Текст книги "Римлянка. Презрение. Рассказы"
Автор книги: Альберто Моравиа
сообщить о нарушении
Текущая страница: 28 (всего у книги 47 страниц)
– Что такое… что случилось? – спросила я, тяжело дыша, у кого-то из людей, столпившихся возле подъезда.
– Да ничего не разберешь, – ответил тот, к кому я обратилась, белокурый паренек без шапки и без пальто, державший за руль велосипед, – какой-то человек бросился в лестничный пролет, не то его столкнули туда… полицейские поднялись на крышу и ищут убийцу.
Энергично работая локтями, я протиснулась сквозь толпу и вошла в просторный и светлый вестибюль дома, который был битком набит людьми. Белая лестница с литыми чугунными перилами круто шла вверх и повисала над головой. Меня неудержимо влекло вперед, и, протиснувшись, я увидела, заглядывая поверх голов, свободное пространство под лестницей. На круглом пилястре из белого мрамора стояла крылатая обнаженная фигура из золоченой бронзы, в высоко поднятой руке она держала светильник из матового стекла, внутри которого горела лампочка. Как раз тут на полу лежал человек, накрытый простыней. Все смотрели в одну точку, я тоже посмотрела и поняла, что они смотрят на ноги, обутые в черные ботинки, торчащие из-под простыни. В эту самую минуту несколько голосов разом закричало: «Назад… вон отсюда, ну… назад». И меня вместе с другими вытеснили на улицу. Тяжелые двери сразу же захлопнулись.
Слабым голосом я сказала, оборачиваясь:
– Пойдем домой, Мино.
И увидела перед собой незнакомого человека, удивленно смотревшего на меня. Толпа, пошумев в знак протеста еще немного и поколотив кулаками в запертые двери, постепенно разбрелась по улице, продолжая обсуждать происшествие. Со всех сторон подбегали люди, две-три машины и несколько велосипедистов остановились узнать, что произошло. Я начала бродить в толпе, тревожно заглядывая в лица встречных, не решаясь заговорить. Заметив издали знакомый затылок и плечи, я решила, что это Мино, и стремительно протиснулась сквозь толпу, но увидела чужое удивленное лицо. Люди надеялись, что им удастся поглядеть на труп, и потому все еще не отходили от подъезда. Они стояли тесной толпой с терпеливым и серьезным видом, как стоят люди в очереди у входа в театр. Я ходила и ходила вокруг и вдруг поняла, что уже видела всех этих людей, это были все те же лица. Мне послышалось, что в одном конце толпы произнесли имя Астариты, но меня это уже не волновало, теперь вся моя тревога сосредоточилась на Мино. Наконец я убедилась, что его здесь нет. Должно быть, он ушел, когда я протиснулась в подъезд. Я ведь, в сущности, все время ожидала этого исчезновения и удивилась, что не подумала об этом раньше. Собрав последние силы, я еле-еле доплелась до площади, села в такси и назвала свой адрес. Я надеялась, что Мино потерял меня в толпе, а потом один отправился домой. Но я была почти уверена, что это не так.
Дома его не оказалось, он не пришел ночевать, не вернулся он и на следующий день. Я заперлась в своей комнате, меня охватило такое сильное беспокойство, что я дрожала всем телом. Но это был не озноб: я жила где-то вне самой себя, в необычной и ни на что не похожей обстановке, любой взгляд, любой шум, любое прикосновение причиняли мне боль и заставляли сердце сильно колотиться. Ничто не могло отвлечь меня от мыслей о Мино, даже подробные описания нового преступления Сонцоньо, заполнившие все газеты, которые приносила мне мама. Преступление было характерным для Сонцоньо: вероятно, они несколько минут боролись на площадке, возле двери в квартиру Астариты, потом Сонцоньо прижал Астариту к перилам, приподнял его и сбросил вниз в пролет лестницы. Все это было слишком жестоко: никто, кроме Сонцоньо, не мог бы убить таким образом. Но как я сказала, мною владела только одна мысль. Во мне не вызвали интереса даже сообщения о том, как глубокой ночью Сонцоньо был подстрелен, когда он, как кошка, перебирался с крыши на крышу. Я испытывала отвращение к любому занятию, к любому делу, даже просто к мыслям, отвлекавшим меня от Мино, хотя думы о Мино наполняли меня безудержной тоской. Несколько раз я вспоминала Астариту, его любовь ко мне и его печальную судьбу, и меня вновь охватывала жалость к нему, я думала, что если бы не была так озабочена исчезновением Мино, то оплакивала бы Астариту и помолилась бы о спасении его души, которая никогда не знала счастья и была так преждевременно и так безжалостно разлучена с телом.
Так прошел весь день, вся ночь, весь следующий день и вся следующая ночь. Я либо лежала на кровати, либо сидела в кресле. Я крепко сжимала в руках пиджак Мино, который обнаружила на вешалке, и время от времени нежно целовала его грубую ткань или же кусала ее, чтобы заглушить свое беспокойство. И когда мама заставляла меня поесть, я брала кусок хлеба одной рукой, а другой продолжала судорожно сжимать пиджак. Когда наступила вторая ночь, мама решила уложить меня в постель, и я позволила ей раздеть меня. Но когда она хотела забрать у меня пиджак, я так пронзительно вскрикнула, что испугала ее. Она ничего не знала, но поняла, что я в отчаянии из-за отсутствия Мино.
На третий день я придумала для себя новую версию и с самого утра ухватилась за нее, хотя невольно чувствовала всю ее несостоятельность. Я решила, что Мино испугался, узнав о моей беременности, захотел уклониться от обязанностей, к которым вынуждало его мое положение, и уехал домой в провинцию. Как ни ужасна была эта версия, но мне было легче считать Мино подлецом, чем искать какое-либо другое объяснение его бегства. Все мои мысли были грустны, казалось, что их мне подсказывали те печальные обстоятельства, которые сопровождали это исчезновение.
В тот же самый день часов около двенадцати мама вошла в мою комнату и бросила мне на постель письмо. Я узнала почерк Мино, и меня охватила радость. Дождавшись, когда мама выйдет и когда утихнет мое волнение, я вскрыла письмо. Вот оно:
«Дорогая Адриана,
в ту минуту, когда ты получишь это письмо, я буду уже мертв. Когда я открыл затвор пистолета и обнаружил, что он разряжен, я сразу понял, что это сделала ты, и подумал о тебе с огромной нежностью. Бедная Адриана, ты плохо знакома с устройством оружия и не знаешь, что в стволе есть еще одна пуля. Тот факт, что ты не заметила этой пули, и укрепил меня в моем решении. Впрочем, есть немало способов покончить с собой.
Как я уже говорил тебе, я не могу примириться с тем, что сделал. В эти последние дни я понял, что люблю тебя; но если рассуждать логично, то должен бы тебя ненавидеть, ибо все, что я ненавижу в себе и что открылось мне во время допроса, есть в тебе, и еще в большей мере, чем во мне. В сущности, это был момент, когда рухнул образ того человека, каким мне надлежало быть, а я оказался лишь тем, кем был в действительности. Это не трусость и не предательство, а только лишь странное расслабление воли. Впрочем, возможно, это состояние не так уж странно, но оно могло бы завести меня слишком далеко. Убивая себя, я ставлю вновь все на свои места.
Не бойся, во мне нет ненависти к тебе, я, наоборот, так люблю тебя, что при одной мысли о тебе готов примириться с жизнью. Будь это возможно, я, конечно, остался бы жить, женился бы на тебе, и нам было бы, как ты часто говорила, очень хорошо вдвоем. Но это, откровенно говоря, неосуществимо.
Я подумал о ребенке, которого ты ждешь, и написал в связи с этим два письма, одно – моим родителям, а другое – своему другу адвокату. В конце концов, они неплохие люди, и, хотя не следует строить иллюзий относительно их чувств к тебе, я уверен, что они исполнят свой долг. Если же, паче чаяния, они откажут тебе в помощи, без всяких колебаний прибегни к защите закона. Мой друг адвокат разыщет тебя, и ты спокойно можешь довериться ему.
Вспоминай иногда обо мне. Обнимаю тебя.
Твой Мино.»
«P. S. Имя моего адвоката – Франческо Лауро. Адрес его: улица Кола да Риенцо, дом 3.»
Прочитав письмо, я укрылась одеялом, зарылась головой в подушку и дала волю слезам. Не знаю, сколько времени я плакала. Каждый раз, когда казалось, что слезы уже иссякли, горечь с новой силой поднималась в моей груди, и я опять разражалась рыданиями. Я не кричала, хотя мне хотелось кричать, я боялась привлечь внимание мамы. Я плакала тихо и чувствовала, что плачу в последний раз в жизни. Я оплакивала Мино, оплакивала самое себя, все свое прошлое и все свое будущее.
Наконец я встала и, не переставая плакать, обессилевшая и подавленная, начала поспешно одеваться, глаза мои ничего не видели из-за слез. Потом я умылась холодной водой, кое-как напудрила красное и опухшее лицо и потихоньку вышла, ничего не сказав маме.
Я побежала в полицию и обратилась к комиссару. Он выслушал мой рассказ и сказал скептическим тоном:
– У нас в районе ничего подобного не произошло… вот увидишь, он передумает.
Как мне хотелось, чтобы он оказался прав! Но в то же самое время, не знаю почему, его слова меня страшно рассердили.
– Вы говорите так, потому что не знаете его, – резко произнесла я, – вы воображаете, что все люди похожи на вас!
– Короче говоря, чего ты хочешь? – спросил он. – Чтобы он был жив или мертв?
– Я хочу, чтобы он был жив, – закричала я, – хочу, чтобы он жил, но боюсь, что он умер.
Комиссар немного подумал, а потом сказал:
– Успокойся… в тот момент, когда он писал это письмо, он, быть может, и хотел убить себя… но потом передумал… он ведь человек… с каждым может такое случиться.
– Да, человек, – прошептала я.
Я уже не понимала, что говорю.
– Во всяком случае, зайди сюда сегодня вечером, – сказал он в заключение, – тогда я смогу что-нибудь сообщить тебе…
Прямо из полиции я пошла в церковь. Это была та самая церковь, где меня крестили, где состоялась моя конфирмация и где я приняла свое первое причастие. Церковь была старая, большая и пустая, по обе стороны шли два ряда колонн из грубого, нешлифованного камня, а пол из серых плит был покрыт пылью; за колоннами в темных боковых нефах виднелись богатые, сверкающие золотом приделы, похожие на глубокие пещеры, полные сокровищ. Один из них – придел Мадонны. Я опустилась в темноте на колени перед бронзовой решетчатой дверью, закрывавшей придел. На большом темном образе, перед которым стояли вазы с цветами, была изображена Мадонна. Она держала на руках младенца, а у ног ее стоял на коленях святой в монашеском одеянии, молитвенно сложив руки на груди. Склонившись до самой земли, я больно ударилась лбом об пол. Я принялась целовать каменные плиты, начертила на пыльном полу крест, а потом обратилась к деве Марии и в душе произнесла клятву. Я обещала, что никогда в жизни не позволю мужчинам, даже Мино, приблизиться ко мне. Любовь была единственной вещью на свете, которой я дорожила и которая мне нравилась, и поэтому я считала, что ради спасения Мино нельзя принести большей жертвы. Потом, стоя на коленях и прижавшись лбом к каменному полу, я долго молилась без слов и мыслей, молилась сердцем. Но как только я поднялась, на меня нашло просветление: мне показалось, что плотная темнота, окутывавшая придел, внезапно озарилась сиянием, и в этом свете я ясно увидела Мадонну, которая смотрела на меня ласковыми, добрыми глазами и все-таки отрицательно качала головой, будто говоря, что не принимает моей молитвы. Это продолжалось всего один миг. Потом я очутилась возле решетчатой двери напротив алтаря. Как во сне я перекрестилась и пошла домой.
Я прождала весь день, отсчитывая секунды и минуты, а вечером опять пошла в полицию. Полицейский комиссар как-то странно посмотрел на меня, я почувствовала, что вот-вот потеряю сознание, и сказала слабым голосом:
– Значит, правда… он убил себя.
Полицейский комиссар взял со стола фотографию и протянул ее мне:
– Человек, личность которого не установлена, покончил жизнь самоубийством в гостинице возле вокзала… посмотри, он ли это.
Я взяла фотографию и сразу же узнала Мино. Его сфотографировали до пояса, он, видимо, лежал на кровати. Из простреленного виска темными струйками стекала по лицу кровь. Но под этими струйками крови лицо было спокойно, таким я его никогда не видела в жизни.
Тихим голосом я сказала, что это он, и поднялась. Полицейский комиссар хотел еще что-то добавить, желая, видно, успокоить меня, но я не стала слушать его и вышла не оглянувшись.
Я пришла домой и сразу бросилась в объятия мамы, но не плакала. Я, конечно, знала, что она женщина темная, но ведь она была единственным человеком, с которым я могла поделиться своим горем. Я рассказала ей обо всем, о самоубийстве Мино, о нашей любви и о том, что я беременна. Но я не сказала, что отцом ребенка был Сонцоньо. Я сказала ей и о своей клятве и о решении переменить образ жизни, сказала, что либо опять примусь за работу белошвейки вместе с нею, либо пойду в услужение. Сперва мама пыталась успокоить меня какими-то не очень умными, но искренними словами, а потом сказала, что не следует торопиться: нужно подождать, что предпримет семья Мино.
– Это касается только ребенка, – ответила я, – а не меня.
На следующее утро неожиданно явились два друга Мино: Туллио и Томмазо. Они тоже получили письмо от Мино, он сообщал им, что кончает жизнь самоубийством, признавался в том, что называл предательством, и предостерегал их.
– Не бойтесь, – сухо сказала я, – опасаться вам нечего, успокойтесь… с вами ничего не случится.
И я рассказала им об Астарите и о том, как погиб этот единственный человек, который знал все, добавив, что допрос не был зафиксирован и, таким образом, они не были изобличены. Мне показалось, что Томмазо искренне огорчен смертью Мино, а Туллио никак не мог прийти в себя от испуга. Немного погодя он сказал:
– Однако в хорошенькую историю он нас впутал… как можно верить полиции? Никогда ничего нельзя знать наперед… это все-таки настоящее предательство.
Он потер руки и разразился своим скрипучим смехом, как будто разговор и вправду шел о чем-то веселом.
Я встала и с негодованием произнесла:
– Какое тут предательство, какое предательство?.. Он убил себя, чего же вам еще надо? Ни у одного из вас не хватило бы мужества сделать то же самое… и еще я вам скажу: вы оба ничуть не лучше его, хотя вы и не совершили предательства… потому что вы оба просто несчастные бедняки, у вас никогда не было ни гроша, и ваши родители тоже несчастные жалкие бедняки, и, если дело обернется по-вашему, вы наконец получите то, чего никогда не имели, вам и вашим родным будет хорошо… а Мино был богат, он родился в богатой семье, он был синьор, и если он занимался этим, то только потому, что верил в свое дело, а не потому, что ждал чего-то для себя… он бы все потерял, точно так же как вы бы все приобрели… вот что я хотела вам сказать… и вам должно быть стыдно, что вы пришли сюда говорить о его предательстве.
Низенький Туллио разинул свой огромный рот, словно собирался ответить, но его друг, который понял меня, жестом остановил Туллио и сказал:
– Вы правы… успокойтесь… что касается меня, то я всегда буду думать о Мино только хорошо.
Он был взволнован, и я почувствовала к нему симпатию, ибо он и в самом деле по-настоящему любил Мино. Потом они попрощались со мной и ушли.
Оставшись одна, я почувствовала, что с той минуты, когда я все высказала этим двум людям, на душе у меня стало как будто легче. Я начала думать о Мино и о своем ребенке. Отец его убийца, а мать – проститутка, думала я, но ведь такое может произойти с любым человеком: мужчина может стать убийцей, а женщина может продавать себя за деньги; пусть только ребенок родится вовремя и вырастет здоровым и сильным. Я решила, что если это будет мальчик, то я назову его Джакомо в честь Мино. А если девочка, я назову ее Летиция,[6]6
Летиция – по-итальянски радость.
[Закрыть] так как хотела бы, чтобы жизнь ее в отличие от моей была радостной и счастливой, и я верила, что при поддержке родных Мино такой она и будет.
― ПРЕЗРЕНИЕ ―
(роман, перевод Г. Богемский, Р. Хлодовский)
Глава 1
Первые два года после женитьбы теперь я смело могу это утверждать мы с женой жили душа в душу. Я хочу сказать, что в течение этих двух лет полнейшая и глубокая гармония наших чувств сопровождалась тем помрачением или, если хотите, тем молчанием разума, когда лишаешься всякой способности рассуждать здраво и, оценивая поступки и характер любимого человека, прислушиваешься лишь к голосу любви. Словом, Эмилия казалась мне полностью лишенной недостатков, думаю, и я представлялся ей таким же. Возможно, я видел ее недостатки, а она мои, однако в силу чудесного превращения, совершенного любовью, они казались нам обоим не только простительными, но даже милыми и трогательными, словно были это вовсе не недостатки, а достоинства, пусть несколько необычные. Как бы то ни было, мы не судили, а любили друг друга. В этой повести я хочу рассказать, как произошло, что в то время, когда я продолжал по-прежнему любить Эмилию, не задумываясь над ее достоинствами и недостатками, она, наоборот, открыла во мне или вообразила, что открыла, некоторые недостатки, стала меня за них осуждать, а потом и совсем разлюбила.
Чем огромнее счастье, тем меньше его замечаешь. Как ни странно, в первые два года мне порой казалось даже, что я начинаю скучать. Просто я не отдавал себе отчета в том, насколько я счастлив. Я считал, что живу, как и все: люблю свою жену и любим ею, и наша любовь представлялась мне чем-то вполне обычным, естественным, чем можно было совсем не дорожить ведь не дорожим мы воздухом, которым дышим и который нас окружает; мы понимаем, что он нам необходим, только когда его вдруг начинает не хватать и мы задыхаемся. Скажи мне кто-нибудь в те времена, что я счастлив, я, пожалуй бы, удивился. И вероятно, ответил бы, что нет, я вовсе не счастлив и что хотя мы с женой любим друг друга, но у меня нет никакой уверенности в завтрашнем дне. Так и было на самом деле: я получал гроши, сотрудничая в качестве кинокритика в одной второстепенной газетке, да еще прирабатывал разной журналистской поденщиной, и мы еле сводили концы с концами. Мы снимали меблированную комнату и, поскольку вечно сидели без денег, не могли позволить себе ничего лишнего, иной раз у нас даже не хватало на самое необходимое. Так разве мог я быть счастлив? И только впоследствии я понял, что именно в то время, когда я так часто жаловался на судьбу, я, по-видимому, вкушал всю глубину и полноту счастья.
Мы были женаты уже два года, когда наконец наши денежные дела немного поправились: я познакомился с кинопродюсером по фамилии Баттиста и написал для него свой первый сценарий. На работу в кино я смотрел тогда как на занятие временное, тем более что всегда мечтал стать известным драматургом, однако именно этой работе суждено было сделаться моей профессией. И как раз в это время наши отношения с Эмилией стали омрачаться. Мой рассказ начинается с первых моих шагов на поприще киносценариста и с первых замеченных мной признаков охлаждения со стороны жены двух событий, которые произошли одновременно и были, как потом стало ясно, самым непосредственным образом связаны одно с другим.
Пытаясь теперь воскресить в памяти прошлое, я смутно вспоминаю об одном случае, показавшемся мне тогда не заслуживающим внимания; лишь впоследствии я понял, что должен был отнестись к этому серьезно.
Я стою на тротуаре одной из центральных улиц города. Эмилия, Баттиста и я только что поужинали в ресторане. Баттиста предложил закончить вечер у него, и мы приняли приглашение. Мы подходим все вместе к красному автомобилю Баттисты, роскошной, но небольшой машине в ней всего два места. Баттиста садится за руль, потом открывает дверцу, высовывается из машины и говорит:
– А вам, Мольтени, придется поехать на такси… одному, но хотите, можете подождать меня здесь я за вами вернусь.
Эмилия стоит рядом со мной в единственном своем вечернем туалете, черном шелковом платье с глубоким вырезом. Меховую накидку она держит в руках в октябре было еще тепло. Я смотрю на нее, и мне вдруг кажется, что в ее красоте, обычно такой спокойной и безмятежной, в этот вечер появилось нечто новое какая-то тревога, почти смятение. Я весело говорю ей:
– Конечно, Эмилия, поезжай с Баттистой… я догоню вас на такси.
Эмилия смотрит на меня, потом медленно произносит протестующим тоном:
– Пусть лучше Баттиста поедет вперед, а мы с тобой возьмем такси.
Тогда Баттиста высовывает голову из машины и шутливо возмущается:
– Вот это мило, вы, значит, хотите, чтобы я ехал один?!
– Да нет, но… возражает Эмилия, и я снова замечаю, что ее красивое, всегда такое безмятежно-спокойное и гармоничное лицо омрачается, глубокое душевное волнение искажает его черты. Но у меня уже вырвалось:
– Баттиста прав, поезжай с ним, я возьму такси.
На этот раз Эмилия уступает, вернее, подчиняется и садится в машину. Сидя рядом с Баттистой, еще не захлопнув дверцы, она глядит на меня, и я вижу в ее растерянном взгляде то было нечто совсем новое, но осознал я это только теперь, когда пишу эти строки, мольбу, упрек, смешанные с отвращением. Но тогда я не придал значения тому, что прочел в ее глазах, и решительным жестом, точно человек, закрывающий сейф, захлопнул тяжелую дверцу. Машина уезжает, а я в самом веселом настроении, тихонько насвистывая, направляюсь к ближайшей стоянке такси.
Баттиста жил неподалеку от ресторана, и, если бы мне ничто не помешало, я приехал бы одновременно с ними или всего несколькими минутами позже. Однако на полдороге происходит нечто непредвиденное – такси на перекрестке сталкивается с другой машиной. Оба автомобиля получают легкие повреждения: у такси поцарапано и помято крыло, у другой машины вмятина на боку. Шоферы немедленно выскакивают из машин и начинают ругать друг друга, вокруг собирается толпа, появляется полицейский, с трудом разнимает спорящих, потом записывает их адреса и фамилии. Во время всей этой перепалки я не вылезаю из такси и не только не проявляю ни малейшего нетерпения, но даже впадаю в какое-то блаженное оцепенение от обильной вкусной еды и вина и оттого, что Баттиста в конце ужина предложил мне написать для него сценарий. Однако на пререкания водителей ушло минут десять, а то и пятнадцать, и я приезжаю на квартиру к продюсеру с опозданием. Когда я вхожу в гостиную, Эмилия сидит в кресле, а Баттиста стоит в углу у столика-бара на колесах. Баттиста весело приветствует меня, а Эмилия с какой-то мукой в голосе спрашивает, где я пропадал столько времени. Я небрежным тоном сообщаю о причине задержки, но сам чувствую, что ответ мой звучит как-то уклончиво, словно я пытаюсь что-то скрыть, на самом же деле я просто рассказываю о случившемся, не придавая своим словам решительно никакого значения. Но Эмилия не успокаивается, и в голосе ее слышатся все те же необычные нотки:
– Столкновение… какое еще столкновение?
Меня удивил и, пожалуй, даже несколько озадачил этот вопрос, и я снова принимаюсь по порядку рассказывать обо всем, что со мной произошло. Мне даже начинает казаться, что я слишком вдаюсь в детали, будто опасаюсь, что мне не поверят; словом, я чувствую, что непонятно почему взял ошибочный тон, и то прибегаю к недомолвкам, то пускаюсь в излишние подробности. Наконец Эмилия прекращает свои расспросы, и Баттиста воплощенная любезность, весело улыбаясь, ставит на стол три бокала и предлагает нам выпить. Я усаживаюсь, и вот так за болтовней и шутками болтаем и шутим главным образом мы с Баттистой проходит часа два. Баттиста так оживлен и весел, что я почти не замечаю подавленного настроения Эмилии. Впрочем, она всегда довольно молчалива и замкнута, так что ее теперешняя сдержанность не слишком меня удивляет. Мне лишь кажется странным, что она не принимает никакого участия в беседе. Она не улыбается, не смотрит на нас и только молча курит и потягивает вино из бокала, будто она одна в комнате. В конце вечера Баттиста заводит со мной деловой разговор о фильме, в создании которого я должен участвовать, излагает сюжет, сообщает фамилии режиссера и моего соавтора по сценарию и предлагает на следующий день зайти к нему в контору и подписать контракт. Эмилия, воспользовавшись короткой паузой, встает и говорит, что устала и хочет домой. Мы прощаемся с Баттистой, выходим на лестницу, спускаемся, вот мы уже на улице и молча идем к стоянке такси. Потом садимся в машину, такси трогается. Меня пьянит радость от неожиданного предложения Баттисты, и, не в силах сдержать ее, я обращаюсь к Эмилии:
– Сценарий подоспел как раз вовремя… Просто не знаю, что бы мы без него делали… Пришлось бы залезать в долги…
Эмилия в ответ только спрашивает:
– А сколько платят за сценарий? Я называю сумму и добавляю:
– Итак, все проблемы наши решены, по крайней мере на эту зиму.
Говоря это, я беру руку Эмилии и пожимаю ее. Она не отнимает руки и до самого дома не произносит больше ни слова.