Текст книги "Римлянка. Презрение. Рассказы"
Автор книги: Альберто Моравиа
сообщить о нарушении
Текущая страница: 9 (всего у книги 47 страниц)
Тем временем я заплатила все взносы за мебель и стала работать еще больше, чтобы скопить себе на приданое. По утрам я позировала в мастерских художников, а после полудня запиралась с мамой в нашей большой комнате и работала как заведенная до вечера. Мама сидела за швейной машиной возле окна, а я за столом шила на руках. Мама обучила меня ремеслу белошвейки, и дело у меня спорилось. Приходилось пришивать и обметывать множество застежек и петель, и, кроме того, на каждой сорочке полагалось вышивать монограмму. Мне особенно удавались эти монограммы, они получались выпуклые и словно лепные. Мы шили обычно мужское белье, но иногда случалось делать дамские сорочки, блузы или панталоны, но все это были дешевые заказы, так как мама не справлялась с тонкой работой, да мы и не водили знакомства с синьорами, которые заказывали бы дорогие вещи. Сидя за шитьем, я думала о Джино, о свадьбе, о поездке в Витербо, о маме, о своей жизни, словом, обо всем, и время летело незаметно. О чем думала мама, не знаю, но, несомненно, и она думала о чем-то своем, потому что лицо у нее было сосредоточенное, и, если я с ней заговаривала, она, не поднимая головы от машины, чаще всего отвечала невпопад. Как только начинало темнеть, я вставала, стряхивала с себя нитки и, надев свое самое нарядное платье, уходила из дому, навещала Джизеллу или встречалась с Джино, если у него выдавался свободный вечер. Сейчас я спрашиваю себя, была ли я счастлива в то время. Пожалуй, да, потому что желала только одного – выйти замуж, – и осуществление этого желания казалось таким близким и возможным. Позже я поняла, что человек чувствует себя действительно несчастным только тогда, когда уже перестает надеяться и стремиться к чему-то, и тут уж не помогут ни благополучие, ни достаток.
Не раз я замечала, что Астарита ходит за мной. Случалось это всегда ранним утром, когда я отправлялась в мастерскую. Обычно Астарита дожидался меня где-нибудь за выступом городской стены на другой стороне улицы. Он никогда не переходил на мою сторону, и, пока я быстро шла к площади, он медленно следовал за мной вдоль городской стены. Он просто смотрел на меня издали, и этого ему, очевидно, было достаточно, ведь именно так ведут себя без памяти влюбленные мужчины. Когда я доходила до площади, Астарита выбирал место, безопасное для пешеходов, как раз напротив меня. Он продолжал пожирать меня глазами, но стоило мне обернуться, как он тотчас же начинал прохаживаться взад и вперед, делая вид, будто ждет трамвая. Вряд ли женщина останется равнодушной к такой любви, и я, несмотря на твердое решение не разговаривать с ним больше, все-таки порой испытывала к нему невольное сострадание. Немного погодя приезжал на машине Джино или подходил трамвай, и я уезжала, а Астарита оставался стоять на тротуаре, глядя мне вслед.
Однажды вечером, вернувшись домой к ужину и войдя в нашу большую комнату, я увидела Астариту, держа в руках шляпу, он стоял, прислонившись к столу, и разговаривал с мамой. Увидев его у себя в доме и догадавшись, о чем он может говорить с мамой – я не сомневалась, что он старался склонить ее на свою сторону, – я забыла о всяком сострадании. Страшно разозлившись, я спросила:
– Что вам здесь надо?
Он посмотрел на меня, и лицо его свела судорога, как и тогда в машине, когда мы ехали в Витербо и когда он сказал мне, что я ему нравлюсь. Но на сей раз он не мог произнести ни слова.
– Этот синьор говорит, что знаком с тобою, – начала мама доверительным тоном, – и вот зашел повидать тебя…
По ее голосу я поняла, что Астарита говорил с ней именно так, как я думала, и, кто знает, может быть, он дал ей денег.
– Будь добра, выйди из комнаты, – сказала я маме.
Она испугалась моего сурового голоса и молча вышла на кухню.
– Что вам здесь надо?.. Уходите, – повторила я.
Он смотрел на меня, шевеля губами, но не мог выдавить из себя ни звука. Глаза его закатились, из-под век виднелись полоски белков, и я перепугалась, что сейчас он упадет в обморок.
– Уходите, – громко закричала я, топнув ногой, – или я позову людей… позову нашего друга, который живет внизу!
Много раз потом я задавала себе вопрос, почему Астарита снова не шантажировал меня и не пригрозил, что, если я ему но уступлю, он расскажет Джино обо всем, что произошло в Витербо. А ведь на этот раз он мог шантажировать меня с бóльшим успехом, я действительно переспала с ним, посторонние могли подтвердить, и я не смогла бы опровергнуть это. Думаю, что тогда он просто хотел обладать мною, а теперь по-настоящему полюбил меня. Любовь требует взаимности, и влюбленный Астарита, должно быть, испытывал неудовлетворенность от того, что произошло в Витербо, когда я хоть и была с ним, но оставалась недвижимой и пассивной, словно труп. А кроме того, я теперь решилась рассказать всю правду Джино, и если он меня любит, то поймет и простит. Моя твердость, вероятно, убедила Астариту в тщетности новых попыток шантажировать меня.
На мою угрозу позвать людей он ничего не ответил, а медленно направился к двери, волоча шляпу по длинному столу. Дойдя до конца стола, он остановился, опустил голову, видимо собираясь что-то сказать. Но когда он снова поднял глаза на меня и зашевелил губами, мужество, по-видимому, опять покинуло его, и он молча уставился на меня. Этот его взгляд показался мне особенно долгим. Наконец, кивнув на прощанье головой, он вышел и прикрыл за собою дверь.
Я тотчас же побежала к маме на кухню и яростно набросилась на нее:
– О чем ты с ним говорила?
– Ни о чем я не говорила, – испуганно ответила она, – он меня спросил, чем мы занимаемся… сказал, что хочет заказать сорочки.
– Если ты к нему пойдешь, я тебя убью! – закричала я.
Она со страхом взглянула на меня и ответила:
– Никто и не собирается к нему идти. Пусть заказывает себе сорочки в другом месте.
– А обо мне он ничего не говорил?
– Спросил, когда ты выходишь замуж.
– А ты что ему ответила?
– Что свадьба в октябре.
– А денег он тебе не давал?
– Нет, с какой стати? – Она взглянула на меня с притворным удивлением. – А почему он должен давать мне деньги?
Я была теперь твердо уверена, что Астарита дал маме денег. Я подскочила к ней и с силой схватила ее за руки.
– Говори правду! Он дал тебе денег?
– Нет… ничего он мне не давал.
Она держала руку в кармане фартука. Я с силой дернула ее за запястье, и из кармана вывалилась купюра, сложенная пополам. И хотя я все еще не отпускала ее руку, она нагнулась и с такой жадностью и проворством схватила деньги, что моя злость сразу же улетучилась. Я вспомнила, какое волнение и счастье вызвали в моей душе деньги, полученные от Астариты в день поездки в Витербо, и поняла, что не имею права осуждать маму за те же самые чувства и за то, что она поддалась такому же соблазну. Теперь я пожалела о случившемся: лучше было ни о чем не спрашивать, чтобы никогда не видеть этих денег. Поэтому я сказала спокойно:
– Вот видишь, он все-таки дал тебе денег.
И, не ожидая дальнейших объяснений, я вышла из кухни. За ужином я поняла, что маме не терпится затеять разговор об Астарите и деньгах. Но я заговорила о другом, и она не стала настаивать.
На следующий день Джизелла пришла одна, без Риккардо, в кондитерскую, где мы обычно встречались. Она, как только уселась, сразу без всяких вступлений начала разговор.
– Сегодня я должна поговорить с тобой по очень серьезному вопросу.
Предчувствуя недоброе, я сильно побледнела.
– Если это что-то плохое, – прерывающимся голосом заявила я, – то прошу тебя, не говори мне.
– Это не плохо и не хорошо, – быстро ответила она, – просто я хочу кое-что сообщить тебе, вот и все… я уже говорила, кто такой Астарита…
– Не желаю слышать об Астарите!
– Но выслушай, не будь ребенком. Астарита, как я тебе уже говорила, человек очень важный… Он шишка в политической полиции.
Я почувствовала себя спокойнее, в конце концов, политикой я не занималась.
– Кто бы он ни был, хоть сам министр, меня это не касается, – сказала я.
– Ох, какая ты… – фыркнула Джизелла, – не перебивай меня, выслушай сначала… Так вот, Астарита сказал мне, что ты должна обязательно прийти к нему в министерство… он хочет поговорить с тобой… но разговор пойдет не о любви, – быстро добавила она, видя, что я собираюсь возражать, – он хочет поговорить с тобой о каком-то важном деле, которое касается лично тебя.
– Какое же дело может меня касаться?
– Это для твоего же блага… так он по крайней мере сказал мне.
Почему на этот раз после стольких отказов я согласилась принять приглашение Астариты? Сама не знаю. Я ответила совсем тихо:
– Хорошо, я схожу к нему.
Джизелла была немного обескуражена моей покорностью. Тут только она заметила, как я бледна и напугана.
– Да что с тобой? – спросила она. – Ты боишься, что он из полиции? Но он на тебя совсем не сердится… Он ведь не собирается арестовывать тебя, чего ты испугалась?
Я встала, хотя чувствовала, что еле держусь на ногах.
– Хорошо, – повторила я, – я к нему схожу… в каком он министерстве?
– В министерстве внутренних дел… это напротив кинотеатра «Суперчинема». Но послушай…
– А в какое время?
– Он будет тебя ждать с утра… но послушай-ка…
– До свидания.
В ту ночь я почти не спала. Я не понимала, чего может добиваться от меня Астарита, кроме любви, но какое-то странное предчувствие говорило мне, что ничего хорошего ждать не приходится. Достаточно того, что он позвал меня к себе на службу, значит, дело так или иначе связано с полицией. Как все бедные люди, я знала, что, когда в дело вмешивается полиция, хорошо это кончиться не может. Я еще раз обдумала все свои поступки и пришла к выводу, что Астарита снова собирается шантажировать меня, воспользовавшись какими-то сведениями о Джино. Мне была неизвестна его жизнь, но кто знает, может, он политически неблагонадежен. Сама я никогда не занималась политикой, но все же не была полной невеждой и понимала, что существует немало людей, которые выступают против фашистского правительства, и именно такие, как Астарита, приставлены вести слежку за этими врагами правительства. Моя фантазия рисовала в ярких красках картину нашей встречи с Астаритой, который, наверно, заставит меня выбирать: либо я снова уступлю ему, либо Джино посадят за решетку. Беда была в том, что я ни за что не хотела уступать Астарите, но, с другой стороны, боялась, что Джино арестуют. Думая обо всем этом, я теперь не только не испытывала сострадания к Астарите, а даже ненавидела его. Он казался мне трусливым и низким человеком, не только недостойным жить на свете, но заслуживающим самой жестокой смерти. И должна признаться, что в ту ночь среди множества разных планов мне даже приходило в голову убить Астариту. Но скорее всего, это был просто болезненный ночной кошмар. Я никогда не смогла бы осуществить своего намерения, хотя бы из-за того, что у меня не хватило бы на то твердости и решимости. Кошмар этот не покидал меня до самого утра. Я уже представляла себе, как кладу в сумочку остро наточенный складной нож, которым мама чистит картошку, вхожу к Астарите с притворно робким видом, а потом изо всех сил недрогнувшей рукой наношу ему удар ножом в затылок, между ухом и узкой полоской белого крахмального воротничка. Я воображала, как спокойно выхожу из его комнаты, а потом убегаю и скрываюсь у Джизеллы или еще у какого-нибудь надежного человека. Однако, представляя себе все эти кровавые сцены, я в то же самое время знала, что никогда не смогу поступить подобным образом: я боюсь крови, боюсь причинить боль другому человеку, и по характеру своему я скорее склонна терпеть любое насилие над собой, чем прибегать к нему.
К утру я заснула, но спала мало, и, когда рассвело, я встала и отправилась, как обычно, на свидание с Джино. Как только мы очутились на нашем шоссе, я после короткого разговора спросила его:
– Скажи мне, ты никогда не занимался политикой?
– Политикой? Что ты имеешь в виду?
– Не замышлял ли ты что-нибудь против правительства?
Он пристально посмотрел на меня и спросил:
– Скажи, ты что, считаешь меня кретином?
– Нет, но…
– Нет, прежде всего ответь мне: похож я на кретина?
– Нет, – ответила я, – ты не похож… но…
– Тогда, – заключил он, – какого черта я стал бы заниматься политикой?
– Не знаю, но ведь иногда…
– Ничего подобного… а тому, кто тебе это скажет, можешь заявить, что Джино Молинари не кретин.
Около одиннадцати утра, после того как я целый час бродила вокруг министерства, не решаясь войти, я наконец обратилась к швейцару и спросила, как мне найти Астариту. Я поднялась сначала по одной длинной широкой мраморной лестнице, потом по другой, не такой длинной, прошла несколько просторных коридоров и очутилась в приемной, где было три двери. Я привыкла связывать со словом «полиция» грязные и темные помещения районных комиссариатов, поэтому меня очень поразила роскошь министерства, где работал Астарита. Приемная с мозаичным полом и со старинными картинами, какие увидишь только в церкви, была похожа на банкетный зал. Кожаные кресла были расставлены вдоль стен, а посредине комнаты стоял массивный стол. При виде всей этой роскоши я невольно подумала, что Джизелла права: Астарита и в самом деле, должно быть, важная персона. Совершенно неожиданным образом мне представилась возможность убедиться в этом. Только я села в кресло, как одна из дверей отворилась, и оттуда вышла высокая, красивая, хотя уже не молодая, изящно одетая синьора во всем черном, с вуалеткой на лице, ее сопровождал Астарита. Я встала, думая, что наступила моя очередь. Но Астарита издали сделал мне знак, предупреждая, что видит меня и просит подождать, а сам продолжал разговаривать с дамой. Затем, проводив синьору до середины комнаты и поцеловав на прощанье ей руку, он пригласил какого-то старика в очках с седой бородкой, в черном костюме, похожего на профессора, который тоже ждал в приемной. По знаку Астариты старичок тотчас же поднялся и с подобострастным видом, тяжело дыша, бросился к нему. Затем оба они скрылись в кабинете, а я осталась одна.
Больше всего меня поразила перемена в поведении Астариты, он теперь вел себя по-другому, совсем не так, как во время нашего знакомства и поездки в Витербо. Тогда он дрожал, был неловкий, молчаливый, смущенный, теперь же он предстал передо мною в другом свете: он прекрасно владел собою, держался непринужденно, хотя и серьезно, независимо, с чувством какого-то скрытого превосходства. Даже голос его переменился. Во время нашей поездки он говорил низким, страстным, сдавленным шепотом, а сейчас, когда он разговаривал с дамой в вуалетке, голос его звучал ясно, солидно, ровно и спокойно. На нем был, как и в прошлый раз, темно-серый костюм, белая сорочка с высоким воротничком, так туго обхватывающим шею, что ему трудно было вертеть головой, и этот костюм, и воротник, которые я хорошо разглядела еще во время поездки в Витербо и которым тогда не придала особого значения, теперь как нельзя лучше соответствовали всей здешней обстановке, и этой строгой и массивной мебели, и этой огромной комнате, и этой тишине и порядку, царящим здесь, будто именно такая одежда была принятой здесь униформой. Джизелла права, снова подумала я, он действительно важная персона, и только любовью ко мне можно было объяснить его смущение и постоянную готовность унижаться передо мной.
Эти размышления настолько рассеяли мою прежнюю тревогу, что, когда несколько минут спустя дверь отворилась и старик ушел, я уже вполне овладела собой. Однако на сей раз Астарита не появился на пороге. Раздался звонок, какой-то чиновник вошел в кабинет Астариты, закрыв за собой дверь, потом вышел, приблизился ко мне и, тихо спросив мое имя, сказал, что я могу войти. Я встала и не спеша направилась к двери.
Кабинет Астариты был лишь немного меньше приемной. Здесь было почти пусто, только в одном углу комнаты стояли диван и два кожаных кресла да большой стол, за которым сидел сам Астарита. Сквозь белые занавески на обоих окнах в комнату заглядывал холодный, пасмурный, тихий и печальный день, и мне почему-то вспомнился голос Астариты, когда он разговаривал с дамой в вуалетке. На полу лежал большой мягкий ковер, а на стенах висело несколько картин. Одну из них я запомнила: широкие зеленые поля тянулись до самого горизонта и замыкались цепью крутых гор.
Астарита сидел за большим столом, а когда я вошла, он даже не поднял глаз от бумаг, которые читал, а скорее всего, делал вид, что читает. Я говорю «делал вид», потому что была уверена: все это обычная комедия, он хочет запугать меня и внушить, что, дескать, обладает большой властью и занимает важный пост. И в самом деле, когда я приблизилась к столу, то увидела, что на листе бумаги, на который он воззрился, было всего три или четыре строчки и внизу какая-то подпись. Как ни старался он скрыть волнение, рука, которой он подпирал подбородок, не выпуская зажатой между двумя пальцами сигареты, заметно дрожала. Так что даже пепел с сигареты упал прямо на лист бумаги, который он рассматривал с таким преувеличенным вниманием.
Я оперлась руками о край стола и сказала:
– Вот я и пришла.
Услышав эти слова, он вздрогнул, оторвался от бумаг, поспешно встал, подошел ко мне и пожал мне обе руки. Все это он проделал молча, стараясь сохранить независимый и непринужденный вид. Но я сразу поняла, что едва он услышал мой голос, как тут же забыл о той роли, которую приготовился разыграть, и им снова овладело обычное неодолимое волнение. Он поцеловал мои руки, сперва одну, потом другую, посмотрел на меня глазами, полными грусти и вожделения, хотел было заговорить, но губы его задрожали.
– Ты пришла, – сказал он наконец низким и сдавленным голосом, который был мне так знаком.
Вероятно, происшедшая с ним перемена вернула мне спокойствие.
– Да, я пришла… хотя не следовало бы этого делать… Так что вы хотите мне сказать? – спросила я.
– Поди сядь здесь, – прошептал он, крепко сжимая мою руку.
Так, не отпуская мою руку, он подвел меня к дивану. Я села, он, вдруг опустившись передо мной на колени, обхватил мои ноги и прижался к ним лбом. И все это молча, дрожа всем телом. Он обхватил мои ноги с такой силой, что мне стало больно, и на какое-то время замер, потом лысой головой потянулся кверху, как будто хотел уткнуться лицом в мои колени. Я пошевелилась, намереваясь встать, и сказала:
– Вы хотели сообщить мне что-то важное… говорите… если же вы собираетесь молчать, я уйду.
После этих слов он как бы с трудом поднялся, сел рядом со мною, взял меня за руку и прошептал:
– Ничего… Я хотел просто повидаться с тобой.
Я снова попыталась встать, а он, удерживая меня, добавил:
– Да, я хотел побеседовать с тобою, давай договоримся…
– О чем?
– Я тебя люблю, – сказал он поспешно, – я тебя очень люблю… переходи жить ко мне, в мой дом, будешь там полной хозяйкой… как будто ты моя жена… я накуплю тебе платьев, драгоценностей, всего, что только пожелаешь…
Он словно бредил, слова беспорядочно слетали с его перекосившихся и почти неподвижных губ.
– Ах, так за этим вы меня заставили сюда прийти? – холодно спросила я.
– Не хочешь?
– Не хочу даже говорить об этом.
Странно, но он ничего не ответил на мои слова. Он только поднял руку и, почти гипнотизируя меня своим тяжелым, пристальным взглядом, нежно провел ею по моему лицу, будто хотел запомнить его очертания. Прикосновение его пальцев было ласковым, и я чувствовала, как они дрожат, а он снова и снова касался кончиками пальцев моих висков, щек, подбородка. Это были жесты сильно любящего человека, и любовь его была столь убедительной, что, несмотря на всю свою решимость никак не отвечать на его чувства, я все-таки на какое-то мгновение готова была из жалости сказать ему несколько слов, не таких резких и грубых, как раньше. Но не успела, как раз в эту минуту он встал и отрывисто сказал задыхающимся голосом, но что-то новое послышалось в нем, кроме уже знакомого мне волнения и желания:
– Подожди-ка… я в самом деле… хочу сообщить тебе одну важную вещь.
Он подошел к столу и взял какой-то красный блокнот. Теперь, когда он направлялся ко мне с блокнотом, настала моя очередь волноваться. Срывающимся голосом я спросила:
– Что это такое?
– Это, это… – он запинался и наконец с трудом выдавил из себя вопреки всем усилиям выдержать независимый и официальный тон, – это сведения, которые касаются твоего жениха.
– Ах, – вырвалось у меня, и на минуту я от страха зажмурила глаза.
Астарита ничего не заметил, он листал блокнот, беспокойно комкая бумагу.
– Джино Молинари, не так ли?
– Да.
– Ты должна обвенчаться с ним в октябре, не правда ли?
– Да.
– Но есть сведения, что Джино Молинари уже женат, – продолжал он, – точнее, женат уже четыре года на Антоньетте Партини, дочери покойного Эмилио Партини и Диомиры Лаванья, и у них есть дочь по имени Мария… в настоящее время жена его проживает у своей матери в Орвьето.
Я молча поднялась с дивана и направилась к двери. Астарита застыл как вкопанный посредине комнаты с блокнотом в руках. Я открыла дверь и вышла.
Стоял мягкий пасмурный зимний день. Помню, едва я очутилась на улице в толпе, меня охватило горькое сознание, что моя жизнь после короткого перерыва, связанного с моими надеждами и приготовлениями к свадьбе, подобно реке, которую сначала заставили искусственно изменить свое течение, а потом направили в прежнее русло, потечет, как и раньше, уже без всяких отклонений и перемен. Вероятно, это чувство было вызвано тем, что я, сраженная страшной новостью, взглянула на окружающий меня мир внимательно, без иллюзий, и люди, дома, автомобили предстали передо мной впервые за много месяцев в своем истинном свете, такими, какими были в действительности, не безобразными и не прекрасными, не слишком значительными и не слишком ничтожными, как раз такими, вероятно, они кажутся внезапно протрезвевшему пьянице; скорее всего, это мое состояние объяснялось тем, что я вдруг ясно осознала: настоящую жизнь нельзя ограничить узкими рамками моего представления о счастье, она, наоборот, складывается из таких вещей, которые часто противоречат всем правилам и представлениям, проявляют себя неожиданно в крайне неприглядном виде, причиняют боль и приносят разочарование. И если жизнь действительно устроена так, какой я увидела ее теперь, то именно в то утро после нескольких месяцев опьянения я вновь начала жить.
И это новое восприятие жизни явилось единственным откровением, которое принесло мне разоблачение двуличности Джино. Я не думала осуждать его, даже не питала на него глубокой обиды. Я сама в какой-то мере была виновата в том, что поддалась на обман: слишком памятны для меня были минуты наслаждения, которые я переживала в объятьях Джино, чтобы не найти если не оправдание, то хотя бы извинение его лживости.
Ослепленный страстью, он скорее слабый, чем злой человек, думала я, и вся беда – если это можно назвать бедой – именно в том, что моя красота кружила мужчинам голову и заставляла забывать свой долг и всякий стыд. И в общем-то Джино был не более виновен, чем Астарита, только первый прибегнул к обману, а второй – к шантажу. Однако оба они любили меня по-своему, и, уж конечно, если бы могли законным образом соединить свою жизнь с моею, то каждый из них дал бы мне то скромное счастье, которое я ставила превыше всего. Но судьбе, видно, было угодно, чтобы я, несмотря на свою красоту, сталкивалась только с теми мужчинами, которые не могли дать мне этого счастья. И если мне было еще не ясно, кто же здесь главный виновник, то, во всяком случае, я хорошо понимала, что жертва есть и что жертва эта я сама.
Может быть, некоторым покажутся несколько странными те чувства, которые я испытывала после разоблачения предательства Джино. Но всякий раз, когда мне наносят обиду, у меня появляется желание простить обидчика и поскорее забыть обо всех оскорблениях. Такое смирение проистекает, скорее всего, из-за моей бедности, наивности и беззащитности. И если вследствие обиды какая-то перемена и происходит во мне, то она отражается не на моем поведении и внешнем виде, а прячется где-то в глубине души, которая, подобно кровавой ране, быстро зарастает сверху здоровой тканью и зарубцовывается. Но шрамы остаются; и эти, казалось бы, незаметные движения души являются определяющими.
И в этой истории с Джино со мною произошло то же самое. Я ни минуты не питала злобы к нему, но в глубине души почувствовала, что навсегда рухнули мои чаяния иметь семью, мое уважение к Джино, мое желание восторжествовать над Джи-зеллой и мамой, моя вера в бога или хотя бы то, что было до сих пор для меня верой. Я невольно сравнивала себя с куклой, которой играла в детстве: целыми днями я швыряла и тормошила бедняжку, вдруг однажды изнутри послышался звон и треск, и, хотя розовое лицо по-прежнему улыбалось, непоправимое уже произошло. Я отвинтила ей голову, и из отверстия посыпались осколки фарфора, веревочки, винтики и крючки механизма, который заставлял ее пищать и закрывать глаза, там внутри оказалось еще множество каких-то загадочных деревяшек и тряпочек, назначение которых мне так и не удалось выяснить.
Пораженная в самое сердце, но внешне спокойная, я пошла домой. В тот день я занималась своими обычными делами, маме я ничего не сказала о том, что случилось со мною и какие выводы я для себя сделала. Но поняла, что не в силах больше притворяться и шить себе приданое, поэтому я взяла уже готовые и еще не конченные вещи и заперла их в шкаф в своей комнате. От маминых глаз не укрылась моя грусть, столь необычная для меня, всегда веселой и беззаботной, но я сказала, что просто устала, как оно и было на самом деле. Вечером, когда мама еще сидела за шитьем, я ушла в свою комнату и не раздеваясь легла на кровать. Я смотрела теперь на свою мебель, за которую уже полностью расплатилась деньгами Астариты, совсем иными глазами, без прежней радости и надежды. Мне казалось, что я не страдаю, а только ужасно устала и все мне безразлично, как бывает после окончания тяжелой и бесплодной работы. Кроме того, я испытывала и физическую слабость, все тело мое болело и жаждало отдыха. Думая о своей мебели, о том, что теперь мне не придется пользоваться ею, как мечталось, я так и заснула одетая. Проспала я, наверно, часа четыре глубоким, но тяжелым и беспокойным сном и, проснувшись в полной темноте, громко позвала маму. Она тотчас же откликнулась и сказала, что не хотела будить меня, потому что я спокойно и сладко спала.
– Ужин я приготовила час тому назад, – добавила она. – Что с тобой? Разве ты не встанешь?
– Мне не хочется вставать, – ответила я, прикрыв ладонью глаза, ослепленные светом, – принеси сюда ужин, ладно?
Мама вышла и немного погодя вернулась с подносом, на котором стоял мой обычный ужин. Она поставила поднос на край постели, и я, приподнявшись немного и опершись на локоть, начала нехотя есть. Мама стояла и смотрела на меня. Но проглотив несколько кусочков, я перестала есть и опустилась на подушки.
– Что с тобой? Почему ты не ешь? – спросила мама.
– Я не голодна.
– Тебе нездоровится?
– Я чувствую себя прекрасно.
– Тогда я уберу отсюда еду, – сказала мама, взяла поднос с кровати и поставила его на пол возле окна.
– Завтра утром не буди меня, – сказала я немного погодя.
– Почему?
– Потому что я решила больше не позировать: устаешь страшно, а зарабатываешь мало.
– А что же ты будешь делать? – с беспокойством спросила она, – я не могу содержать тебя… ты уже не девочка и обходишься недешево… Кроме того, у нас много расходов… твое приданое…
Мама начала причитать и хныкать. Закрыв лицо руками, я медленно и отчетливо произнесла:
– Сейчас не приставай ко мне… успокойся, деньги у нас будут.
Последовало долгое молчание.
– Ты больше ничего не хочешь? – спросила наконец мама испуганно и беспокойно, совсем как горничная, которую упрекнули в излишней фамильярности и которая пытается подольститься, чтобы ее простили.
– Будь добра… помоги мне раздеться… Я ужасно устала и безумно хочу спать.
Мама покорно уселась на постель, сняла с меня туфли и чулки, затем аккуратно сложила их на стуле возле изголовья кровати. Затем она сняла с меня платье, белье, помогла натянуть ночную сорочку. Все это время я не открывала глаз и, как только очутилась под одеялом, свернулась калачиком и укрылась с головой простыней. Я слышала, как мама выключила свет, пожелала мне доброй ночи, остановившись на пороге, но я ничего не ответила. Заснула я мгновенно, крепко проспала всю ночь и проснулась поздно.
Утром я, как обычно, должна была встретиться с Джино, но, проснувшись, поняла, что не смогу видеть его до тех пор, пока не пройдет моя боль и пока я не буду относиться к его предательству беспристрастно и спокойно, как к событию, которое произошло не со мною, а с кем-то другим. И тогда, и много позднее я старалась избегать всяческих объяснений, вызванных смятением чувств, особенно когда чувства эти – как в данном случае – отнюдь не были чувствами симпатии и любви. Конечно, я уже больше не любила Джино, но и не таила зла против него, потому что не хотела, чтобы, кроме горечи от его предательства, душа моя наполнилась еще более неприятным и унизительным для меня чувством – ненавистью.
Впрочем, в то утро я испытывала особую, почти сладострастную лень и чувствовала себя уже не такой убитой, как накануне вечером. Мама надолго ушла, и я знала, что раньше полудня она не вернется. Я нежилась в постели, и это было первым удовольствием, которое я испытала в начале нового периода моей жизни, когда я решила, что буду отныне искать только одних удовольствий. Для меня, которой всю жизнь приходилось подниматься с постели ранним утром, это безделье в утренние часы было настоящей роскошью. Долго я отказывала себе в этом, а теперь решила позволить себе такую прихоть, и так я буду поступать всегда, буду иметь все, от чего до сих пор я вынуждена была отказываться из-за своей бедности или ради надежды на тихую семейную жизнь. Ведь я люблю мужчин, думала я, люблю деньги, люблю вещи, которые можно купить за деньги; поэтому отныне я не упущу ни одного удобного случая, не откажусь от любви, от денег и от того, что они могут мне дать. Однако не надо думать, что я собиралась жить так с досады, обиды или из чувства мести. Наоборот, я думала об этом с удовольствием, заранее предвкушала все радости, В любом положении, как бы неприятно оно ни было, есть своя прелесть. Я потеряла в течение часа надежду создать семью и обрести маленькое, тихое счастье, которое она мне сулила, а взамен получила свободу. Правда, мои самые сокровенные желания так и остались неосуществленными, зато мне нравилась легкая жизнь, и блеск такой жизни затмевал все печальные и унизительные ее стороны. Наставления мамы и Джизеллы наконец принесли свои плоды. Все время, пока я вела честную жизнь, меня пытались убедить, что своей красотой я смогу добыть себе все, что только пожелаю. И в то утро я впервые стала смотреть на свое тело как на весьма удобное средство, благодаря которому можно достичь тех целей, каких я не смогла добиться ни трудом, ни добродетелью.