении техникой безопасности, в результате чего произошла авария и несчастный случай со смертельным исходом. При таком варианте тебе грозит суд. Вопрос о твоей партийности решается автоматически. Ты меня слушаешь?
– Да, – сказал я.
– Вариант номер два, – продолжал Крамов. – Обстоятельства складываются в твою пользу. В твоих действиях не находят ни легкомысленного прожектерства, ни преступной небрежности. Ты принял все необходимые меры, но чего-то не предусмотрел. Не знаю, чего именно. Ты получаешь административное взыскание, очевидно, остаешься на своем посту, партийная и профсоюзная организации проводят собрания по поводу усиления техники безопасности на строительстве. Ясно?
– И все? – спросил я.
– Почти все.
– Что же еще?
– А то, что вариант номер два, как сиамский близнец, должен быть связан с некоторыми шагами Арефьева, которые он предпримет, чтобы рассеять подозрительную туманность вокруг некоего Крамова. Арефьев породил это дело, он его и убьет. Логично?
Я чувствовал, что во мне просыпается жгучий интерес к тому, что говорил Крамов. Суть его предложения была мне более или менее ясна. Но из того, что так развязно-спокойно было сказано Крамовым, одна фраза как бы застряла, запуталась в потоке моих собственных мыслей. «Сейчас, в новой обстановке, дело складывается таким образом, ч, то я смогу вернуть себе прежнее положение», – именно так сказал Крамов. Он произнес эту фразу как бы между прочим, видимо не придавая ей особого значения, как нечто само собой разумеющееся. Конечно, я слышал и понял все, о чем говорил Крамов. Но эта фраза, преобладая над всем, все еще звучала в моих ушах.
– И вы уверены, что сможете использовать эту… новую обстановку? – медленно спросил я.
– А ты как думал? – тут же откликнулся Крамов. – Ну вот, теперь все. Деловая часть разговора закончена, а другой между такими закадычными друзьями, как мы, думаю, не предвидится. Вряд, ли
тебя интересует, что я делаю и как живу.
– Ну что вы! Почему вы так думаете? – И неожиданно для самого себя добавил: – Я ведь у вас дома был, Крамов.
– Что-о? – с нескрываемым удивлением переспросил он, чуть приподнимаясь.
– Сидите, сидите, не волнуйтесь. Я шел не к вам. Я не знал, что это ваш дом. Когда я узнал об этом, то ушел немедленно. У вас нет оснований для беспокойства.
Но Крамов уже овладел собой. Он слегка развел руками.
– Что ж, Андрей, – примиряюще сказал он, – я умышленно не хотел касаться этой стороны вопроса. Но раз ты все знаешь…
– Да, я все знаю.
– В конце концов это к лучшему, – чуть покачивая головой, сказал Крамов, – теперь между нами все ясно, до конца.
Он встал и подошел ко мне.
– Я далек от мысли, Андрей, считать себя, так сказать, счастливым соперником. Жизнь есть зкизнь. Эта женщина не подходила тебе. А со мной она счастлива.
– Да?! – вырвалось у меня.
– Она тебе говорила обратное? – вопросительно поднял брови Крамов, и нотки настороженности вновь прозвучали в его голосе.
– Нет, нет, не волнуйтесь, – успокоил я его. – У вас, видимо, все в порядке.
– Светлане не на что жаловаться, – поспешно сказал Крамов. – Она получила все, что хотела: покой и уверенность в завтрашнем дне.
«Уверенность в завтрашнем дне», – мысленно повторил я, взглянул на Крамова и усмехнулся. Но он или не заметил, или сделал вид, что не замечает моей усмешки.
«Странно! – подумал я. – Мне грозит суд. Крамов здесь и фактически будет одним из моих судей. Разумеется, я знаю наперед его приговор. И все же я не боюсь и чувствую, что сильнее его. В чем же тут дело?»
– Объясните, – сказал я, – почему вы так уверены, что сможете использовать эту, как вы выразились, новую обстановку? Это не праздный вопрос. Ведь вы предлагаете мне, мягко говоря, сделку. Отказаться от всех моих обвинений против вас. Ну а если это вам не поможет? Тогда мы оба останемся в дураках. Здесь надо действовать наверняка. Я хочу знать, на чем основана ваша уверенность.
Я говорил и глядел в его ясные голубые глаза. В них светились теперь спокойствие и торжество. Он был убежден, что побеждает, подчиняет меня себе.
– Ну, это психологическая арифметика, Андрей! Это даже не алгебра. Я человек пострадавший. А сейчас, как известно, исправляются ошибки прошлого.
– Ну, а я?
– Ты нет, – уверенно ответил Крамов. – Ты… как бы это сказать… Ты тип бездушного руководителя. Для тебя главное – план, скорейшее завершение строительства. Ради этого ты идешь на все, даже на гибель людей. Словом, Боливару не вынести двоих. Ясно?
– Кому? – недоуменно переспросил я.
– Боливару, – повторил Крамов. – Ты ведь как будто начитанный парень и должен знать. Впрочем, могу напомнить. Это из рассказа Генри «Дороги, которые мы выбираем». Боливар – лошадь. Не помнишь?
Да, я помнил этот рассказ. Хорошо помнил. Двое связаны одной судьбой. Они уходят от погони. Верхом. Но одна из лошадей охромела. А вторая, Боливар, не может вынести двоих. Тогда один из них, подлец, убивает товарища.
– Так вот, – продолжал Крамов, – на том коньке, о котором идет речь, поеду я сам. Но тебя я не собираюсь убивать ни в прямом, ни в переносном смысле. Здесь ситуация иная: если вылезу я, то спасешься и ты. Понял?
Я почувствовал, что могу рассмеяться. Только когда просто хочешь смеяться, то тебе не кажется, будто кто-то сжимает тебе горло.
– Молчишь? Что ж, мне нетрудно представить себе, о чем ты сейчас думаешь. Характеристика, которую я тебе дал, очевидно возмущает тебя. Ты, так сказать, не находишь слов, чтобы выразить… ну и прочее в этом роде. Но не приходила ли тебе в голову когда-нибудь крамольная мысль, что иной раз быть чем-нибудь менее важно, чем казаться?
– Не приходило, – ответил я, глядя на Крамова в упор.
– Напрасно. Вот сейчас, в данной обстановке, ты будешь всем казаться именно таким, как я только что сказал, – типом бездушного руководителя. А кто ты такой внутри – твое личное дело. Так вот – хочу тебя предупредить, что времени осталось мало. Очевидно, сегодня вечером подъедут остальные члены комиссии. Завтра с утра мы приступим к работе уже в официальном порядке.
Он подошел к вешалке и снял свое пальто. Не спеша надел его, вернулся к столу, взял шляпу и, держа ее в руках, снова подошел ко мне.
– Вот что, Андрей, – сказал Крамов, – я хочу тебе сказать на прощание, что ты можешь полностью доверять мне. Я не мстительный человек. Месть – утеха бессильных людей или дураков. Это может служить тебе порукой моей искренности. Гуд бай!
Он ушел.
Все, что в эти последние дни угнетало меня, подавляло, теперь медленно отходило куда-то в сторону. И, наоборот, слова Ирины, звавшие меня к жизни, слова Трифонова и Баулина все громче и громче раздавались в моих ушах. Со мной происходило нечто подобное тому, что происходит с отснятой фотопленкой после того, как ее начнут проявлять. Невидимые доселе люди, здания, деревья – все, что в непроявлен-ном виде таила в себе фотолента, стало вырисовываться, выступать на поверхность.
Мое прошлое и настоящее сомкнулись. Я вспомнил об Агафонове. Я представил его себе не мертвым, не безмолвно лежащим на больничной койке, но живым, сильным. Таким, каким я его запомнил тогда, давно, на том самом открытом партийном собрании, где я выступил против Крамова.
И я снова увидел, как Агафонов, большой, грузный, неторопливый, поднимается со своего дальнего места. Я снова услышал, как тяжело падают его глухие, но полные уверенности слова, проникнутые ненавистью к Крамову. Я вновь увидел Агафонова, стремительно, с поднятыми кулаками шагнувшего к столу президиума, когда демагог Фалалеев попытался упрекнуть его в «клевете на советскую власть»…
Чем закончил свою речь Агафонов?
Да, я хорошо помнил его слова. Вот они:
«…но вижу я, сердцем чувствую: прав Андрей Арефьев, прав! И еще скажу: Арефьев – человек стоящий, и рабочие его любят. Все!»
«Прав Андрей Арефьев, прав Андрей Арефьев!» – звучал в моих ушах голос Агафонова.
И вдруг я неожиданно для самого себя со всего размаха грохнул кулаком по столу.
«Черт побери, столько дней впустую! Столько дней, вырванных из жизни! Столько дней бесцельных, апатичных бесед с самим собою, когда-надо было что-то делать, действовать!..»
С чего же начать?
Конечно, я буду драться, отстаивать свою правоту в главном. Ну, а туннель? Ведь штанговое крепление скомпрометировано, а цемента не хватает по-прежнему. И все наши планы, все надежды на выигрыш времени пойдут насмарку. Вот в чем главное, вот с чем невозможно примириться!
На кого рассчитывать, от кого ждать поддержки? Полесский – человек не менее подлый, чем Крамов. Кондаков выбит из колеи, он плывет по воле волн, его бросает от одного берега к другому. Позиция Трифонова и других членов бюро известна.
«Ну, а Орлов?» – спросил я себя.
На этот вопрос было нелегко ответить. Григорий выступил против меня. Более того, на бюро он говорил вещи, с которыми я никогда не смог бы согласиться. Словом, по всем данным, он будет и дальше против меня. И все же я не мог допустить, свыкнуться с мыслью, что это именно так.
Я не мог поверить, что мой друг, человек, с которым у меня было так много общего, чьи взгляды на жизнь я всегда разделял, внезапно оказался моим врагом. Я был уверен, что все происшедшее с Григорием было роковым недоразумением, что он, лишь подчиняясь какому-то ложному побуждению, вдруг занял позицию, противную всему его существу. И чем дольше я думал об этом, тем больше во мне возникало желание снова пойти к Орлову, по-товарищески поговорить с ним, доказать ему всю глубину его заблуждений.
В течение этих дней мы не встречались. Я думаю, что Орлов сознательно избегал меня. Поэтому случайной встречи быть не может. Если я хочу говорить с Орловым, то должен пойти к нему.
На какое-то мгновение эта мысль покоробила меня. «Почему, – спросил я себя, – почему я должен идти к человеку, который, в сущности, предал меня?
«А, чепуха, – тут же ответил я себе, – плевать я хотел на самолюбие! Главное в том, что я считаю все это случайным, неестественным для Григория. А раз так – ничто не может остановить меня». И я пошел к Григорию.
Орлов сидел и читал, когда я вошел. Он поднял голову, но не встал. Нахмурил брови и молча вопросительно глядел на меня.
Мне почему-то казалось, что едва я переступлю дорог его комнаты, как Григорий бросится мне навстречу, что он только ждет моего прихода, что так же, как полчаса назад я думал о нем, – так и он думал все это время обо мне.
Но я понял, что ошибся. На лице Григория я прочел настороженность и даже враждебность. Однако я еще был под влиянием всех тех чувств, которые заставили меня прийти сюда.
– Григорий, – начал я, – вот пришел к тебе, чтобы поговорить… Он молчал.
– Ведь это, в сущности, нелепо, что все эти дни мы даже не встречались. Ведь мы… были друзьями.
– Все, что я хотел сказать, – холодно, отчужденно ответил Григорий, – я сказал тогда, на бюро. Как член комиссии, я не могу вести частных разговоров…
Я заметил, что, обращаясь ко мне, он избегает местоимений.
– К черту комиссию, Григорий, – воскликнул я, – ведь не бюрократы дае мы какие-нибудь в самом деле! Неужели нам нечего сказать друг другу, оставшись вот так, с глазу на глаз?
– В комиссии, помимо меня, еще четыре человека, – угрюмо оказал Орлов.
Он и впрямь думал, что я пришел, чтобы повлиять на его суждения, склонить на свою сторону одного из членов комиссии!
– Григорий, поверь, меня не интересует твое участие в комиссии. Мне важен ты, понимаешь, ты сам, Григорий Орлов, человек!
Я сделал шаг к нему. Григорий медленно поднялся из-за стола.
– Я никогда не пришел бы к тебе, – продолжал я, – если бы не был уверен, что произошла какая-то нелепая ошибка! Ты инженер, туннельщик, ты знаешь, что штанги были единственно правильным решением в нашем положении. Ты обязан защищать, – пусть не меня, но наше дело! А сейчас ты, объективно, оказываешься вместе с Полесским. Мне было стыдно слушать тебя на бюро. Вредная, высокопарная болтовня. Быть заодно с Полесским – это противоестественно!
– Я сам по себе, – угрюмо сказал Орлов.
– Нет! И если ты веришь в то, что говоришь правду, то тем опаснее твоя ошибка! И потом, мы трудились бок о бок; мы вместе работали над этим предложением о штангах. Формально я готов отвечать за все один, я начальник строительства. Но если откинуть все формальности, как ты можешь делать вид, что стоял в стороне?
– Если ты хочешь дать мне понять, что я должен отвечать с тобой наравне, – поспешно сказал Григорий, – то открыто заяви об этом. Дай мне отвод. Пожалуйста, заяви мне отвод, – с внезапной настойчивостью повторил Григорий, – я буду только рад! Я понял его: он трусил.
– Нет, Григорий, нет, – успокоил я его, – никакого отвода я тебе давать не собираюсь.
До него дошло, видимо, значение моих слов. Может быть, он даже представил себе момент, когда на голосование будет поставлена моя судьба.
– Я поступлю так, как подскажет мне совесть, – отчужденно и торжественно произнес Орлов.
– Я не узнаю тебя, Григорий! – с горечью сказал я. – Что с тобой стало? Ты будешь сидеть л ждать, что подскажет тебе твоя совесть? А сейчас она молчит? Спит спокойно? Когда я был мальчишкой, в нашем городке ходили шарманщики с попугаем. За полтинник попугай опускал клюв в ящичек и вытаскивал пакетик. В нем лежала записка с твоей судьбой. До этого попугай спокойно сидел на жердочке. Ты когда-нибудь видел такое?
– Ты зачем пришел? – сквозь зубы проговорил Орлов.
– Нет, совсем не для того, чтобы стыдить тебя, Григорий, – сказал я, чувствуя, как в нем поднимается злоба, – успокойся. Я пришел к тебе как к другу…
– Другу?! – прервал меня Григорий. – Ты, который…
Он с трудом выговаривал слова. Но я не чувствовал ненависти к Григорию. Мне было его жалко.
– Да, Григорий, – повторил я, – я пришел к тебе как к другу. Я пришел, чтобы спросить: что с тобой? Ведь это ты только делаешь вид, что у тебя все в порядке, что твое сердце бьется ровно и на душе спокойно. Не может этого быть! Послушай, – продолжал я, подойдя к нему, – представь себе, что со мной все кончено. Статья Полесского признана правильной, я во всем виноват, Ну а ты, как ты будешь жить дальше?
– Как я буду жить дальше? – гневно переспросил Григорий. – А ты спрашивал себя об этом, когда ломал мою жизнь? Когда двулично, с фальшивым сочувствием выяснял, люблю ли я Ирину, зная, что ты отнимаешь ее у меня? Тогда тебя не останавливали все эти громкие слова: «друг», «товарищ», – тогда ты не думал о том, как я буду жить дальше!
Я развел руками: ну как ему доказать?!
– Пойми же, – сказал я, – ведь между нами – мной и Ириной – никогда ничего не было!
– Как?! – Григорий подошел ко мне уже вплотную. – Ты осмеливаешься утверждать это даже теперь? Даже теперь, к-когда я знаю, что она п-провела у тебя целую ночь?
Эта ночь! Если бы он знал!
Я почувствовал, что не могу говорить с ним об Ирине. Не могу, как это было раньше, с легким сердцем говорить о ней. как о совершенно чужом для меня человеке. Я обманул бы тогда всех троих: себя, его и ее.
– Молчишь? – сказал Григорий. – Когда от высоких материй надо перейти к фактам, тебе нечего ответить, так? А известно ли тебе, что после того заседания бюро я побежал к тебе и не вошел в твою комнату только потому, что она вошла в нее первой?
– Но меня не было там! – почти с отчаянием воскликнул я.
– Ложь! В три часа ночи я подходил к твоей двери и слышал ваши голоса!
Да. Он был прав. Как раз в это время я и вернулся. Попробовать все объяснить? Бесполезно. Он ослеплен ненавистью ко мне.
Однако я сделал еще одну попытку.
– Ну, хорошо, Григорий, допустим – только допустим, – что ты правки что между мной и Ириной что-то есть. Но ведь сейчас мы говорим о гораздо большем. Ведь, кроме нас с тобой, есть еще туннель, есть, наконец, правда, настоящая правда, ради которой все мы живем! Неужели твоя обида сильнее, чем все это? Неужели ты не понимаешь, что наши судьбы связаны со всем этим и что после того, как с твоей помощью меня признают виновным, ты уже не сможешь найти себе покоя?
Он молчал. Стоял у окна, отвернувшись, и молчал. Плечи его были опущены.
– Ладно, – сказал я после долгого молчания, – это все. Больше ты не услышишь от меня ни слова. Но помни: ты предаешь не только меня. Ты предаешь то, чем мы жили и во что верили. А теперь прощай.
Уже подойдя к двери, я обернулся. Григорий стоял по-прежнему лицом к окну.
Я ушел. Вернувшись в свою комнату, я нашел на полу подсунутую под дверь записку. Дирекция комбината вызывала меня завтра, к 9 утра, на первое заседание комиссии.
Рано утром ко мне пришел Трифонов.
– Вот что: Крамов приехал.
– Знаю, – ответил я, умолчав, однако, о том, что Крамов приходил ко мне.
Да, я мог, больше того, я должен был рассказать Трифонову о моем разговоре с Крамовым. Но тогда Павел Харитонович потребовал бы, чтобы я немедленно дал отвод Крамову.
А я не хотел этого делать сейчас. Я слишком хорошо знал Крамова. Он будет отрицать все, он сам обвинит меня в провокации. Была и другая причина. Я был уверен, беспредельно уверен, что правда восторжествует и Крамов сам разоблачит себя до конца.
– Он явился сюда в качестве члена комиссии по твоему делу, – продолжал Трифонов.
Я пожал плечами.
– Раз его прислали в таком качестве, значит в Москве решили, что лучшей кандидатуры не найти.
– Вот что, Андрей, – резко сказал Трифонов, – ты это свое непротивленчество брось! Не в бирюльки играешь. Я это тебе как члену бюро, как коммунисту говорю.
Может быть, еще только вчера эти слова Трифонова вызвали бы у меня раздражение. А может быть, я просто пропустил бы их мимо ушей. Но сегодня, сейчас я рад был слышать их. Я рад был слышать любые слова, зовущие меня к борьбе.
– Я и не собираюсь играть в бирюльки, Харитоныч, – сказал я.
– А не собираешься, так пиши отвод Крамову. Сейчас же садись и пиши!
– И не подумаю.
– Что?!
– Зачем я буду писать ему отвод? Чтобы потом говорили, что я боюсь? Если я прав, комиссия меня оправдает, там не один Крамов. А не прав, так о снисхождении просить не буду.
– Вот что, Андрей, – спокойно, но твердо сказал Трифонов, – ты парламентскую болтовню со мной брось. Я к Баулину ездил не для того, чтобы тебя по дружбе защитить.
Трифонов плотно сжал губы и в упор посмотрел на меня. Его морщинистое лицо на этот раз показалось мне не имеющим возраста, точно высеченным из камня, чтобы существовать вечно.
Я подошел к Трифонову.
– Спасибо тебе, Харитоныч, спасибо за все! Только ты за меня теперь не бойся. И Баулину, если увидишь его, скажи, что я вернулся в строй. Я готов принять любое справедливое наказание, если я его заслужил. Но в отставку не выйду. Ты понимаешь, что я имею в виду не только свою должность?
Трифонов поглядел на меня, провел рукой по усам и Сказал:
– Ну, вот это – уже другое дело!
Открытое партийное собрание нашего строительства, посвященное итогам Двадцатого партсъезда и задачам «Туннельстроя», происходило в Доме культуры.
Я сидел в зале. В самом начале собрания произошел такой инцидент: когда начали выбирать президиум и поступило предложение, чтобы собранием руководило бюро и приехавший из Заполярска секретарь обкома Баулин, я, естественно, вместе с другими членами бюро поднялся на сцену.
Но в это время Полесский, также присутствовавший на собрании, попросил слово в порядке ведения.
Не выходя на трибуну, он с места внес предложение, чтобы я не участвовал в руководстве собранием, поскольку обвинен в серьезном должностном преступлении, которое сейчас расследуется комиссией.
Я в растерянности стоял на сцене, не зная, как мне поступить – уйти или остаться; остальные уже сели за стол президиума, взгляды двухсот людей были обращены на меня. Наконец я взял себя в руки, попросил слово и сказал, что Полесский прав и, пожалуй, до того, как кончится расследование, меня и а самом деле не следует избирать в руководящие органы собрания. После этого я вернулся в зал и сел в задних рядах.
– Ну как? – раздался голос над самым моим ухом.
Я обернулся: Крамов! Он глядел на меня своими ясными голубыми глазами, чуть улыбаясь.
– Выбрал дорогу?
– Видите ли, Крамов, – ответил я, также глядя на него в упор, – в том рассказе есть одно место… я хорошо его помню. Там говорится, что выбор нельзя сделать просто так… То, что внутри нас, заставляет нас выбрать дорогу…
– Ну, и ты выбрал?
Я ответил ему только одним словом:
– Да.
Крамов понял меня. Улыбка исчезла с его лица. Он повернулся и пошел к первым рядам.
…Собрание длилось уже около двух часов. Доклад сделал Павел Харитонович Трифонов. Он коснулся в нем и несчастного случая в шахте, смерти Агафонова, сказал, что у бюро есть свое мнение о доле моей вины, но оно считает, нецелесообразным выносить его на обсуждение до выводов официальной комиссии, которая сейчас работает.
Затем начались прения. Почти все выступления, чего и кого бы они ни касались, были критическими. Больше других доставалось в них Кондакову. Директора критиковали и за старые провинности, но особенно за то, что в эти последние месяцы от него нельзя было добиться решительного ответа ни по одному вопросу.
Время от времени то один, то другой из выступавших позволял себе чересчур резкие выражения, и тогда Трифонов стучал карандашом по столу. Иной раз мне казалось, что наше собрание напоминает костер, который горит пока ровным огнем, но каждую минуту можно ожидать, что пламя его ярко вспыхнет.
И вот этот момент настал: слово взял Полесский.
Когда он шел к трибуне, я невольно смотрел на его руки. Держит он по-прежнему свою проклятую цепочку из скрепок?..
«О чем он будет говорить?» – напряженно думал я. Мне было хорошо известно, каким искусным оратором и демагогом был этот человек.
– Товарищи, – начал свою речь Полесский, – один известный деятель международного рабочего движения сказал когда-то: «Лучше говорить правду, чем быть министром…»
Он сделал паузу и внимательно оглядел зал, по которому прокатился смешок.
– Тем более, – продолжал после паузы Полесский, – поскольку речь идет обо мне, то говорить правду—для меня единственная возможность: министром мне как будто не бывать, да я и не рвусь. Впрочем, не буду занимать ваше внимание моей скромной периной. Давайте лучше поговорим о том, что интересует нас всех – не только сидящих в этом зале, но и во всей стране.
…В своем выступлении Полесский затрагивал такие вопросы, которых мы не часто касались ранее, и один этот факт обеспечивал ему внимание и даже сочувствие многих людей. И это сочувствие будет на его стороне, пока люди не поймут, как, с какой целью касается этих вопросов Полесский и какие выводы он из них делает.
А Полесский громил всех и вся. Он высмеял Кондакова, как одного из бюрократов-аппаратчиков, который теперь, потеряв управление, топчется на одном месте, походя хлестнул Баулина, поиздевался над «стройкомпанией»… Потом Полесский начал говорить обо мне…
О, это было просто художественное произведение, настоящий литературный портрет! Он снова напомнил собранию все, что произошло у нас в туннеле. Я был уверен, что Полесский в жизни своей и двух слов не сказал с Агафоновым, но теперь оказывалось, что Федор Иванович был чуть ли не его лучшим другом. Что же касалось меня, то я, по словам Полесского, был карьеристом, жестоким администратором, не считавшимся с коллективом и готовым пожертвовать всем, даже человеческой жизнью, ради собственной выгоды. Он как бы «рассекал» меня, анализировал, подводил целую философию под мои поступки. И поэтому все, в чем он меня обвинял, выглядело как нечто очень опасное, совсем не обыкновенное, не случайное, но «органическое и неизлечимое».
Как ни странно, меня не очень волновали слова Полесского. Потом я понял, в чем причина моего относительного спокойствия: Полесский говорил не только обо мне. Он хотел убедить собрание в том, что я далеко не «единичное явление».
Я думал: можно по-разному оболгать человека. Но если он хочет уверить собрание, что я «типичен для нынешнего поколения молодежи, да и не только молодежи», – значит мне нечего бояться: люди раскусят его. Полесский как бы объединил меня с обществом, в котором я жил. Но ничто не могло поколебать моей уверенности в том, что для всех присутствующих в зале наше советское общество – это они сами. Поэтому я был спокоен.
Я снова стал внимательно слушать речь Полесского. В ней зазвучали новые нотки. Он сказал, что именно ему, Полесскому, принадлежит заслуга моего разоблачения. Именно ради того, чтобы вскрыть, показать людям мое истинное лицо, он и напечатал те статьи в газете.
Но, странное дело, все эти хлесткие, звонкие слова звучали в устах Полесского как-то жалобно. Или, может быть, это мне только казалось?..
Нет, я не ошибался. Теперь Полесский, опять-таки не называя имен, все громче и громче говорил о неких «деятелях», которые «занимают партийные посты» и травят его, Полесского. Они не понимают «прогрессивной роли» – да, да, он так и сказал: «прогрессивной роли», – его, Полесского, как редактора газеты…
Внезапно Трифонов громко постучал пробкой о графин с водой. Полесский умолк. Я был уверен, что если бы Трифонов не остановил Полесского, он в следующую минуту сорвал бы себе голос.
– Вот что, товарищи, – сказал в наступившей тишине Трифонов, и слова его прозвучали очень негромко и как-то по-будничному. – Товарищ Полесский тут что-то тень на плетень наводит. Сочувствия себе ищет, а в чем сущность дела, не говорит. Ну, а я человек грубый, так-таки напрямик и скажу. Дело, значит, в том, что бюро горкома сегодня днем решило снять товарища Полесского с работы в газете. Вот и все.
Трифонов сделал паузу и спросил:
– Ну как, товарищи? Переживем? Холодной воды никому не потребуется?
Полесский все еще стоял на трибуне. Он, точно рыба, вынутая из воды, раскрывал и закрывал рот, но не мог издать ни звука: видимо, и впрямь сорвал себе голос. Только когда Трифонов, усмехнувшись, спросил: «Переживем?» – Полесский обрел наконец дар речи.
– Это решение должно еще быть утверждено обкомом! – визгливо крикнул он. – Я… я номенклатурный работник!
Эти последние его слова прозвучали так жалко, так нелепо, что в зале раздался смех, Полесский не то угрожающе, не то призывно взмахнул рукой и сошел с трибуны.
И тогда слова попросил Баулин.