Текст книги "Северный ветер (СИ)"
Автор книги: Алекс Крэйтон
сообщить о нарушении
Текущая страница: 33 (всего у книги 34 страниц)
Навстречу прибывшим, раздвигая толпу с той неспешной, исполненной достоинства важностью, что подобала человеку его звания, вышел местный чиновник – невысокий, сухощавый самурай преклонных лет по имени Ясуда, приставленный здешним даймё к надзору за паломничьим путём да за порядком в прибрежных селениях, – остановившись в положенных нескольких шагах, отвесил Дмитрию поклон той меры, что подобала хатамото сёгунского дома.
– Дзимитори-доно, – произнёс он с той церемонной размеренностью, что была свойственна речи чиновников во всяком уголке страны, – весть о славном посольстве вашем достигла и наших скромных берегов задолго до вашего прибытия. Недостойный слуга даймё Хосокавы почтёт за честь оказать вам и спутникам вашим всякое возможное содействие, покуда вы пребываете в землях его.
– Благодарю тебя, Ясуда-доно, – отвечал Дмитрий с той же почтительной размеренностью, поклонившись в ответ мерой, приличествующей его собственному чину. – Задержимся мы здесь недолго – на день-другой, не более, дабы пополнить припасы да дать людям отдохнуть с дороги. Прошу простить дерзость столь многолюдного посещения мест, столь почитаемые вашим народом.
– Земля Кумано открыта для всякого странника с чистыми намерениями, – отвечал Ясуда с лёгким, чуть заметным поклоном, – тем паче для посольства, что несёт славу и пользу самому дому Токугава. Располагайтесь, как сочтёте нужным, – а если пожелают спутники ваши подняться к святилищам, я почту за долг снарядить для них надёжных проводников из числа местных жителей.
Тимофей Юрьевич, Аргамаков да добрая половина стрельцов, впервые за девять месяцев плавания ступившие на землю столь диковинной, невиданной прежде страны, разглядывали открывшуюся им картину с тем же жадным, почти детским изумлением, с каким разглядывали европейские зеваки в Амстердаме да в Архангельске самих японских воинов год назад: невысокие, крытые соломой да черепицей домики, теснившиеся у самого подножия гор; красные тории – воротные арки, что отмечали здесь, как объяснил Дмитрий, границу земного и священного, – вздымавшиеся то тут, то там среди зелени склонов; сами горы, окутанные лёгкой, почти неземной дымкой, что придавала всему пейзажу вид, более похожий на живописный свиток, чем на действительность.
– Дивно, – пробормотал Шорин, оглядывая склоны гор с тем же алчным, но на сей раз почти благоговейным вниманием, с каким разглядывал он в своё время шёлк да лаковую посуду. – Век бы жил, не видал, а поглядеть, оказывается, стоило. Знать, не соврали те, кто про восточные диковины сказывал.
Именно эта суматоха всеобщего, обоюдного изумления – так как и местные жители, завидев вооружённых бердышами да пищалями бородатых чужеземцев, глядели на них с не меньшим любопытством, чем русские гости глядели на японские святилища, – послужила тем самым удобным случаем, какого Дмитрий и Чебыкин дожидались вот уже добрых девять месяцев плавания. Пока внимание всей команды и всего посольства было поглощено разглядыванием невиданного берега, торгом со снующими вокруг мелкими торговцами, купец в низко надвинутом треухе – тот самый человек без имени, взявший себе имя покойного Анисима Прокофьевича Чебыкина, – незаметно отделился от общей толпы гостей, сославшись на желание поразмять ноги да поглядеть на местную снедь.
Дмитрий, приметив это движение краем глаза, но не подавая никакого знака остальным, последовал за ним чуть погодя, будто бы по случайности оказавшись в той же части пристани, куда отошёл тот.
– Здесь я с тобой попрощаюсь, – произнёс Дмитрий тихо, не оборачиваясь и продолжая рассматривать разложенные на рогожах местные сувениры – резные амулеты да чётки паломников, – как условились. Проводников здесь, я вижу, и вправду в изобилии, – вон стоит уже целая вереница желающих сопроводить всякого богатого гостя в горы, к самым дальним святилищам, за самую скромную плату. Что мне сказать остальным, если тебя станут искать?
– Скажешь, что видел меня в последний раз бредущим в сторону храмов, разинув рот, точно всякий прочий паломник, – а после потерявшимся в толпе, как оно порою и случается с людьми немолодыми да не привычными к чужим краям. Пошлёшь, если пожелаешь, людей на поиски, – они, разумеется, ничего не найдут, потому что к тому времени я буду уже далеко в горах, под опекой нанятого проводника, а ищущие меня люди сочтут, что либо я заблудился, либо, того хуже, стал жертвой лесного зверя, – печальный, но не столь уж редкий исход для чужестранца, впервые оказавшегося в незнакомых горах.
Дмитрий кивнул, признавая разумность этого плана, а после, чуть помедлив, произнёс то, что, по правде говоря, тревожило его едва ли не более всего последнего разговора об исчезновении:
– Ты и вправду не боишься идти туда один, без всякой охраны, без знания языка?
– Я прожил в этом веке дольше, чем ты можешь предположить, Дмитрий, – отвечал Чебыкин с тем же спокойным, чуть насмешливым прищуром, каким отличался он во всяком разговоре о собственной судьбе. – Я японский знаю немного, – не в совершенстве, но достаточно для того, чтобы объясниться с простым проводником да не вызвать лишних подозрений. А что до опасности, – так вся моя прежняя жизнь, что здесь, что там, в развалинах будущего, была одною сплошной опасностью, к которой я, кажется, притерпелся куда прочнее, чем сам мог бы вообразить в юности.
Наступила недолгая пауза, во время которой оба они, стоя чуть поодаль друг от друга среди снующей вокруг разноязыкой толпы, молчали, точно не находя нужных слов для того, чтобы должным образом завершить эту странную, полную взаимных тайн главу собственных судеб.
– Что ж, – произнёс наконец Чебыкин, чуть повернув голову и глядя на Дмитрия тем самым внимательным, изучающим взглядом, каким глядел на него и в первый их откровенный разговор посреди северного моря, – прощай, Дмитрий. Не думаю, что найду то, что ищу, – а если и найду, не уверен, что оно окажется тем самым спасением, о каком я так долго мечтал. Но искать я всё равно буду, потому что ничего иного мне в этой жизни не остаётся. Ты нашёл свой покой в чужой семье и в чужом доме, а я, видно, обречён искать свой покой в ином месте – том, где само время подчиняется не судьбе, а расчёту.
– Прощай, – отвечал Дмитрий, чувствуя, как в голосе его невольно проступает нечто, похожее на искреннее, хотя и неоднозначное сожаление. – Надеюсь, ты найдёшь то, что ищешь, – или, по крайней мере, найдёшь покой, каким бы путём он тебе ни дался.
Чебыкин, не отвечая более ни слова, коротко, почти неприметно кивнул, а после, развернувшись, зашагал прочь от пристани, в сторону той самой вереницы наёмных проводников, что дожидались желающих отправиться в горы, – и уже подойдя к одному из них, невысокому, крепкому старику в белых одеждах ямабуси, о чём-то заговорил с ним на ломаном, но вполне разборчивом японском наречии. Дмитрий, наблюдая эту сцену издали, видел, как старик-проводник, выслушав просьбу чужеземного гостя, коротко кивнул и указал рукой в сторону одной из горных троп, что вилась меж соснами всё выше, пока не скрывалась в той самой лёгкой, туманной дымке, что окутывала здешние горы, точно вечная завеса меж миром земным и миром священным.
Уже у самой границы толпы, там, где пристань уступала место первым домам рыбачьей деревни, Чебыкин обернулся ещё раз – на этот раз не таясь, глядя прямо на Дмитрия с тою же, что и прежде, спокойной, чуть насмешливой полуулыбкой, – и, махнув ему рукой тем небрежным, почти дружеским жестом, каким машут на прощание старому, хотя и не самому близкому знакомому, произнёс достаточно громко, чтобы Дмитрий, при всём шуме пристани, сумел разобрать эти последние слова:
– Может, ещё встретимся!
И с этими словами он растворился в толпе местных жителей и паломников, шагнув на узкую тропу, ведущую прочь от берега, в глубину гор, – и уже спустя несколько минут Дмитрий, как ни силился, не мог более различить среди снующих туда-сюда людей ни низко надвинутого треуха, ни той приметной, чуть сутулой походки, что отличала мнимого купца Чебыкина от всех прочих обитателей этого мира.
Оставшиеся в порту Кумано двое суток – время, потребовавшееся для пополнения последних припасов свежей воды да провизии перед завершающим отрезком пути к Осакскому заливу и далее к Ураге, – прошли для всего посольства в непрестанном, жадном осмотре местных диковин: Тимофей Юрьевич да несколько наиболее любопытных из стрельцов испросили у Дмитрия дозволения подняться к ближайшему из горных святилищ, куда и были сопровождены нанятым за скромную плату проводником, вернувшись оттуда в глубоком, почти благоговейном молчании, какое всегда охватывает человека, впервые узревшего нечто, превосходящее всякое привычное ему представление о святости да древности; Шорин же, верный своей купеческой натуре, провёл всё это время в оживлённых, хотя и через жесты да немногие японские слова, переговорах с местными торговцами, выведывая, какие товары могли бы найти здесь наилучший сбыт да по какой цене.
Во второй вечер этой недолгой стоянки Тимофей Юрьевич, вернувшись с той самой прогулки к горным святилищам, застал Дмитрия на палубе в одиночестве и, остановившись рядом, произнёс с той задумчивой рассудительностью, что отличала его во всяком серьёзном разговоре:
– Дивные места, боярин. Стоял я давеча у тамошнего храма да думал: вот и я, грешный, сподобился узреть край света, о каком дома, в Москве, и не слыхивали вовсе. Государь, чай, не поверит, покуда своими глазами чертежи да дары не увидит.
– Поверит, Тимофей Юрьевич, – отвечал Дмитрий. – А не поверит – так пришлём ему ещё посольство, пусть сам едет да смотрит.
– Ну, это уж навряд ли, – усмехнулся боярин, – государю нашему не с руки за тридевять земель разъезжать, на то у него послы есть, вроде нас с тобою. А тебе, я чаю, не терпится уже домой добраться – вон как на воду глядишь, будто поторопить её хочешь.
– Есть такое, – признался Дмитрий с невольной улыбкой. – Два года, почитай, семьи не видел. Сын мой, что младенцем оставался, поди, уже и ходить выучился, и говорить начал, а я всё это пропустил.
– Ничего, боярин, – заметил Тимофей Юрьевич с той отеческой теплотой, что позволял себе не часто, – то, что пропустил, наверстаешь ещё, а то, что сделал, – сделал на славу. Не всякому такое по силам.
Дмитрий, поблагодарив боярина коротким кивком, вновь обратил взгляд на тёмную, отражающую последние отблески заката воду залива, – и в эту минуту, впервые за все девять месяцев плавания, ощутил с ясностью, какой не было в нём прежде, что дорога домой теперь и вправду измеряется не месяцами, а считаными уже днями.
Когда же на третье утро вездесущий Хатта, обошедший, как то было ему поручено, все окрестные харчевни да постоялые дворы в поисках «заблудившегося» купца, вернулся с неутешительной, хотя и не вовсе неожиданной для Дмитрия вестью, что нигде и никто не видел человека в приметном треухе с обожжённым лицом с самого позавчерашнего дня, – доклад свой он произнёс с той обстоятельностью, что подобала старшему в дружине, отчитывающемуся перед господином о неудаче порученного дела:
– Дзимитори-доно, обошёл я с Такэдой все харчевни да постоялые дворы, что есть в этом селении, расспросил и рыбаков, и торговцев, и даже двух монахов, что вели вчера группу паломников в горы. Никто не видел этого человека со вчерашнего утра. Один из проводников припомнил было, что нанимал его некий чужеземец, плохо говоривший по-нашему, да отвести взялся не к ближним, а к самым дальним святилищам, куда обычные паломники и не ходят вовсе, – но сам проводник тоже пропал вместе с нанимателем, так что спросить более не с кого.
– Стало быть, ушёл он далеко, – заметил Дмитрий, придав своему лицу должную меру озабоченности. – Что ж, он сам того пожелал – на всё его воля. Не стану более утруждать тебя понапрасну, Хатта, – ты сделал всё, что было в твоих силах.
– Как прикажете, Дзимитори-доно, – отвечал тот с коротким поклоном, – хотя, признаться, дело это кажется мне странным. Купец не из тех, кто по доброй воле бросается в неведомые горы без охраны да без запасов.
– Люди бывают разными, Хатта, – отвечал Дмитрий, выдерживая взгляд старшего воина с тем спокойствием, что выработал он за это время, – а этот, сдаётся мне, был из тех, кто всю жизнь искал чего-то, чего не находил на равнине. Пусть ищет и дальше, раз так ему угодно, – не нам его отговаривать.
Хатта, выслушав этот ответ, поклонился ещё раз и удалился, не задавая более вопросов, – но Дмитрий, глядя ему вслед, понимал, что от проницательного взгляда старшего воина едва ли укрылось нечто недосказанное в этом объяснении, – впрочем, Хатта был из тех людей, что умели хранить чужие недомолвки не хуже, чем собственные тайны, и потому Дмитрий не сомневался, что дело это далее обсуждаться не станет.
Придав своему лицу должную меру озабоченности, распорядился о нескольких дополнительных поисках по окрестным деревням да храмам – поисках, что, как и предполагал он с самого начала, не принесли ровным счётом никакого результата.
– Пропал, видно, купец, – доложил Аргамаков с той сдержанной досадой, что подобает воинскому человеку, докладывающему о неприятном, но не смертельно важном происшествии, – либо в горы забрёл да заблудился, либо стал жертвой зверя лесного, либо, того хуже, лихих людей – тут, сказывают, в горах разного люда бродит немало, особливо среди тех, кто монашеский обет принял, да истинной святости в сердце не имеет. Искать долее, думаю, без толку, а время не терпит – не ради одного купца, пусть и справного, всё посольство задерживать.
– Верно рассудил, – согласился Дмитрий с тою же напускной, тщательно выверенной досадой, что позволяла ему скрыть истинное облегчение, разлившееся в груди при мысли о том, что тягостное, полное взаимных тайн знакомство это разрешилось наконец без крови и без предательства – тем единственным путём, что казался ему, при всех обстоятельствах, наименее худшим из всех возможных. – Оставим здесь весть для тамошнего старосты, на случай, если он всё же объявится, да продолжим путь. Дело наше не терпит долгих задержек, а купец этот, коли жив остался, сам сумеет о себе позаботиться, – человек он, как я успел заметить, весьма самостоятельный.
И с этими словами, отданными тем спокойным, ничем не выдающим внутреннего смятения тоном, каким отдавал он и всякий иной приказ во время долгого плавания, Дмитрий велел готовиться к отплытию – прочь от священных гор Кумано, скрывших в своей туманной, овеянной легендами глубине человека, чью тайну он теперь нёс один во всём необъятном мире, к последнему, самому долгожданному отрезку пути, что вёл его, наконец, домой.
Последний отрезок пути – от Кумано вдоль побережья к Осакскому заливу и далее на восток, к родным берегам Ураги, – занял ещё около недели неспешного, но уже вполне уверенного хода вдоль хорошо знакомых японских вод, где ни штормы, ни чужие паруса более не грозили каравану никакой опасностью. Дружина, всё это время державшаяся с обычной своей сдержанностью, теперь всё чаще позволяла себе те негромкие, полные предвкушения разговоры, что выдают людей, для которых конец долгого пути сделался уже не отдалённой мечтой, а осязаемой, почти ощутимой на вкус близостью.
– Скоро уже, – заметил как-то вечером Морита, глядя на темнеющую полосу берега по правому борту с тем задумчивым видом, каким глядел бы человек на нечто, слишком долго остававшееся недостижимым, чтобы поверить в его близость сразу.
– А ты, Морита-сан, о чём мечтаешь более всего, когда домой вернёшься? – с обычным своим неутомимым любопытством осведомился Такэда.
– О горячей фурако, в какой можно будет полежать согревая замёрзшие кости, да о рисе, что не пахнет солью да плесенью, – не задумываясь, отвечал Морита под общий сдержанный смех остальных. – А ты, наверное, о куртизанках мечтаешь?
– О матери своей думаю, – отвечал Такэда с неожиданной для его лет серьёзностью, – да о том, чтобы рассказать ей всё, что довелось повидать за эти два года. Не поверит ведь, пока не покажу ей самолично те диковины, что мы везём.
Дмитрий, слушавший этот разговор, стоя чуть поодаль у грот-мачты, ощутил в который раз ту же самую благодарность судьбе, что не отпускала его на протяжении всего этого долгого странствия, – благодарность за людей, что делили с ним тяготы пути без единой жалобы, и за саму эту близость дома, что становилась теперь с каждым днём всё ощутимее, всё осязаемее, точно сам воздух вокруг постепенно менял свой запах с солёного, безликого запаха открытого моря на тот особый, ни с чем не сравнимый аромат близкого берега, что чувствует всякий моряк задолго до того, как глаз различит наконец желанную землю.
Глава 34
Возвращение домой
'Тысячи ли морской воды остаются за кормой, когда сердце находит берег.
Главная цель любого плавания – узнать ценность родного дома.'
От Кумано до Осакского залива караван шёл вдоль изрезанного, усеянного мелкими рыбачьими селениями побережья ещё четыре дня – путь, показавшийся Дмитрию после долгих месяцев открытого океана удивительно коротким и лёгким, точно сама земля, узнавая наконец своего давнего обитателя, спешила навстречу ему, сокращая последние вёрсты этой долгой дороги. Здесь, в водах, уже хоженых японскими рыбачьими да торговыми судёнышками, оба корабля более не нуждались в столь тщательной, выверенной по звёздам навигации, что потребна была им в открытом океане, – и потому Манн с Ротгирсом, посовещавшись, решили миновать без остановки и Осаку, где ещё свежи были следы недавно отгремевшей осады, и даже саму Урагу, откуда посольство отправилось год с лишним назад в свой первый, полный неизвестности путь, – минуть их не по недостатку уважения к этим местам, а по той же простой причине, что заставляла их спешить на всём протяжении обратного пути: чем раньше достигнет посольство Эдо, тем раньше сможет доложить сёгуну японскому об успешном завершении столь долгого и опасного предприятия.
Именно в водах близ полуострова Идзу, откуда до залива Эдо оставалось уже не более двух дней ровного хода при попутном ветре, Дмитрий, стоя на палубе «Святого Михаила» и вглядываясь в знакомые очертания далёкого берега, принял решение, какое давно уже вынашивал в глубине души, дожидаясь лишь подходящего часа: он призвал к себе одного из младших воинов местной охраны, что была придана посольству в самом порту Кумано для сопровождения по прибрежным водам, – расторопного, крепкого юношу по имени Куробэ, знавшего окрестности залива Эдо не хуже собственного дома, – и велел ему, едва суда бросят якорь у ближайшего берега, скакать во весь опор к столице, дабы предупредить о скором прибытии посольства.
– Скачи так, будто от этого зависит твоя собственная жизнь, – напутствовал его Дмитрий, вручая юноше запечатанное послание для Сигэнорри да небольшой кошель серебра на смену лошадей по пути. – Известие это должно достигнуть Эдо прежде нас самих, чтобы никто не был застигнут врасплох нашим прибытием.
Куробэ, приняв поручение с той истовой готовностью, что свойственна молодым воинам, впервые удостоенным столь важного и ответственного дела, поклонился в пояс и, едва лишь шлюпка коснулась берега в небольшой рыбачьей гавани близ мыса Идзу, вскочил на первую же нанятую для него лошадь и умчался в облаке пыли по прибрежной дороге, ведущей на север, к столице сёгуната, – умчался с той стремительностью, что заставила даже видавшего виды Хатту одобрительно покачать головой, глядя вслед быстро удаляющемуся всаднику.
Последние два дня пути показались Дмитрию самыми долгими за всё девятимесячное плавание, – не потому, что море или ветер чинили теперь какие-либо препятствия, а потому, что само ожидание близкой уже встречи с домом, с женой, с детьми, растянулось для него в эти часы в нечто, куда более томительное, чем все прежние месяцы разлуки, вместе взятые. Он почти не спал в эти последние ночи, то и дело выходя на палубу, чтобы вглядеться в темноту, где, как ему казалось, уже различимы были смутные очертания знакомого берега, то принимался за какое-нибудь дело – проверял в который раз списки даров, предназначенных для сёгуна и его придворных, беседовал с Тимофеем Юрьевичем о том, как должно будет строиться завтрашняя церемония приёма, – лишь бы отвлечь себя от того томительного, почти невыносимого нетерпения, что нарастало в груди с каждым часом, приближавшим его к дому.
Залив Эдо открылся перед посольством ранним утром – тем особым, промытым утренним светом, что заливает порою восточные берега после долгой безветренной ночи, окрашивая и воду, и далёкие холмы в тот нежный, почти прозрачный оттенок, какой не встретишь ни в одном из виденных Дмитрием за минувший год европейских или африканских берегов. И там, у самой пристани, куда оба судна медленно, с той торжественной неспешностью, что подобает столь важному прибытию, Дмитрий увидел зрелище, какого не мог представить себе даже в самых смелых своих мечтаниях за долгие месяцы разлуки: казалось, всё население Эдо высыпало на берег встречать возвращающиеся корабли.
Пристань и прилегающие к ней улицы были заполнены людьми настолько плотно, что издали вся эта толпа казалась единым, колыхающимся морем разноцветных одежд – от строгих, тёмных кимоно чиновников сёгуната до праздничных, ярких нарядов простых горожан, высыпавших на берег по случаю столь небывалого события. Над толпой, ближе к самому краю пристани, там, где было устроено особое, чуть возвышенное над прочими место, Дмитрий различил уже знакомые фигуры: самого сёгуна Токугаву Хидэтаду в парадном облачении, окружённого свитой ближайших советников; чуть поодаль, во главе собственной небольшой свиты, – даймё Сакакибара Сигэнорри, чьё суровое, обветренное лицо, даже на таком расстоянии, невозможно было спутать ни с одним другим; рядом с ним – высокую, чуть сутулую фигуру отца Феррейры в его неизменной чёрной сутане, резко выделявшейся среди пёстрого многоцветья японских одежд.
И там же, чуть в стороне от самого почётного места, там, куда полагалось стоять семьям вассалов сёгунского дома, – Дмитрий увидел её. О-Тиё, облачённая в лучшее своё кимоно, стояла неподвижно, прижимая к себе за плечи Юки, а рядом с нею, чуть впереди, держался за руку матери маленький мальчик, которого Дмитрий не сразу, с замиранием сердца, узнал в подросшем, крепко стоящем на своих ногах Ичиро, – тот самый младенец, каким он оставлял его почти два года назад, теперь уже самостоятельно, хотя и не выпуская материнской руки, разглядывал приближающиеся корабли широко раскрытыми, полными детского любопытства глазами. Чуть в стороне, с тем достоинством, что подобало уже почти взрослому наследнику самурайского дома, стоял Кэнскэ, заметно вытянувшийся за минувшие месяцы, – и хотя Дмитрий не мог разглядеть с такого расстояния выражения их лиц, сама их поза, сама их неподвижность, с какою вглядывались они в приближающиеся суда, говорила ему яснее всяких слов о том, как долго и как трепетно дожидались они этой минуты.
Сердце его, казалось, готово было выскочить из груди при виде этой картины, – и лишь долгая, выработанная привычка держать лицо невозмутимым, что бы ни творилось в душе, позволила ему остаться внешне спокойным, пока корабль, подойдя наконец к самому причалу, не остановился, а сходни не были спущены на берег под грохот приветственных барабанов да пение труб, что грянули с новой силой, едва первые из прибывших ступили на твёрдую землю.
Церемония встречи, как и подобало столь важному событию, началась не с объятий и не с простых человеческих радостей, а с того строгого, выверенного веками протокола, что управлял всяким значительным делом что при дворе московском, что при дворе эдоском, – и Дмитрий, ступив на берег во главе русского посольства, вынужден был на время отложить всякую мысль о собственной семье, обратившись всецело к обязанностям толмача и посредника меж двумя великими державами, чьи представители впервые за всю историю обеих стран встречались теперь лицом к лицу на этом самом причале.
– Государь наш, сёгун Токугава Хидэтада, – возгласил один из придворных церемониймейстеров, выступив вперёд с тем торжественным достоинством, что подобало столь знаменательному моменту, – приветствует посольство великого государя московского на земле Ямато и желает узнать, кто из прибывших удостоен чести говорить от имени своего повелителя.
Дмитрий, выступив на полшага вперёд рядом с боярином Тимофеем Юрьевичем, перевёл эти слова на русский с той же отточенной за годы придворной службы точностью, а после, обратившись уже к сёгуну и его свите, произнёс ответное приветствие, составленное ещё в Москве самим Посольским приказом, но дополненное теперь его собственными, идущими от сердца словами:
– Великий государь, сёгун Токугава Хидэтада! Боярин Тимофей Юрьевич, посланник царя и великого князя всея Руси Михаила Фёдоровича, кланяется тебе от имени своего государя и всего народа московского, и рад засвидетельствовать, что путь, начатый два года назад твоим верным хатамото Дзимитори, увенчался успехом, на какой не смели и надеяться самые смелые из радетелей этого дела. Грамоту государя московского царства, тебе адресованную, дозволь поднести немедля, вкупе с дарами, какие государь счёл достойными твоего величия.
По его знаку двое стрельцов выступили вперёд, неся на вытянутых руках обёрнутый в тонкий шёлк свиток с грамотой царя московского, скреплённой тяжёлой печатью, – и свиток этот был принят одним из ближайших советников сёгуна с той же почтительной осторожностью, с какой полтора года назад в Грановитой палате был принят думным дьяком аналогичный свиток от лица самого Токугавы Хидэтады.
Последовавшая затем церемония, растянувшаяся на добрых два часа под палящим уже, несмотря на утренний час, солнцем, включала в себя всё то, что полагалось подобному торжественному приёму: вручение бесчисленных подношений – мехов да серебряной посуды для самого сёгуна, отрезов дорогого русского сукна да мудрёных механических часов для его ближайших вельмож, книг да чертежей для придворных учёных мужей, – и долгие, обстоятельные расспросы самого сёгуна о том, как прошло плавание, какие земли и народы довелось повидать посланникам, каким путём добрались они до столь далёкой северной страны и что за диковины видели они в её просторах.
Дмитрий, вынужденный переводить и вопросы сёгуна, обращённые к русским гостям, и ответы Тимофея Юрьевича, обращённые к сёгуну, а после и рассказывать самому о собственных впечатлениях от долгого странствия – ибо сёгун, наслышанный уже от Куробэ о скором возвращении своего хатамото, желал услышать эту историю в подробностях именно из его уст, – с охотою исполнял эту обязанность, чувствуя ту особую, глубокую гордость, что приходит к человеку, успешно завершившему дело всей своей жизни. Но при всём том усердии, с каким он отвечал на все вопросы да живописал все виденные им чудеса – и парусные каракки Короны Португальской, и величественные соборы Амстердама, и заснеженные просторы русского севера, и торжественный приём в Грановитой палате самого московского государя, – он то и дело, помимо собственной воли, бросал короткие, украдкой брошенные взгляды в ту сторону, где стояла его семья, встречаясь порою глазами с О-Тиё, чей взгляд, полный сдерживаемых с трудом слёз, говорил ему яснее всяких слов о том, сколь долго и сколь мучительно ждала она этой минуты.
Сёгун, чей острый, приметливый взгляд не укрылся, по всей видимости, от этой безмолвной переклички взглядов меж своим хатамото и стоявшей поодаль женщиной с детьми, слушал очередной из рассказов Дмитрия – на этот раз о том самом шторме у мыса Доброй Надежды, что едва не стоил каравану обоих судов, – с тем внимательным, но чуть отстранённым видом человека, чьи мысли уже начинают склоняться к иным, более неотложным заботам, а после, когда Дмитрий сделал короткую паузу, переводя дух, произнёс неожиданно, обращаясь уже не столько к нему, сколько ко всем присутствующим разом:
– Довольно, я думаю, для одного утра. Высокие гости наши устали с дороги, а дело, что предстоит нам обсудить, – торговые договоры, дальнейшие сношения меж нашими землями, распределение привезённых даров, – терпит до завтрашнего дня без всякого ущерба для чести обеих держав. Пусть послы московские да их хатамото отдохнут после столь долгого и трудного пути, а завтра поутру мы продолжим наши беседы уже со свежими силами.
Слова эти, произнесённые с той спокойной, чуть заметно снисходительной мудростью, что отличала обыкновенно решения этого молодого, но уже успевшего показать себя рассудительным правителя, вызвали среди собравшихся сдержанный, но явственный вздох облегчения – облегчения, что относилось, впрочем, далеко не только к усталым с дороги гостям, но и, как отлично понимал Дмитрий, к нему самому, чьё нетерпеливое желание обнять наконец собственную семью, сколь бы искусно ни скрывал он его под маской придворной невозмутимости, было, судя по всему, столь же явным для проницательного сёгуна, сколь очевидным было оно и для него самого.
– Благодарю тебя, повелитель, за твою милость и за твою мудрость, – произнёс Дмитрий, склонившись в почтительном поклоне куда более глубоком, чем того требовал простой протокол, и в голосе его прозвучала при этом та неподдельная, идущая от самого сердца признательность.
Токугава Хидэтада, приняв этот поклон с лёгкой, едва заметной улыбкой, что скользнула по его обыкновенно сдержанному лицу, кивнул в знак того, что церемония на сегодня окончена, и, поднявшись со своего места, направился в сопровождении свиты к поджидавшим его паланкинам, а следом за ним потянулись и прочие вельможи, постепенно расходясь с пристани, где ещё долго толпился простой люд, не желавший упускать возможности разглядеть поближе диковинных гостей да разложенные для всеобщего обозрения дары.
Послов московских, вместе со всей их немалой свитой, отвели, как то и было обещано, в лучшие покои замка – те самые просторные, устланные свежими татами палаты, что предназначались обыкновенно для наиболее почётных гостей сёгунского двора, – и Дмитрий, распорядившись напоследок о размещении дружины да о сохранности привезённых даров, счёл наконец свой долг перед посольством исполненным настолько, чтобы дозволить себе то единственное, чего жаждала в эту минуту вся его душа.
Он нашёл О-Тиё и детей там же, у пристани, где они терпеливо дожидались окончания всей долгой процедуры расселения гостей, – и едва он показался из-за угла одного из портовых строений, как О-Тиё, позабыв о всякой положенной по её новому званию сдержанности, точно так же, как то было и два года назад, в заснеженном дворике эдоского дома, бросилась к нему навстречу, и Дмитрий, поймав её в объятия, ощутил, как всё то напряжение, вся та тяжесть долгого пути, что копилась в нём девять месяцев кряду, разом отпускает его, точно тугая тетива, наконец спущенная после долгого, изнурительного натяжения.




























