Текст книги "Северный ветер (СИ)"
Автор книги: Алекс Крэйтон
сообщить о нарушении
Текущая страница: 12 (всего у книги 34 страниц)
Лопари здесь жили испокон веков, задолго до того, как первый норвежский или русский корабль бросил якорь в этих водах, и не признавали ни королей, ни царей, ни границ, что рисуют на своих картах чужеземцы, – для них тундра и олени были важнее любого подданства.
Дмитрий, наблюдая за короткой, но взаимовыгодной торговлей – саамы охотно выменивали связки беличьих и песцовых шкурок на несколько железных котелков да пригоршню ржаных сухарей, – невольно вспомнил слова, сказанные некогда советниками-иезуитами Огосё: пушнина северных земель, ценимая в Китае и в самой Европе на вес серебра. Здесь, глядя на груды невзрачных на первый взгляд шкурок, переходящих из рук в руки за бесценок, он впервые с полной ясностью осознал истинный размах того промысла, что связывал эти дикие, безлюдные широты с самыми богатыми рынками известного мира.
– Вот она, Хатта-сан, – сказал он старому воину, кивая на разложенный на прибрежных камнях мех, – та самая выгода, о которой говорили советники-иезуиты при дворе Огосё. Не в звонкой монете здесь дело, а вот в этом.
Хатта, поглядев на невзрачные шкурки долгим, оценивающим взглядом человека, привыкшего судить о ценности вещей по их виду, а не по чужим рассказам, лишь покачал головой с той же смесью недоверия и растущего уважения, с какой смотрел прежде на амстердамские диковины.
– Странный мир, – произнёс он наконец. – Мех бедного оленевода стоит дороже иного меча.
Спустя ещё десять дней пути, когда берег по правому борту начал наконец заворачивать к востоку, а сами воды под килем – приобретать тот особый, стальной, почти пугающий своей прозрачностью оттенок, что предвещал близость по-настоящему северных широт, вперёдсмотрящий на «Северной Звезде» прокричал о показавшемся на горизонте скалистом мысу – том самом, о котором столько было говорено ещё в Амстердаме.
– Нордкап! – воскликнул Манн с тем нескрываемым удовлетворением капитана, чьё судно наконец достигло давно намеченной вехи пути. – Крайняя точка всей Европы, Дзимитори-сан. Отсюда – только море Баренца, а за ним – уже воды, ведущие прямиком к Московии.
Дмитрий, стоя у борта рядом со всей дружиной, высыпавшей на палубу поглядеть на знаменитый мыс, – исполинскую, отвесную скалу, что вздымалась из холодных вод на добрых триста локтей, увенчанную по самому верху скудной, прибитой ветром растительностью, – ощутил то же смешанное чувство, что охватывало его при виде каждой новой вехи этого долгого пути: чувство человека, стоящего на границе двух миров, один из которых он покидал навсегда, а другой – ещё только предстояло по-настоящему узнать.
Именно здесь, в эти дни, дружина впервые в полной мере ощутила на себе то диво, о котором предупреждал ещё в Амстердаме Манн: солнце, поднявшись однажды над горизонтом, более не заходило вовсе, катясь по небосводу низким, оранжевым диском все двадцать четыре часа кряду, будто сам небесный свод, устав от смены дня и ночи, застыл в вечных, немеркнущих сумерках позднего вечера.
– Не могу уснуть, Дзимитори-сан, – признался как-то Сирокани, застав Дмитрия на палубе в час, что по всем корабельным склянкам полагался глубокой ночью, но небо над головой по-прежнему сияло тем же неярким, медным светом. – Тело говорит, что пора спать, а глаза не верят телу, коли солнце всё ещё в небе.
– Привыкнешь, юноша, – ответил Дмитрий с лёгкой улыбкой, вспоминая собственную бессонницу первых дней в этих широтах. – Как привык, в своё время, к разнице между японским и русским укладом жизни. Тело гибче, чем кажется, когда у него нет иного выбора, кроме как приноровиться.
Однако не одна лишь бессонница поджидала путешественников в водах Баренцева моря: спустя два дня после Нордкапа, когда оба корабля, обогнув мыс, взяли курс на восток вдоль изрезанного, неприветливого берега Кольского полуострова, их нагнал густой, почти непроглядный туман – тот особый арктический туман, что рождается в этих широтах от соприкосновения тёплых течений с ледяным дыханием близкого полюса и способен обратить самый ясный день в подобие слепой, безликой мглы, где не разобрать ни собственного бушприта, ни соседнего судна.
– Бей в колокол, не переставая, – распорядился Манн, приказывая убавить парусов и держать самый малый ход, – и выставь двойных вперёдсмотрящих, на носу и на марсе. В таком тумане недолго напороться на льдину, что оторвалась от полярных полей да занесена сюда течением, или, того хуже, столкнуться с другим судном, идущим встречным курсом.
Опасение это, высказанное как будто в порядке обычной предосторожности, обернулось спустя несколько часов самой настоящей, леденящей душу явью: вперёдсмотрящий на носу «Северной Звезды», вглядывавшийся в белёсую, клубящуюся пелену, вдруг закричал во всё горло, различив прямо по курсу смутные, но стремительно приближающиеся очертания невиданной прежде глыбы – не корабля, а плавучей ледяной горы, оторвавшейся невесть от каких полярных берегов и теперь дрейфовавшей на пути обоих судов подобно бесшумному, безразличному ко всему живому исполину.
– Право руля! Круче к ветру! – заревел Манн, и рулевой, не мешкая ни секунды, всем весом налёг на штурвал, покуда сам капитан, выхватив из-за пояса рог, протрубил условный сигнал тревоги для шедшему следом «Святому Михаилу»: сигнал, что означал немедленный поворот и был давно оговорён обоими капитанами на случай, если туман или тьма разлучат суда в опасной близости друг от друга.
«Северная Звезда», накренившись на левый борт под резким поворотом, разминулась с ледяной глыбой на расстоянии, что казалось самому Дмитрию, вцепившемуся в поручень с бешено колотящимся сердцем, не более полукабельтова – так близко, что в разрыве тумана на миг отчётливо проступили сизые, испещрённые трещинами бока плавучей горы, с которых стекали струи талой воды, а откуда-то из её нутра доносился глухой, потрескивающий гул, будто сам лёд, извечный враг всякого мореплавателя в этих широтах, ворчал вослед ускользнувшей добыче.
– «Михаил»! – вдруг воскликнул Ротгирс, вглядываясь в туман за кормой с выражением внезапной, острой тревоги на лице. – Где второй сигнал?
Условный ответный сигнал рога, что полагалось протрубить сборта «Святого Михаила» в подтверждение манёвра, не последовал – ни сразу, ни спустя долгую, томительную минуту, за которую Дмитрий успел пережить заново весь ужас той штормовой ночи у Лофотенских островов, когда второе судно точно так же пропало из виду в непроглядной мгле.
– Убавить парусов до предела, лечь в дрейф! – скомандовал Манн, и «Северная Звезда», сбавив ход почти до полной остановки, закачалась на пологих, мерных волнах, покуда вся команда, затаив дыхание, вслушивалась в белёсую, обманчивую тишину тумана.
Долгих, показавшихся Дмитрию бесконечными четверть часа не доносилось ничего, кроме плеска волн о борт да редкого, глухого потрескивания дрейфующего где-то поблизости льда, – а после, наконец, издалека, приглушённый туманом, но безошибочно узнаваемый, раздался долгожданный ответный сигнал рога: два коротких, один долгий, условный знак, означавший, что судно цело и разошлось со льдиной собственным, независимым манёвром.
– Слава всем святым разом, – пробормотал Ротгирс, и Дмитрий, отпустив наконец поручень, к которому вцепился, сам того не заметив, с такой силой, что после ещё долго болели пальцы, ощутил, как по спине пробегает та особая, запоздалая дрожь, что настигает человека не в самый миг опасности, а лишь тогда, когда опасность эта минует.
Туман продержался ещё сутки, вынудив оба судна двигаться самым малым ходом, покуда наконец не разошёлся под свежим норд-остом, открыв взглядам путешественников уже не безликую белую мглу, а суровый, каменистый берег Кольского полуострова, вдоль которого, как объяснил Ротгирс, лежал путь ещё на добрых двести миль к востоку, покуда не откроется горловина Белого моря.
Именно здесь, Дмитрия поджидало последнее и, пожалуй, самое тревожное из испытаний какое явилось не от природы, а от людей, и потому оказалось для него куда более понятным, а оттого и куда более пугающим в своей ясности.
На третий день после тумана, когда оба корабля миновали устье небольшой реки, где на скалистом мысу белели стены недавно отстроенного русского острога – Кольского городка, как пояснил Ротгирс, – впередсмотрящий закричал о парусе, показавшемся с востока и явно державшем курс наперерез обоим судам.
– Военный корабль, – определил Манн, поднеся к глазу подзорную трубу и вглядываясь в приближающийся силуэт с той профессиональной цепкостью, что позволяла бывалому капитану различить назначение чужого судна прежде, чем удавалось разобрать флаг на его мачте. – Пинас, вооружённый добрым десятком пушек с каждого борта. И флаг… – капитан помолчал, вглядываясь пристальнее, – флаг шведский, Дзимитори-сан. Три короны на синем поле.
Весть эта, произнесённая с тем сдержанным напряжением, что мгновенно передалось всей команде, заставила Дмитрия невольно припомнить давешний разговор в амстердамской ратуше – тревожные вести о смуте в Московии, о самозванцах и войне.
Ротгирс, подошедший ближе с помрачневшим лицом, подтвердил худшие из его опасений.
– Швеция воюет с Московией уже не первый год, Дзимитори-сан, – произнёс голландец вполголоса, будто опасаясь, что тревожные слова его долетят до чужого судна прежде срока. – Пользуясь смутой в русских землях, шведы захватили Новгород и иные северные города, и хотя открытых боёв здесь, у Кольского берега, не бывало, шведские каперы и военные суда порой останавливают и досматривают всякого, кто держит курс к русским портам, – то ли ради пошлины, то ли ради самой войны, что не делает разницы меж купцом и врагом, коли видит в нём выгоду для неприятеля.
– Что будем делать? – спросил Дмитрий, ощущая, как холодеет что-то в груди при мысли, что весь долгий, изнурительный путь через два океана может закончиться не штормом и не льдиной, а пушечным ядром чужой, вовсе не пиратской, а вполне законной, признанной державы.
Манн, не отрывая взгляда от приближающегося пинаса, размышлял недолго.
– Поднимите английский флаг на бизани, – распорядился он наконец, – рядом с голландским на грот-мачте. Швеция не в войне ни с Англией, ни с Голландией, и оба наших флага, надо думать, послужат нам лучшей защитой, нежели все пушки на борту. А вас, Дзимитори-сан, – прибавил он, оборачиваясь к Дмитрию, – прошу до времени убрать дружину с открытой палубы и не выказывать ни оружия, ни воинственности: шведы, прознав, что мы везём посольство неведомой азиатской державы, скорее сочтут груз наш занятной диковиной, достойной беспошлинного пропуска, нежели военной угрозой, – но лишь при условии, что сами мы не дадим им повода думать иначе.
Хатта, выслушав приказ через перевод Сирокани, помрачнел, но подчинился без единого слова возражения, – впрочем, шёпотом отдал собственное распоряжение дружине держать оружие под рукой, хотя и не на виду, на случай, если переговоры обернутся не так, как рассчитывал английский капитан.
Шведский пинас, приблизившись на расстояние оклика, лёг в дрейф борт о борт с «Северной Звездой», и на палубу поднялся сам капитан судна – молодой, но уже тронутый ранней сединой офицер по фамилии Стенбок, говоривший на ломаном, но вполне разборчивом голландском, что позволило Ротгирсу вести переговоры без помощи иных толмачей.
– Куда держите путь, господа? – спросил швед, оглядывая палубу корабля тем цепким, недоверчивым взглядом человека, привыкшего в военное время подозревать любое встречное судно в тайном умысле. – И что за груз везёте на восток, в столь неспокойные для судоходства воды?
Ротгирс, отвечая с той же ленивой, невозмутимой обстоятельностью, что не раз выручала его в амстердамских разговорах, поведал о торговом посольстве далёкой азиатской державы, что держит путь к Архангельскому городу с ведома и покровительства Голландской и Английской компаний, – не упуская случая как бы невзначай упомянуть о личном интересе директоров компании к благополучному исходу путешествия и о письмах, что везут капитаны на имя архангельского воеводы.
Капитан Стенбок, выслушав объяснение с тем же недоверием, спустился, тем не менее, в сопровождении двух своих людей осмотреть трюм – процедура, что заняла добрых полчаса и заставила Дмитрия, ожидавшего исхода досмотра на шканцах вместе с притихшим Манном, пережить едва ли не столько же волнения, сколько пережил он в ночь шторма у Лофотенских островов, – но кончилась, по счастью, без осложнений: не найдя в трюме обоих кораблей ни оружия сверх обычного корабельного запаса, ни иного груза, что мог бы навести на мысль о военной контрабанде, швед поднялся обратно на палубу с видом человека, чьё любопытство удовлетворено, хотя подозрительность до конца и не рассеяна.
– Не самое обычное посольство довелось мне досматривать за эту войну, – заметил Стенбок, задержав напоследок взгляд на Дмитрии, стоявшем в стороне в неброском, тёмном плаще поверх кимоно, – но раз бумаги в порядке, а груз ваш не пахнет порохом свыше обычного, препятствовать не стану. Передайте, впрочем, архангельскому воеводе, коли доведётся с ним свидеться, что его величество король шведский не оставит без внимания любую попытку снабжать московитов оружием под видом мирной торговли, – и на этом, пожалуй, прощайте, господа.
Пинас, отсалютовав холостым выстрелом – жест скорее церемониальный, нежели угрожающий, – отвалил от борта и вскоре растворился в дымке за кормой, а Манн, проводив его долгим, ещё не вполне спокойным взглядом, наконец позволил себе выдохнуть с той нескрываемой облегчённостью, что выдавала истинную меру пережитого напряжения, как бы ни старался капитан скрыть её за невозмутимым выражением лица.
– Вот вам, Дзимитори-сан, – произнёс он, – живое доказательство того, что я говорил вам ещё в Ураге: путь этот полон опасностей не только от шторма и льда, но и от людей, что видят в любом чужом флаге либо добычу, либо угрозу. Не всякая держава, узнав о вашем посольстве, отнесётся к нему с тем радушием, что выказал амстердамский бургомистр.
Дмитрий, вспоминая при этих словах давние опасения Феррейры, а следом и куда более свежий разговор с регентом о смуте в Московии, невольно подумал, что вся эта долгая одиссея – от коварства иезуитов при дворе Огосё до пушек шведского пинаса в водах Кольского полуострова – складывалась в единую, нерасторжимую цепь одной и той же истины: путь к новым землям и новым союзам никогда не бывает свободен от тех, для кого сам факт этого пути уже означает угрозу собственной выгоде, – и что достигнуть цели, минуя все эти опасности, можно не отвагой одной, но равно и терпением, и точным расчётом, и толикой везения, за какую оставалось лишь возносить благодарность всем богам разом, японским и православным.
Оставшиеся до горловины Белого моря дни прошли уже без новых потрясений, хотя и не без нового, последнего испытания опытности обоих капитанов: сама горловина, как и предупреждал в своё время Ротгирс, встретила корабли путаницей течений и мелей, что не были обозначены ни на одной из имевшихся у голландца карт с точностью, достаточной для уверенного прохода без лоцмана, – и лишь встреченная у входа в пролив поморская лодья, шедшая тем же курсом к Архангельскому городу с грузом соли и рыбы, согласилась, за скромную плату да пару отрезов голландского сукна, провести оба судна безопасным фарватером меж коварных, едва прикрытых водой отмелей.
– Дивья люди, – заметил старый помор-лоцман, разглядывая через переводившего слова Ротгирса самураев с той же деловитой, беззлобной прямотой, с какой прежде разглядывал их саамский старик у стойбища оленеводов, – да складные больно. Слыхал я про индийцев да арапов, что к нам через Архангельский город хаживали, а про эдаких – нет, не доводилось.
Спустя ещё три дня осторожного, промеренного лотом хода меж отмелей и островков, вперёдсмотрящий на «Северной Звезде» закричал наконец о показавшемся вдалеке низком, лесистом береге, над которым в стылом северном воздухе поднимались дымки печей и виднелись мачты множества кораблей, стоявших на якоре у деревянных причалов, – и Манн, обернувшись к стоявшему рядом Дмитрию, произнёс с той сдержанной, но неподдельной торжественностью, что приберегал обыкновенно для самых важных вех долгого пути:
– Вот он, Дзимитори-сан. Архангельский город. Но не спешите радоваться раньше срока – оттуда до самой Москвы, куда, как я понимаю, лежит истинная цель вашего посольства, путь не морской, а сухопутный да речной, и путь этот немногим короче того, что мы уже прошли.
– Отчего же так? – спросил Сирокани, стоявший неподалёку и услышавший последние слова капитана. – Отчего царь московский не построит порт ближе к своей столице, коли уж торговля с чужими землями так ему нужна?
Ответил на этот раз не Манн, а сам Дмитрий – вспоминая обрывки давних, полузабытых знаний из своей прежней жизни, что теперь, спустя годы, обретали для него новую, куда более осязаемую весомость.
– Оттого, юноша, что у Московии, если не считать этого самого Белого моря, промерзающего добрую половину года, нет иного морского выхода к вольным водам. С запада – шведы да поляки, что держат под своей рукой берега Балтики и не пропускают через них московитную торговлю иначе, как через собственные пошлины да собственный расчёт. С юга – крымские да турецкие земли, что запирают выход к тёплым морям не хуже. Остаётся один этот путь – долгий, северный, ледяной большую часть года, но зато свободный от чужой воли, – и потому именно здесь, а не ближе к самой Москве, полвека назад английские купцы, искавшие путь в Китай, а нашедшие вместо того Московию, заложили первую торговую факторию, из которой и вырос нынешний Архангельский город. Иного морского пути к сердцу этой державы попросту не существует, Сирокани, – не оттого, что царь московский не желал бы порта поближе к своей столице, а оттого, что сама земля не даёт ему такой возможности.
Сирокани, выслушав объяснение с той же серьёзной сосредоточенностью, с какой выслушивал прежде уроки японской придворной науки, задумчиво кивнул.
– Значит, – произнёс он, – весь этот долгий морской путь – лишь половина дороги. А дальше – снова земля, снова кони или лодьи, снова недели пути вглубь чужой страны.
– Именно так, юноша, – подтвердил Дмитрий, ощущая при этих словах то же смешанное чувство, что не отпускало его на протяжении всего плавания: усталость от пережитых опасностей и вместе с тем странное, почти лихорадочное нетерпение – нетерпение человека, что после стольких месяцев чужих морей и чужих берегов впервые за долгие годы приближался к земле, что некогда в той прошлой, практически уже забытой жизни была для него диковиной из книг и информации в интернете…
Берег приближался медленно, но неотвратимо, и низкое северное солнце, клонившееся к закату впервые за много недель непрерывного дня, окрашивало воды устья Двины в тот особый, тускло-золотой оттенок, что Дмитрий, вглядываясь в приближающиеся мачты и дымки чужого, а теперь вновь становящегося своим города, невольно счёл добрым предзнаменованием для всего, что ждало впереди – и для самого посольства, и для той земли, куда лежал теперь его путь.
Глава 12
Город Архангела
«Всякая гавань помнит первый чужой парус иначе, чем все последующие, – но редкая гавань помнит его так долго, как помнит его тот, кто под этим парусом пришёл».
Последние три версты до города оба судна шли самым малым ходом, будто нарочно оттягивая миг, к которому готовились без малого год, – течение здесь было обманчивым, а фарватер, петлявший меж намытых Двиной песчаных кос, оставался опасен даже для опытного лоцмана, что вёл их от самой горловины Белого моря. Мороз в это утро ударил впервые по-настоящему – сухой, звенящий, от которого снасти покрылись тонкой коркой инея, а дыхание вырывалось изо рта белыми облачками; у самого берега, где течение было тише, вода уже взялась первой, ещё хрупкой корочкой льда – не такой, что могла бы задержать корабль, тем более как ихние суда специально подготовленные для плавания в суровых условиях, но достаточной, чтобы напомнить всякому на борту: зима в этих широтах не спрашивает разрешения, а попросту приходит. Снег, выпавший накануне ночью, лежал на крышах прибрежных амбаров ровным, чистым покровом, придававшим низкому, приземистому городу – если можно было назвать городом это скопление тёмных бревенчатых построек, тянувшихся вдоль берега на добрую версту, – вид почти праздничный, но и суровый одновременно, как бывает суров всякий северный край, надевший свой первый зимний наряд.
– Вот она, настоящая русская зима, Дзимитори-сан, – заметил Ротгирс, стоявший рядом с Дмитрием у фальшборта и с прищуром разглядывавший приближающийся берег. – Ещё неделя, может две, – и лёд встанет по всей губе намертво, до самого мая. Хорошо, что успели. Но вы ведь родом из этих мест и суровые тутошние зимы наверняка для вас не в новинку, верно?
– Так и есть, но на своей исторической родине я не был уже много лет… До того времени, как меня после кораблекрушения выбросило на берег, я приехал из России в Макао для закупки сырья, а до этого собирался в Нагасаки открыть деревообрабатывающую мастерскую… Уже был договор про аренду помещения, рабочие, собирался покупать инструменты… Чёрт, кажется это было не со мной и в другой жизни. – Дмитрий на ходу сочинял историю из своего прошлого понимая, что никто его не сможет поймать на лжи, поэтому любая история из его прошлого сейчас сойдёт за чистую монету.
Тем временем мимо проплывали уже первые приметы близкого порта: рыбацкие лодьи, вытащенные на берег и накрытые от снега рогожами; одинокая деревянная часовня на мысу с почерневшим крестом; наконец – сам город, раскрывшийся взгляду сразу весь, во всей своей неприбранной, деловитой северной обширности. Дмитрий различал теперь деревянные стены острога, невысокие, но крепкие, с квадратными глухими башнями по углам, маковки двух-трёх церквей и длинный, тянувшийся вдоль воды ряд рубленых складов – гостиных дворов, как объяснил ему Манн, – среди которых даже издали выделялись два обнесённых отдельным тыном строения: подворье английских купцов и подворье голландских, соперничавших здесь торговым влиянием не меньше, чем на палубах собственных кораблей. А между амбарами теснились мачты – десятка полтора: английские и голландские флейты, тяжёлые немецкие когги, и вперемешку с ними русские лодьи и кочи, приземистые, широкие в скулах суда поморов, чей просмолённый, простой на вид такелаж казался рядом с европейской оснасткой почти игрушечным, но чья способность ходить среди льдов, как успел уже узнать Дмитрий, превосходила едва ли не всё виденное им за долгое плавание.
Швартовка, к которой оба капитана готовились с той же тщательностью, с какой готовились прежде к встрече со штормом, оказалась делом не быстрым и вовсе не похожим на то, что представлял себе Дмитрий по опыту европейских портов с их каменными набережными. Пристань здесь, срубленная из потемневших брёвен, уходила от берега на добрый десяток саженей на вбитых в дно илистых свай – сооружение прочное, но низкое, – и подвести к такому причалу тяжёлый, глубоко сидящий флейт не позволяла ни глубина, ни теснота уже занятых мест. Пришлось встать на якорь в отдалении, на стрежени, а к берегу подходить малыми лодками, – но прежде того оба судна, следуя заведённому здесь порядку, дали холостой пушечный залп, на что с невысокой башни острога, помедлив, ответили тем же, подняв с отмелей стаю потревоженных птиц. Матросы, работая баграми и вымбовками, подтягивали корабль на завезённых загодя якорях-верпах туда, где глубина позволяла бросить становой якорь безопасно, – работа тяжёлая, занявшая едва ли не два часа, за которые на пристани успела скопиться уже изрядная толпа: весть о невиданных кораблях разнеслась по посаду быстрее, чем сами суда бросили якорь.
Пока матросы возились со швартовкой, Дмитрий, удалившись в свою каюту, принялся за приготовления, которым посвятил не менее часа, – приготовления, что за минувшее время, как он стал самураем обратились для него из докучливой обязанности в некий необходимый, почти священный ритуал.
Молодой слуга по имени Дзюро, приставленный к нему ещё в Урага и не отходивший от него все месяцы плавания, помогал ему в этом деле с той же тщательной, привычной уже сноровкой, с какой помогал прежде и в замке Сигэнорри: сперва – горячая вода, согретая на камбузе и принесённая в медном тазу, затем – острая, тщательно наточенная бритва, которой Дзюро, придерживая голову господина уверенной рукой, свёл вновь начавшую отрастать за время плавания щетину со лба и с той части темени, что полагалось брить сакаяки – обнажённая кожа блеснула в неверном свете корабельного фонаря той особой, непривычной для европейского глаза белизной, что отличала эту причёску от любой другой, виденной когда-либо в здешних северных краях. Остальные волосы, отросшие на затылке и висках длиннее обычного за долгие месяцы без должного ухода, Дзюро расчесал частым костяным гребнем, смазал остатками масла камелии – драгоценного теперь, после стольких месяцев пути, и потому расходуемого скупо, небольшим количеством, – стянул в тугой, безупречно ровный узел мотодори на макушке, укрепив его тонким шёлковым шнуром. Лицо своё Дмитрий, однако, брить дочиста не позволил, как то было заведено у него прежде: усы, что он начал отпускать ещё в водах близ мыса Доброй Надежды – то ли из тщеславного желания придать себе, идущему теперь во главе целого посольства, больше зрелой значительности, то ли из простой, не вполне осознанной им самим потребности хоть чем-то отметить эту новую страницу собственной жизни, – потому лицо было гладко выбрито, а густые чёрные усы под носом с уголками спускающиеся к подбородку, аккуратно подстрижены и так же смазаны каплей масла камелии.
Кимоно, в которое он облачился далее – тёмно-синее, почти чёрное на вид, из плотного шёлка, с фамильным гербом, вышитым мелким серебром на груди и на спине, – хранилось всё это время в особом лакированном коробе, оберегавшем ткань от сырости трюма; но одного этого кимоно, сколь бы безупречным оно ни было, вовсе не доставало для здешнего мороза, и потому под него, следуя совету всё того же Ротгирса, ещё в Амстердаме предусмотрительно закупившего для всей дружины тюки тёплой шерстяной одежды, Дмитрий надел плотную нижнюю рубаху из некрашеной английской шерсти, а поверх кимоно, а сверху– тёмный, подбитый соболем плащ голландского покроя, застёгивавшийся у горла на костяную пуговицу: облачение странное, соединявшее в себе больше чужеземного, нежели японского, но выбранное Дмитрием не столько ради моды, сколько ради простого расчёта – не окоченеть на пронизывающем северном ветру прежде, чем дело дойдёт до переговоров. На ноги были одеты вместо привычных сандалий-дзори – те самые кожаные, подбитые мехом сапоги, что были сшиты ему ещё в Урага голландским шорником по чертежу, снятому с обуви самого капитана Манна. Оба меча – катана и вакидзаси – Дзюро вычистил и смазал маслом с той же тщательностью, что и всегда, отполировав лакированные ножны до блеска и заткнув их за пояс господина ровно так, как то предписывал обычай: катана сверху, вакидзаси чуть ниже.
Когда Дмитрий поднялся наконец на палубу, дружина его – все двадцать воинов – уже стояла построенная у трапа в полном доспехе, том самом лакированном чёрном доспехе с алой отделкой, что был создан для них ещё перед отплытием по личному распоряжению Огосё: пластинчатые кирасы до, наплечники содэ, поножи и наручи, крепко увязанные плетёными шёлковыми шнурами, и шлемы кабуто с небольшими, скромными по японским меркам рогами-кувагата, что тем не менее производят на непривычный глаз впечатление куда более грозное, нежели самый пышный европейский шишак. Хатта, стоявший во главе строя с обнажённой алебардой-нагинатой в руках, отдал короткую команду, и воины, разделившись на два ряда, спустились по сходням первыми – обычай, заведённый ещё в первом европейском порту и с тех пор неизменно соблюдавшийся: дружина всегда сходила на берег прежде самого Дмитрия, оцепляя место высадки широким полукругом, готовая в любой миг встать между своим господином и любой неведомой опасностью чужого берега. Лишь после того, как Хатта, окинув пристань цепким, воинским взглядом и не найдя в толпе ничего, что могло бы внушить тревогу, подал условный знак, Дмитрий, сопровождаемый Сирокани и капитанами обоих кораблей, сошёл наконец на причал – и в тот самый миг, когда нога его коснулась промёрзшего дерева, над пристанью, доселе гудевшей обычным портовым шумом, повисла тишина столь внезапная и столь полная, что слышен стал даже скрип снастей на дальних кораблях.
Сам Дмитрий, ступив на промёрзшие доски пристани, с трудом удержал на лице то ровное, отработанное, как он стал самураем достоинство, что полагалось хранить хатамото и послу при любых обстоятельствах, – ибо всё, что творилось у него внутри, было прямой противоположностью подобающей невозмутимости. Дмитрий Волков, плотник из-под Москвы, которого случай да какая-то неведомая прихоть судьбы забросили в средневековую Японию, не раз ловил себя на мысли, что успел уже почти забыть, каково это – испытывать неподдельное, детское изумление; здесь же, ступив на землю он не мог отвести взгляда – ни от рубленых, потемневших изб с их резными наличниками, ни от самой манеры укладки брёвен в углах, которую он, различал с той же профессиональной цепкостью, с какой японский мастер различает работу чужой школы: «в обло», с остатком, – приём, что он видел прежде разве что в исторических фильмах про допетровскую Русь, а нынче видел вживую, тёсаный неровным, но крепким топором. Он ловил себя на том, что разглядывает прохожих – их долгополые кафтаны и зипуны, их бороды, их подшитую войлоком обувь – с тем же жадным, неприличным для посла любопытством, с каким сама толпа разглядывала теперь его, и лишь долгая привычка держать лицо не позволяла этому любопытству вырваться наружу откровенной, мальчишеской улыбкой. Он никак не мог отделаться от дурацкой мысли, что он на съёмках исторического фильма, а люди вокруг всего лишь ряженая массовка.
Толпа же, собравшаяся на пристани, – грузчики-крючники в заскорузлых от рыбьего жира зипунах, местные рыбаки, несколько купцов победнее в потёртых армяках, набежавшая невесть откуда посадская детвора, – смотрела на невиданное зрелище с тем неподдельным, почти жадным изумлением, какое прежде доводилось видеть Дмитрию разве что у амстердамских зевак, но здесь, на краю света, помноженным ещё и на суеверный, плохо скрываемый страх: иные, особенно из старших, при виде рядов воинов в чёрных лакированных доспехах, с длинными кривыми мечами у пояса и с непроницаемыми, будто нарочно застывшими лицами, торопливо крестились, бормоча под нос не то молитву, не то заговор от нечистой силы; иные, напротив, подступали ближе, позабыв всякую осторожность, – молодой парень в драном треухе, расталкивая соседей, протиснулся почти к самому оцеплению, разглядывая доспехи с той же простодушной, ничем не прикрытой жадностью, с какой прежде разглядывали дружину норвежские мальчишки в Олесунне, покуда его не одёрнул за рукав старший, видно, отец, зашипевший что-то испуганное о том, что «не ровен час, зашибут». Женщины, кутавшиеся в цветастые платки, шептались меж собой, украдкой поглядывая то на воинов, то на самого Дмитрия, идущего меж ними в своём тёмном плаще поверх кимоно, – и в перешёптывании этом, хоть и приглушённом, Дмитрию, почудилось слово «татары» пополам со словом «немцы» – двумя привычными для здешнего уха ярлыками, под которые местный люд, не зная иного объяснения, пытался хоть как-то подвести невиданное зрелище.




























