444 000 произведений, 109 000 авторов.

Электронная библиотека книг » Алекс Крэйтон » Северный ветер (СИ) » Текст книги (страница 15)
Северный ветер (СИ)
  • Текст добавлен: 28 сентября 2026, 19:00

Текст книги "Северный ветер (СИ)"


Автор книги: Алекс Крэйтон



сообщить о нарушении

Текущая страница: 15 (всего у книги 34 страниц)

Нечай, повидавший на своём веку не одну кровавую сшибку и умевший безошибочно распознавать переломный момент всякого боя, понял это первым: не более чем за четверть часа его полусотня потеряла не менее полутора десятков человек убитыми и вдвое больше – ранеными, тогда как чужеземные воины, невзирая на первоначальный численный перевес нападавших, продолжали удерживать своё плотное, неприступное кольцо вкруг саней посла, – и когда один из его есаулов, раненный в бедро, с воплем повалился прямо у ног Нечая, тот, оценив дело как окончательно проигранное, первым выкрикнул команду к отступлению, какую сам же прежде не чаял отдавать так скоро.

Оставшиеся в живых разбойники, бросая убитых и раненых прямо на снегу, уже успевшем окраситься в тот особый, страшный своей яркостью алый цвет, что бывает лишь на белом фоне, с воем и причитаниями хлынули назад, в спасительную густоту ельника, – самураи же, повинуясь короткому окрику Хатты, не бросились преследовать бегущих, сохраняя строй у саней своего господина ещё добрую минуту, покуда не убедились окончательно, что нападение не повторится с какой-либо иной, доселе не показавшейся стороны.

– Добить раненых, – распорядился Хатта, оглядев поле короткой, но страшной схватки, – да не оставлять за спиной ни одного живого врага, что после мог бы ударить нам вслед.

Приказ этот был исполнен без всякого промедления и без всякого видимого сострадания: те из разбойников, что остались лежать на снегу, ещё живые, но неспособные уже подняться и бежать, были один за другим обезглавлены короткими, скупыми ударами, – расправа, показавшаяся бы иному европейцу излишне жестокой, но вполне обыденная для воинского обычая, знавшего лишь два состояния поверженного врага: смерть либо плен на условиях победителя, но никак не милосердие к оставленному на поле боя противнику, что назавтра вновь мог взяться за оружие.

Дмитрий, отерев клинок катаны от крови скупым, профессиональным движением, обвёл взглядом место схватки, и радость от одержанной победы, ещё секунду назад горячившая ему кровь, сменилась вдруг тяжёлым, холодным чувством потери: трое из его воинов остались лежать на этом обагрённом снегу, – двое, пронзённые самопальными пулями ещё в первые мгновения схватки, третий же, немолодой уже Кэнносукэ, принял смерть от пики одного из литовских рейтаров, но и умирая, не выпустил из руки катаны, успев прежде нанести своему убийце ответный, смертельный уже удар, – обстоятельство, которое Хатта, склонившись над телом павшего товарища, отметил с той суровой, скупой на слова гордостью, с какой самурай отмечает достойную смерть собрата по оружию. Ещё четверо получили раны, по счастью, неглубокие – порезы да ушибы, не требовавшие немедленной помощи лекаря, – и лишь один, молодой Такэда, раненный стрелой в предплечье, морщился, покуда товарищи наскоро перевязывали его рану чистой холстиной, найденной в обозных сундуках.

– Дзимитори-доно, вы не ранены? – спросил Хатта, подступив к своему господину с тем видом озабоченной, едва сдерживаемой тревоги, что редко позволял себе показывать открыто.

– Цел, – отвечал Дмитрий, чувствуя, как дрожь, унявшаяся было в разгар самого боя, вновь пробегает по его рукам теперь, когда опасность миновала. – А вот они – нет.

Он подошёл к телам павших воинов и долго стоял над ними в молчании, рядом с ним Хатта, сняв свой шлем и обнажив голову перед телами павших, произнёс короткую молитву – ту самую, что читают самураи над павшими товарищами, когда нет времени на долгие церемонии. Прочие воины, занимались прочими неотложными делами: перевязывали раненых, ловили разбежавшихся от испуга обозных лошадей, осматривали разбитые в свалке сани. Наконец, Дмитрий обернулся к Хатте и распорядился тем тоном, что не терпел уже никаких возражений:

– Оружие павших – катаны, вакидзаси, всё, что было при них, – забрать бережно и хранить как святыню, покуда не вернёмся в Эдо. Оно должно быть передано семьям с надлежащими почестями: эти воины умерли, сражаясь, как подобает самураю, – не выпустив клинка из рук до последнего вздоха. Тела же – обмыть здесь, как позволят обстоятельства, и похоронить с обрядом, какой мы можем позволить себе в этой чужой земле, отметив место захоронения так, чтобы после можно было вернуться и перенести прах на родину, коли то будет угодно их семьям.

Что же до Акима и оставшихся стрельцов – из полутора десятков, отправленных с обозом воеводой Мещерским, в живых остался сам Аким да ещё трое, укрывшихся за поваленными санями и отбившихся до подхода самураев; прочие полегли все до единого в том узком, гибельном коридоре меж сугробами, где застигла их первая, самая страшная минута засады. Аким, потерявший в бою половину своих людей и всё ещё не оправившийся от пережитого, стоял поодаль, комкая в руках шапку и не решаясь, казалось, поднять взгляд на Дмитрия, – покуда тот сам не подошёл к нему.

– Не твоя вина, десятник, – сказал Дмитрий, положив руку на плечо стрельца тем жестом, что, вероятно, показался бы неуместным при дворе московского государя, но здесь, среди истекающего кровью снега, был единственно верным. – Засаду устроили умело, и никто на твоём месте не уберёгся бы от первого удара. Дорогу до Вологды ты знаешь – вот что важно теперь.

Аким, подняв наконец глаза, поспешно закивал, и в этом кивке было куда больше благодарности, чем позволяли выразить словами его пересохшие от пережитого потрясения губы.

Оставшийся путь до Вологды – а до неё, по расчётам самого же Акима, оставалось теперь не более двух дней пути, – обоз преодолел уже без остановок на долгий отдых, торопясь оставить позади место, обагрённое кровью, и опасаясь, не сколотит ли разбитый, но не до конца истреблённый Нечай новую, более осторожную попытку нападения из засады где-либо ещё дальше по тракту, – опасение, к счастью, не оправдавшееся: то ли весть о разгроме успела достичь и других разбойных ватаг, отбив у них всякую охоту искушать судьбу, то ли самому Нечаю, потерявшему в этой стычке большую часть своих людей, достало уже пережитого страха на всю оставшуюся зиму.

К вечеру второго дня после сражения, когда низкое зимнее солнце уже клонилось к закату, окрашивая заснеженные поля в тот же розовато-лиловый оттенок, что видел Дмитрий на подходе к Холмогорам, впереди, на пологом берегу реки Вологды, показался наконец город, вид которого поразил Дмитрия совсем иначе, нежели вид Холмогор: там, где над бревенчатыми крышами прежнего города вздымался ровный, обжитой строй куполов и колоколен, здесь взгляд то и дело натыкался на чёрные, обугленные остовы сгоревших изб, перемежавшиеся свежим, ещё не потемневшим срубом новых построек, – следы того самого разорения, о котором вскользь упоминал ещё Фрол в Холмогорах: минувшей осенью город был разграблен и выжжен налетевшей с юга шайкой литовских да казацких воровских людей, и хотя минуло с той поры уже более полугода, раны эти, различимые даже издали, ещё далеко не затянулись. Каменный кремль – вернее, лишь часть его стен, возведённых ещё при царе Иване Грозном, что мечтал, по местному преданию, сделать Вологду новой столицей своей опричнины, – уцелел, хотя и он нёс на себе следы недавнего огня в виде тёмных подпалин на белом камне, а вкруг него уже вовсю кипела спешная, зимняя ещё работа по восстановлению сгоревших посадских слобод: стучали топоры, дымились времянки, обоз за обозом свозили к городу свежий, ещё пахнущий смолой лес.

У самых въездных ворот, обнесённых свежепоставленным тыном, сани посольства были остановлены караулом стрельцов, уже, впрочем, предупреждённых прискакавшим накануне холмогорским гонцом о скором прибытии диковинного посольства, – и весть о том, что чужеземные гости явились не с миром и порожняком, а обагрённые собственной и чужой кровью, разнеслась по немногочисленной пока ещё воротной страже быстрее, чем сам обоз успел втянуться в городские улицы: вид израненных стрельцов, окровавленных саней и хмурых, суровых лиц самурайских воинов, чьи лакированные доспехи носили теперь свежие следы недавней сечи, произвёл на караульных впечатление куда более тревожное, чем произвело бы простое диво заморских одежд и оружия.

Вологодский воевода, стольник Пётр Иванович Селифонтов, назначенный в город лишь минувшей зимой, после того как прежнее воеводское правление, по общему нареканию, «пропило» Вологду в руки разорителей, – человек ещё не старый, но измождённый, казалось, самими заботами о едва оправляющемся от разгрома городе, вышел встречать посольство лично, наскоро накинув на плечи шубу поверх домашнего кафтана, – и первый же взгляд его, брошенный на израненный обоз, сменился выражением тревоги куда более острой, нежели простое изумление, охватившее в своё время холмогорского воеводу.

– Что за напасть, гости дорогие? – воскликнул он, поспешая навстречу и оглядывая одни за другими окровавленные сани, перевязанные головы стрельцов и хмурые лица самураев. – Неужто и до вас та же нечисть добралась, что нам всю осень покою не давала?

Аким, выступив вперёд с той же виноватой поспешностью, с какой докладывал бы о собственном упущении, коротко поведал воеводе о засаде близ Ваги, о гибели большей части стрелецкого отряда и о том, как чужеземные воины отбили нападение, положив на месте не менее полутора десятков нападавших, – рассказ, выслушанный Селифонтовым с помрачневшим, каменным уже лицом человека, для которого весть о новой разбойной шайке, промышляющей теперь и на дальних подступах к его городу, была едва ли не худшей из всех возможных.

– Стало быть, недобитки Нечаевы, – произнёс он мрачно, узнав по описанию чёрной повязки на глазу атамана, о чьих бесчинствах доходили до него уже не первые слухи. – Ах ты, разбойная душа, третий уж месяц по округе рыщет, а изловить всё никак не выходит: сам как лис – уйдёт в самую чащу, где ни конному, ни санному ходу нет. Ну да теперь, коли пересчитал ему боярин зубы, может, поутихнет на время.

Он обернулся к Дмитрию, и суровость на лице его уступила место той же смущённой, растерянной почтительности, что владела прежде и Мещерским, – почтительности человека, не готового с ходу подобрать надлежащий чин для гостя, чьё звание не значилось ни в одной из знакомых ему приказных росписей.

– Ты уж прости, боярин, что не по чину встречаю – весть о тебе гонец принёс лишь давеча ночью, а мы тут сами, вишь, погорельцы ещё не в полную силу оправившиеся, – сказал Селифонтов, кланяясь тем не менее с надлежащей полнотой поклона. – Да токмо гость – он гость и есть, а раз ещё и кровью за дорогу заплатил, так тем паче встретим со всем радушием, каким богаты. Лекаря сейчас же пришлю раненым твоим, а после – милости прошу в мой двор, отогреться да отужинать, чем Бог послал, а уж после отдыха потолкуем и о деле, что тебя в наши края привело.

Пока в наскоро отремонтированной усадьбе воеводы спешно готовились к приёму неожиданных, но дорогих гостей, Дмитрия с дружиной разместили в гостевой избе. Эта просторная изба чудом уцелела во время осеннего пожара и теперь считалась чуть ли не лучшим жильём во всём городе.

Местный лекарь, немолодой уже травник из соседнего Спасо-Прилуцкого монастыря, спешно вызванный воеводским человеком, деловито осматривал и перевязывал раны как стрельцов, так и самураев, дивясь про себя странному, невиданному прежде устройству чужеземных доспехов, но не менее того – стойкости раненых воинов, переносивших боль с тем же невозмутимым, почти безучастным видом, с каким переносили бы её разве что самые бывалые ветераны здешних затяжных войн.

Ужин же в воеводской горнице, накрытый уже затемно, оказался хоть и скромнее холмогорского пиршества – сказывалось недавнее разорение, – но не менее сердечным: подавали жирные пироги с зайчатиной да с солёными грибами, дымящуюся гречневую кашу, копчёную рыбу, что уцелела, по счастью, в непострадавших от пожара амбарах, и всё тот же хмельной мёд, каким потчевал их в своё время Мещерский, а Селифонтов, разливая его по кубкам собственноручно, не удержался от расспросов о самом сражении, слушая рассказ Дмитрия – с тем же напряжённым, жадным вниманием, с каким слушал бы всякий военный человек рассказ о доблестной, хоть и кровавой победе.

– Полтора десятка иродов положили, стало быть, – произнёс воевода, покачивая головой не то с осуждением, не то с плохо скрываемым восхищением, – да ещё и своих троих потеряли, честь по чести, в бою, а не как трусы. Слышал я о воинском искусстве вашем, боярин, да не чаял увидеть тому такое скорое подтверждение. – Он помолчал, отпив из кубка, и продолжил уже иным, более озабоченным тоном: – А только знай, боярин: Нечай этот – не последняя такая шайка в здешних лесах. Земля наша, почитай, третий год не может отойти от смуты – где казаки воровские, где литва недобитая, где просто голытьба, что от голода да разорения в лес подалась, – всех разом не переловишь, сколь ни рассылай воевода стрельцов. Так что и дальше, покуда до Ярославля да до Москвы самой не доберётесь, гляди в оба, – я тебе, вестимо, дам провожатых понадёжнее прежних, да и грамоту к ярославскому воеводе напишу с наказом снарядить охрану посильнее, но зарекаться от новой напасти в наши смутные времена никому не пристало.

Дмитрий, выслушав это предостережение с той же трезвой, уже начавшей закаляться в нём готовностью принимать опасности этого века как должное, поблагодарил воеводу и коротко поведал о цели своего посольства – о грамотах сёгуна, о дарах для государя, о деле, ради которого предстояло ему теперь как можно скорее достичь Москвы, – рассказ, выслушанный Селифонтовым с тем же почтительным вниманием, что выказывал накануне и Мещерский, покуда за окнами воеводской горницы город, медленно погружался в морозную, настороженную ночь, а Дмитрий, чувствуя наконец накопившуюся за долгий и кровавый день усталость, думал о том, что путь его, начавшийся столь торжественно на архангельской пристани, обернулся теперь куда более суровым испытанием, чем рисовало ему воображение, – испытанием, которое, однако, он и его немногочисленная, но верная дружина выдержали так, как подобает выдерживать испытания тем, кто однажды избрал для себя путь воина.

Глава 15
Двести верст до Волги

«Дорогу меряют не километрами, а числом рассветов, что застают путника ещё живым».

Утро выдалось безветренным и оттого обманчиво мягким – мороз, ударивший накануне вечером с такой силой, что смолистые венцы воеводской избы потрескивали, будто кто-то методично простукивал их снаружи колотушкой, к рассвету слегка отпустил, оставив после себя тот особый, влажный, почти вкрадчивый холод, какой в здешних краях предвещал обыкновенно снегопад. Дмитрий, проснувшийся ещё затемно от непривычной тишины – тишины дома, глядя в закопченный потолок гостевой избы и восстанавливая в памяти вчерашний разговор с Селифонтовым, прежде чем окончательно заставил себя подняться навстречу новому, третьему по счёту, отрезку своего долгого пути домой.

Сборы заняли всё утро. Пётр Иванович, при всей скудости средств, оставшихся у него после осеннего разорения города, отнёсся к снаряжению посольского обоза с той рачительной, почти отеческой добросовестностью, с какой снаряжают в дорогу не случайного проезжего, а собственного сына, – и Дмитрий, наблюдая за суетой воеводских людей на заднем дворе, не раз ловил себя на мысли, что грамота, отправленная холмогорским гонцом по пути его следования, а оттуда, вероятно и дальше в Москву, сыграли в этом усердии не меньшую роль, чем простое радушие. В дорогу дали свежих лошадей – низкорослых, лохматых, на удивление выносливых местных мезенок, каких Дмитрий уже успел оценить по прежнему переходу; прежние сани, получившие повреждения при атаке разбойников и наспех залатанные ещё в Ваге, заменили новыми, широкими розвальнями с двойным настилом из войлока и медвежьих шкур – не столько ради тепла, сколько ради того, чтобы раненые, коих везли теперь четверо, могли лежать не чувствуя каждого ухаба стылой лесной дороги. Из воеводских амбаров, ещё не вполне оправившихся после пожара, но исправно пополняемых окрестными волостями, выдали припасов с тем избытком, что выдают обыкновенно не столько по расчёту надобности, сколько по опасению уронить честь принимающей стороны: два куля ржаных сухарей, отдельно – куль пшеничных, для гостя почётного; полкоровы солонины и три бочонка солёной трески; связки сушёной рыбы; голову сахару – редкость, которую Селифонтов преподнёс отдельно, с видимым удовольствием от собственной щедрости(Поскольку кусковой рассыпчатый сахар-рафинад и сахарный песок в промышленном масштабе научились делать только к концу XIX века, сахар продавали целыми «головами» или их фрагментами. Дома его раскалывали специальными щипцами на небольшие кусочки, чтобы пить чай «вприкуску»). жбан топлёного масла; мешок крупы гречневой да мешок овсяной; кадушку мёду и другую, поменьше, – хмельного сбитня, что должен был, по уверению воеводского ключника, «кровь путникам в жилах не давать застыть»; наконец, овёс для лошадей в количестве, которого, по расчётам Хатты, деловито проверявшего вместе с русскими возчиками каждую укладку, достало бы на добрую половину пути, а далее рассчитывать предстояло уже на попутные волости. Отдельно, в лубяном коробе, выложенном чистой холстиной, лекарь Спасо-Прилуцкого монастыря, тот самый немолодой травник, что перевязывал накануне раны стрельцов и самураев, собрал в дорогу запас корпии, сушёных трав – зверобоя, ромашки да ещё каких-то местных снадобий, названия которых Дмитрий не разобрал, – и глиняный горшочек мази на медвежьем сале, «от возможной гнилости в ранах», как он выразился, кланяясь при этом Дмитрию с той почтительной робостью, какую внушало ему теперь само звание чужеземного боярина.

Охрану, обещанную накануне вечером, Селифонтов прислал ещё до рассвета: пятнадцать стрельцов, отобранных, по его собственным словам, «не из молодых да ретивых, а из тех, кто уж повидал всякого», под началом сотника Куприяна Лукича Бахтеярова – человека лет сорока, невысокого, кряжистого, с застарелым сабельным шрамом через всю левую щёку, придававшим его и без того суровому лицу выражение постоянной, привычной настороженности. В отличие от Акима, чей отряд, потрёпанный засадой под Вагой, вологодский воевода счёл за благо оставить в городе для поправки и усиления, Бахтеяров ходил, по слухам, не первый год в разъездах против той самой «литвы да казаков», что тревожили северные волости, и Селифонтов, представляя его Дмитрию, не преминул заметить, что «Куприян Лукич зверя этого лесного не хуже иного охотника чует – где кабы кто след оставил, он уж и приметит». Бахтеярову же лично вручил воевода запечатанную грамоту к ярославскому воеводе – окольничему Семёну Васильевичу Головину, – в коей, как объяснил Дмитрию сам Селифонтов, доводил до сведения ярославского начальства и о личности посла, и о нападении под Вагой, и о собственной настоятельной просьбе снарядить дальше до Москвы охрану ещё более надёжную, «понеже дело сие государево, а не простое».

Провожать посольство на выезд из города вышел сам воевода, кутаясь в тот же наспех наброшенный тулуп, в каком встречал накануне израненный обоз, – и, пожимая на прощание руку Дмитрию тем крепким, хотя и непривычным для здешних мест жестом, какому научился, по его словам, ещё у голландских купцов, промышлявших некогда в Вологде до её разорения, произнёс напутствие, показавшееся Дмитрию куда более искренним, чем можно было ожидать от человека, знакомого с ним без малого сутки:

– С Богом, боярин. Путь до Ярославля хоть и короче того, что уже за спиной твоей остался, да не думай, что оттого и безопаснее. Земля наша, покуда государь новый власть свою не укрепил повсеместно, всё ещё полна лихого люда – иной раз в самом близком к городу лесу такое творится, что и не поверишь. Бахтеяров дорогу знает и зверя чует, а ты уж сам гляди в оба да дружину свою побереги – довольно вам крови на одной уж дороге пролить.

Обоз тронулся в путь, когда солнце, ещё по-зимнему низкое и тусклое, едва оторвалось от кромки заречных лесов, – и Дмитрий, оглянувшись напоследок на дымящие трубы вологодского посада, на новые, ещё жёлтые срубы, поднимавшиеся среди пепелищ прежних построек, подумал о том, что за минувшие сутки успел проникнуться к этому измученному, но упрямо восстающему из пожарища городу неожиданно тёплым чувством – чувством, какое испытывает, должно быть, всякий путник к месту, где его встретили не просто с любопытством, но с подлинным, не показным участием.

Расстояние от Вологды до Ярославля Бахтеяров, когда Дмитрий спросил его о том в первый же час пути, определил в «без малого две сотни вёрст» – цифру, которую Дмитрий, ещё не вполне утративший привычку переводить всякую здешнюю меру в знакомые ему километры, механически прикинул в уме как чуть более 213 километров по прямой, а с учётом всех петель и объездов санного тракта, огибающего болота да буреломы, – может чуть больше. По расчётам сотника, при силе саней, гружённых припасами и ранеными, и при том обычае делать по пути не одну лишь ночёвку, но и часовой роздых лошадям в середине дня, путь этот должен был занять пять, а то и шесть дней – куда дольше, чем

способный, по словам того же Бахтеярова мчащегося во весь опор гонца, менявшего лошадей на каждом постоялом дворе, домчать то же расстояние и за два дня, но куда быстрее, чем шли бы сани налегке, без раненых, при одних лишь здоровых воинах. Дмитрий, выслушав эти расчёты, невольно подумал о том, как разительно переменилось за минувшие месяцы его собственное чувство расстояния: человек его прежнего века, привыкший мерить путь часами полёта или, на худой конец, скоростью автомобиля по шоссе, оценил бы двести вёрст как утреннюю прогулку, – здесь же те же двести вёрст оборачивались целой малой одиссеей, исход которой не мог считаться предрешённым до самого последнего часа.

Первые два дня пути прошли спокойно, если можно было назвать спокойствием непрестанное, изматывающее внимание, с каким Бахтеяров и его люди озирали каждую опушку, каждую излучину заваленной снегом дороги. Дорога шла на восход и на полдень одновременно, петляя меж заснеженных, местами непроходимо густых еловых и сосновых лесов, то ныряя в низины, где сани скрипели по глубокому, ещё не слежавшемуся снегу, то поднимаясь на невысокие, пологие увалы, откуда открывался вид на бескрайнее, до самого горизонта тянущееся лесное море, изредка прерываемое дымками деревенских печей. Селения попадались небольшие, в десяток-другой дворов, обыкновенно жавшиеся к берегу какой-нибудь малой, скованной уже льдом речушки, – и всякий раз появление обоза вызывало в них тот же переполох, что и в прежних, уже виденных Дмитрием местах: бабы хватали детей и жались к воротам, мужики, побросав дела, сбегались поглазеть на невиданных чужеземных воинов, а собаки заходились таким остервенелым лаем, что Сирокани, ехавший обыкновенно рядом с Дмитрием в передних санях, однажды заметил со своим неизменным любопытством:

– Здешние псы, Дзимитори-доно, встречают нас, кажется, куда враждебнее здешних людей. Не оттого ли, что чуют в нас запах чужой, незнакомой им земли?

Дмитрий, улыбнувшись этому наблюдению, объяснил юноше, как умел, о собачьем чутье и о том, что для деревенского пса всякий чужак, будь то боярин в шёлковой ферязи или самурай в лакированном доспехе, пахнет одинаково подозрительно, – и подумал про себя, не в первый уже раз, о том, с какой обезоруживающей непосредственностью подмечает Сирокани именно те детали окружающего мира, что ускользали от взгляда его более сдержанных соотечественников. Хатта, ехавший чуть позади, к подобным наблюдениям оставался равнодушен, зато не упускал случая отметить военным, практическим взглядом устройство каждой встречной деревни – расположение изб, ширину улиц, возможность обороны или, напротив, уязвимость перед внезапным набегом, – и однажды, разглядывая покосившийся, полуразрушенный частокол вокруг одного из сёл, заметил Дмитрию с той сухой прямотой, что была свойственна ему во всём, касавшемся ратного дела:

– Плохо укреплены здешние деревни, Дзимитори-доно. У нас на родине даже последняя рыбацкая хижина на границе владений строится с оглядкой на возможный набег – здесь же, похоже, полагаются больше на удачу да на молитву, чем на бревенчатую стену.

– Земля здесь слишком велика, Хатта-сан, – отвечал Дмитрий, сам не вполне уверенный, насколько справедливо его собственное объяснение, – а людей на неё, по здешним меркам, недостаточно много. Крепкий частокол вокруг каждой деревни строить – сил не хватит, вот и надеются на то, что леса да расстояния сами станут им защитой.

Не меньшее удивление у обоих его вассалов, впрочем, вызывали и куда более мирные приметы здешней жизни. На третий день пути, минуя один из немногих на этом отрезке дороги погостов с каменной, а не бревенчатой церковью – редкость, немедленно подмеченная Сирокани, уже наловчившимся за минувшие недели различать деревянную кладку от каменной, – Дмитрий позволил обозу сделать недолгий привал у самых церковных ворот. Пятиглавая, ещё сравнительно новая постройка, чьи маковки блестели на неярком зимнем солнце потемневшим от времени, но всё ещё различимым золотом, вызвала у Хатты, обыкновенно скупого на выражение восторга, редкую для него минуту откровенного, почти детского изумления: он долго стоял, задрав голову, разглядывая непривычные глазу луковичные купола, венчающие храм не так, как венчали пагоды знакомых ему буддийских храмов, а совершенно иначе – острым, устремлённым в небо движением, – и наконец произнёс, обращаясь скорее к самому себе, чем к кому-либо из спутников:

– В Ямато крыша храма стремится укрыть молящегося от неба, точно материнская ладонь. Здесь же, кажется, всё наоборот – здание само тянется ввысь, будто хочет пронзить небо, а не укрыться под ним. Что за вера у этого народа, Дзимитори-доно, коли она так по-иному смотрит даже на самое простое – на форму крыши?

Дмитрий, не будучи в силах дать вассалу сколько-нибудь богословски выверенный ответ – сам он, по собственному признанию, так и не выучившийся молитве на этой земле, знал о православии не многим больше расхожих, полузабытых со школьной скамьи сведений, – ограничился коротким замечанием о том, что здешние храмы строят так, чтобы взгляд молящегося сам собою устремлялся к небу, к обители единого для всех христиан Бога, – объяснение приблизительное, но, кажется, вполне удовлетворившее пытливого Хатту. Сам же Дмитрий, стоя у подножия этой немудрёной, но по-своему прекрасной северной церкви, ловил себя на чувстве, куда более сложном, чем простое любопытство постороннего наблюдателя: где-то в глубине памяти, вытесненной уже годами иной жизни, шевельнулось смутное, полузабытое ощущение узнавания – так, должно быть, узнаёт во сне давно забытый, но некогда родной голос человек, десятилетиями говоривший на чужом языке.

Однако не всё на этом пути было мирным любованием непривычной архитектурой. На исходе третьего дня, когда обоз, миновав очередную деревню, углубился в особенно густой, нехоженый участок леса, где сама дорога сузилась настолько, что сани шли уже не в два, а в один след, Бахтеяров, ехавший верхом чуть впереди основной колонны, внезапно натянул поводья и поднял руку, останавливая весь обоз коротким, резким жестом, не требовавшим пояснений для всякого, кто хоть раз бывал в подобных переделках. Дмитрий, чей слух и чутьё за минувшие месяцы этой новой для него, полной опасностей жизни успели заметно обостриться, и сам уже уловил то неуловимое, но безошибочное ощущение чужого присутствия в лесу – не звук даже, а скорее внезапную, неестественную тишину, какая воцаряется в чаще при появлении чего-то опасного.

– Следы, боярин, – произнёс Бахтеяров вполголоса, подъехав к передним саням и указывая нагайкой на едва различимую в глубоком снегу цепочку отпечатков, пересекавших дорогу и уходивших в чащу по обе её стороны. – Конные, и не один десяток. Прошли, сдаётся мне, не далее как нынче поутру – снег ещё не успел их занести. И не крестьянские это лошади, боярин: подковы кованые, ход ровный, воинский.

Хатта, спешившись с той же неспешной, лишённой всякой суетности сноровкой, с какой встречал прежде любую внезапную опасность, подошёл к следам и присел на корточки, разглядывая их с профессиональным интересом воина, для которого чтение по следам врага было столь же привычным делом, сколь и чтение по звёздам. Дмитрий переводивший его короткие замечания Бахтеярову, произнёс:

– Хатта-сан говорит: тех, кто здесь прошёл, было не менее двадцати конных. Идут они не единой колонной, а рассыпаны цепью – так ходят, когда что-то или кого-то высматривают, а не когда просто держат путь по своим делам.

Бахтеяров, выслушав этот перевод с тем же мрачным вниманием, с каким слушал бы доклад собственного дозорного, кивнул с видом человека, чьи худшие опасения только что подтвердились.

– Разъезд, стало быть. Либо литва беглая, что после Смуты по здешним лесам скитается, ватагами сбившись, либо казаки воровские – тех и других по эту зиму немало развелось, покуда государева власть по всей земле ещё не окрепла. А коли рассыпались цепью – знать, кого-то ищут, дорогу высматривают, обоз ли, а то и нас самих, коли слух о вас уже успел по округе разнестись. Худо, боярин. До ближнего яма, где можно бы подмоги спросить, вёрст десять с гаком, а назад в Вологду – и того дальше.

Решение, принятое после недолгого, но напряжённого совета, было таким же, каким принимал его прежде и Дмитрий под Вагой: не искать обходных путей, которых в этой глухой чащобе всё равно не существовало, а идти вперёд с удвоенной осторожностью, выслав по обе стороны колонны конных дозорных и приготовив оружие к немедленному бою. Хатта, к которому теперь, стрельцы относились уже не с прежним недоверием, а с той настороженной, но искренней почтительностью, какую воин оказывает воину, доказавшему свою доблесть в деле, расставил четверых самураев впереди обоза, четверых – в арьергарде, а сам занял место рядом с санями Дмитрия, положив руку на рукоять катаны с той обманчивой небрежностью, что на деле означала полнейшую готовность к мгновенному действию.

Час пути, последовавший за этим открытием, показался Дмитрию едва ли не длиннее всего минувшего дня: лес, ещё недавно казавшийся ему живописной, почти сказочной декорацией зимней сказки, обернулся теперь враждебным, полным неведомых угроз лабиринтом, где каждый шорох осыпающегося с ветвей снега заставлял руку невольно тянуться к оружию. Опасение оправдалось лишь отчасти: когда дорога, обогнув очередной пологий увал, вывела обоз на широкую поляну, посреди которой темнело занесённое снегом пепелище – следы недавнего, судя по всему, разграбленного и сожжённого небольшого хутора, – Бахтеяров, первым завидевший эту картину, вполголоса выругался и приказал остановить обоз.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю