355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Альберто Моравиа » Римлянка. Презрение. Рассказы » Текст книги (страница 37)
Римлянка. Презрение. Рассказы
  • Текст добавлен: 3 мая 2017, 07:30

Текст книги "Римлянка. Презрение. Рассказы"


Автор книги: Альберто Моравиа



сообщить о нарушении

Текущая страница: 37 (всего у книги 47 страниц)

– Да, немного.

– Так вот, Фрейд будет нашим проводником в сложном внутреннем мире Одиссея, а не какой-нибудь Берар с его географическими картами и филологией, которая ничего не объясняет… И вместо Средиземного моря мы станем исследовать душу Одиссея… или, вернее, его подсознание.

Чувствуя, как во мне поднимается раздражение, я сказал, возможно, излишне резко:

– Но тогда ни к чему ехать на Капри, раз речь идет просто о будуарной драме… Мы прекрасно могли бы работать и в меблированной комнате в одном из новых районов Рима!

При этих словах Рейнгольд бросил на меня изумленный и вместе с тем оскорбленный взгляд, и я услышал его неприятный смех так смеются, когда хотят обратить в шутку грозящий плохо кончиться спор.

– Лучше давайте продолжим этот разговор на Капри, в спокойной обстановке, сказал он и перестал смеяться. Вы, Мольтени, не можете одновременно вести машину и разговор об «Одиссее»… Так что лучше уж ведите машину, а я полюбуюсь очаровательным пейзажем.

Я не рискнул ему возражать, и почти целый час мы ехали молча. Так мы миновали древние Понтийские болота; по правую сторону дороги тянулся канал с почти неподвижной, застоявшейся водой, по левую зеленела орошаемая низина; мелькнула Чистерна, за ней Террачина. Дальше дорога пошла по самому берегу моря, вдоль невысоких, каменистых, выжженных солнцем гор. Море было неспокойно, за желтыми и черными прибрежными дюнами оно казалось мутно-зеленым, по-видимому, его взбаламутила недавняя буря, поднявшая со дна пласты песка. Тяжелые волны, лениво вздымаясь, набегали на узкий пляж, окатывая его белой, словно бы мыльной, пеной. Вдали от берега море было подернуто рябью и казалось уже не зеленым, а синим, почти фиолетовым. Под порывами ветра, то появляясь, то исчезая, пробегали белоснежные барашки. И небо было такое же беспокойное, в причудливом беспорядке плыли в разные стороны белые облака, а в разрывах сверкала лазурь, ослепительно яркая, вся пронизанная солнцем, морские птицы кружили, падали как подстреленные вниз и то снова взмывали ввысь, то парили над самой водой, словно стараясь приноравливать свой полет к порывам ветра, непрестанно менявшего направление. Я вел машину, не отводя глаз от этого морского пейзажа, и вдруг совершенно неожиданно, словно в ответ на укоры совести, вызванные удивленным и обиженным взглядом, который бросил на меня Рейнгольд, когда я назвал его толкование «Одиссеи» будуарной драмой, решил, что я прав так и виделись мне в этом море, расцвеченном сочными живыми красками, под этим ярким небом, у этого пустынного берега черные корабли Одиссея, держащие путь к еще девственным и неведомым землям Средиземноморья. Гомер хотел изобразить именно такое вот море, такое же небо и такое же побережье, и герои его сами походили на эту природу, наделившую их классической простотой, удивительным чувством меры. Вот и все. И ничего более! А теперь Рейнгольд пытается превратить этот яркий и красочный мир, овеянный свежими ветрами, щедро залитый солнцем, населенный хитроумными и жизнерадостными существами, в какой-то бесцветный, бесформенный, лишенный солнца и воздуха мир подсознательного – тайники души Одиссея. Выходит, «Одиссея» вовсе не рассказ об удивительных странствиях, сопутствовавших открытию Средиземноморья в легендарном детстве человечества, а бесконечное копание в тайниках души, описание внутренней драмы современного человека, запутавшегося в противоречиях, находящегося на грани психоза. Как бы подытоживая свои размышления, я подумал, что, пожалуй, трудно было бы найти более неподходящего для меня соавтора; к обычно наблюдаемому в кино стремлению без всякой надобности все изменять, причем изменять к худшему, в данном случае добавлялась еще особая мрачность, свойственная чисто механическому и абстрактному психоанализу. И в довершение всего эксперимент этот проводился над таким удивительно ясным и светлым произведением, как «Одиссея»!

Теперь мы ехали почти по самому берегу моря; вдоль дороги, совсем рядом с прибрежными песками, вились зеленые лозы густого виноградника, а за ним темнел усеянный обломками скал узкий пляж, на который время от времени, сверкая пеной, неторопливо обрушивались волны. Я резко затормозил и сухо сказал:

– Надо немного размять ноги.

Мы вышли из машины, и я зашагал по тропинке, которая, пересекая виноградник, вела к пляжу. Как бы в оправдание я сказал Рейнгольду:

– Я целых восемь месяцев просидел дома взаперти… с прошлого лета не видел моря… пойдемте на минутку на пляж.

Он шел за мной молча, все еще обиженный и мрачный. Мы не прошли и полсотни метров, как бегущая вдоль виноградника тропинка уткнулась в прибрежный песок. Неживой и однообразный стук мотора сменился теперь то нараставшим, то затихавшим рокотом волн; беспорядочно громоздясь, они набегали друг на друга и разбивались о берег. Я прошелся по пляжу, стараясь не попасть под обрушивавшиеся на него волны, потом остановился и долго стоял неподвижно на песчаном холмике, устремив взгляд к горизонту. Я чувствовал, что обидел Рейнгольда и должен как можно любезнее возобновить с ним разговор, поскольку он этого ждет. Мне очень не хотелось прерывать те размышления, в которые я погрузился, созерцая безбрежный морской простор, но все же я наконец решился.

– Простите меня, Рейнгольд, неожиданно сказал я, несколько минут назад я, возможно, не слишком удачно выразился… но, говори откровенно, ваше толкование показалось мне не совсем убедительным… Если хотите, объясню вам почему.

Он сразу же с готовностью ответил:

– Пожалуйста… объясните… Ведь споры составляют часть нашей работы, не так ли?

– Ну, хорошо, продолжал я, не глядя на него, допустим, что «Одиссею» можно истолковать и так, как делаете вы, хотя я в этом совсем не убежден… И все же отличительной чертой гомеровских поэм и вообще античного искусства является то, что любое толкование, как ваше, так и множество других, могущих прийти в голову нам, современным людям, должно подтверждаться строго законченной формой этих произведений, исполненной, сказал бы я, глубокого содержания. И с внезапным, необъяснимым раздражением я добавил: Я хочу сказать, что вся прелесть «Одиссеи» именно и состоит в верности реальному миру, такому, каким он предстает перед нами в действительности. И эту законченную форму гомеровской «Одиссеи» нельзя видоизменять ни полностью, ни частично ее надо либо принять, либо вообще отказаться от мысли ставить фильмы по Гомеру. Иначе говоря, закончил я, по прежнему глядя не на Рейнгольда, а на море, мир Гомера это реальный мир… Гомер принадлежал к цивилизации, которая развивалась в полной гармонии с природой, а не в противоречии с ней… Поэтому Гомер верил в реальность осязаемого мира и видел его реально, так, как он его себе представлял. Поэтому и мы тоже должны брать его таким, каков он есть, верить в него так, как верил Гомер, понимать его буквально, не ища в нем скрытого, подспудного смысла.

Я умолк, но не успокоенный, а, наоборот, охваченный непонятным раздражением: попытка объяснить свою точку зрения оставила у меня ощущение тщетности предпринимаемых мной усилий. И действительно, почти тотчас раздался ответ Рейнгольда, сопровождаемый его обычным смешком, на этот раз торжествующим:

– Экстроспективно, экстроспективно!.. Вы, Мольтени, как все южане, экстроспективны и не понимаете того, кто интроспективен… Однако в этом нет ничего плохого… просто я интроспективен, а вы экстроспективны… Я именно потому и выбрал вас… вы уравновесите своей экстроспективностью мою интроспективность… Вот увидите, мы с вами великолепно сработаемся…

Я уже собирался ему ответить, и, думаю, ответ мой, наверное, опять обидел бы его, ибо я чувствовал, как во мне поднимается раздражение, вызванное его тупым упрямством, но внезапно услышал у себя за спиной хорошо знакомый голос:

– Рейнгольд, Мольтени… что вы здесь делаете?.. Дышите свежим морским воздухом?

Я обернулся и увидел на гребне одного из песчаных холмов две четко выступающие в ярком утреннем свете фигуры Баттисту и Эмилию. Баттиста быстро шел к нам, приветственно махая рукой. Эмилия следовала за ним не спеша, опустив голову. Баттиста казался еще более веселым и самоуверенным, чем обычно, тогда как весь облик Эмилии выражал недовольство, растерянность и чуть ли не отвращение.

Немного удивленный, я сказал приближавшемуся Баттисте:

– А мы думали, вы намного опередили нас… наверное, уже в Формии или еще дальше!

– Мы сделали круг… непринужденным тоном ответил Баттиста, я хотел показать вашей жене один из земельных участков возле Рима, где я строю виллу… потом нас несколько раз задерживали шлагбаумы у железнодорожных переездов. И, повернувшись к Рейнгольду, он спросил: Все в порядке, Рейнгольд?.. Говорили об «Одиссее»?

– Все в порядке, ответил в таком же телеграфном стиле Рейнгольд из-под козырька своей полотняной кепочки. Видимо, появление Баттисты его раздражало: ему хотелось продолжить начатый со мной разговор.

– Вот и прекрасно, просто великолепно. Баттиста фамильярно подхватил нас под руки и увлек по направлению к Эмилии, стоявшей рядом на пляже. Итак, добавил он с галантностью, показавшейся мне невыносимой, итак, прелестная синьора, вам предстоит сделать выбор… Где мы будем обедать, в Неаполе или в Формии?.. Решайте.

Эмилия вздрогнула и сказала:

– Решайте вы… мне все равно.

– Ну нет, решать должна, черт возьми, дама.

– Тогда пообедаем в Неаполе, у меня еще нет аппетита.

– Отлично, значит, в Неаполе… Рыбный суп с томатной приправой… оркестрик: «О, мое солнце». Баттиста был очень весел.

– В котором часу отходит пароход на Капри? спросил Рейнгольд.

– В половине третьего. Пожалуй, нам пора ехать, заметил Баттиста. Он оставил нас и направился к дороге.

Рейнгольд последовал за ним и, догнав его, пошел рядом. Эмилия же, словно желая пропустить их вперед, некоторое время стояла не двигаясь, делая вид, будто смотрит на море. Но, едва я поравнялся с нею, она схватила меня за руку и сказала шепотом:

– Теперь я сяду в твою машину… пожалуйста, не возражай.

Меня поразил ее встревоженный тон.

– Но что произошло?

– Ничего… Баттиста слишком быстро ездит.

Мы молча пошли по тропинке. Когда мы выбрались на дорогу и приблизились к стоявшим неподалеку машинам, Эмилия решительно направилась к моей машине.

– Как? закричал Баттиста. Разве вы поедете не со мной?

Я обернулся: Баттиста стоял у распахнутой дверцы своего автомобиля посреди залитой солнцем дороги. Рейнгольд остановился в нерешительности между двумя машинами и смотрел на нас. Эмилия, не повышая голоса, спокойно сказала:

– Теперь я сяду к мужу… Встретимся в Неаполе.

Я ожидал, что Баттиста уступит, не настаивая. Однако, к некоторому моему удивлению, он побежал нам навстречу.

– Синьора, вы проведете с мужем на Капри целых два месяца… А я, добавил он тихо, чтобы его не услышал режиссер, слишком долго находился в обществе Рейнгольда в Риме и могу вас заверить, что это не очень-то весело… Ваш муж, конечно, не будет иметь ничего против, если вы поедете со мной, не правда ли, Мольтени?

Мне только и оставалось, сделав над собой усилие, ответить:

– Абсолютно ничего… Вот только Эмилия говорит, что вы слишком быстро ведете машину.

– Поеду черепашьим шагом, с шутливой горячностью заверил Баттиста. Но прошу вас, не оставляйте меня наедине с Рейнгольдом. Он снова понизил голос: Если бы вы знали, до чего он скучен… все время рассуждает о кино.

Не знаю, почему я так поступил в ту минуту… Может быть, подумал: не стоит портить Баттисте настроение по столь пустячному поводу. Но так или иначе у меня вырвалось:

– Иди, Эмилия, разве тебе не хочется доставить удовольствие Баттисте?.. К тому же он прав, – добавил я, улыбаясь, с этим Рейнгольдом невозможно ни о чем говорить, кроме кино.

– Вот именно, с довольным видом подтвердил Баттиста. Затем он взял Эмилию под руку, очень высоко, у самой подмышки: Идемте, прелестная синьора, не надо упрямиться… я обещаю вам плестись шагом.

Эмилия бросила на меня взгляд, значение которого я не сразу понял, а затем медленно проговорила:

– Ну, если это говоришь мне ты…

Потом с неожиданной решительностью повернулась и, добавив: «Идемте же», пошла с Баттистой, который все так же крепко держал ее под руку, словно боясь, что она от него убежит. Я продолжал стоять в нерешительности у своей машины и смотрел вслед удалявшимся Эмилии и Баттисте. Она шла рядом с приземистым Баттистой, который был гораздо ниже ее ростом, но, несмотря на вялую походку, была в ней какая-то загадочная чувственность; Эмилия показалась мне в ту минуту очень красивой, и красота ее необыкновенно гармонировала со сверкающим морем и ярко-голубым небом, на фоне которых четко вырисовывалась се фигура. Но в красоте Эмилии ощущалось какое-то смятение, какой-то внутренний протест, и я не знал, чему это приписать. Потом я все еще смотрел ей вслед у меня мелькнула мысль; «Дурак… быть может, она хотела остаться с тобой… поговорить, наконец-то объясниться, раскрыть тебе душу, сказать, что любит тебя… а ты заставил ее уйти с Баттистой!» При этой мысли у меня сжалось сердце, и я поднял руку, словно намереваясь позвать ее. Но было уже поздно: она садилась в автомобиль Баттисты, тот усаживался рядом с ней, а навстречу мне шел Рейнгольд. Я тоже влез в машину, Рейнгольд опустился на сиденье рядом со мной. В ту же минуту автомобиль Баттисты промчался мимо нас и вскоре, превратившись в черную точку, скрылся вдали.

Быть может, Рейнгольд заметил охватившее меня раздражение, почти что ярость; вместо того чтобы продолжить, как я этого боялся, наш разговор об «Одиссее», он, надвинув на глаза кепку, откинулся на спинку сиденья, застыл в неподвижности и очень быстро задремал. Я все так же молча вел машину, выжимая предельную скорость из мотора своей слабосильной малолитражки, и с каждой минутой во мне нарастала безотчетная ярость. Дорога отдалялась от моря и теперь шла мимо цветущих позолоченных солнцем полей. В другое время как бы я восхищался густыми деревьями, сплетавшими над нашей головой свои кроны, образуя живой коридор из шумящей листвы, и серебристо-серыми оливами, разбросанными по красноватым склонам холмов, и апельсиновыми рощами, где среди глянцевито-темной листвы сверкало золото плодов, и одиноко стоящими старыми, почерневшими от времени крестьянскими домишками, и торчащими рядом двумя-тремя скирдами светло-золотистой соломы. Но я вел машину, словно ничего не замечая вокруг, с каждой минутой чувствуя себя все более подавленным. Я не пытался искать причину того, что со мной происходит, но она, безусловно, была глубже, чем просто раскаяние в своей уступчивости Баттисте в том, что позволил Эмилии ехать в его машине; впрочем, если бы я даже и хотел найти объяснение, мозг мой был настолько затуманен яростью, что я все равно не в состоянии был это сделать. Бывают такие припадки неудержимых нервных конвульсий, которые длятся ровно столько, сколько им положено, затем начинают постепенно ослабевать и наконец проходят, оставляя больного совсем разбитым, лишенным сил. Так и мое раздражение, пока я гнал машину через поля, леса, холмы и долины, достигнув апогея, начало затем постепенно ослабевать и наконец, когда мы уже подъезжали к Неаполю, совсем исчезло. Теперь мы быстро спускались с холма по направлению к морю. Дорога шла среди пиний и магнолий, впереди уже виднелась голубая гладь залива. Я чувствовал себя обессилевшим и отупевшим такое ощущение, наверное, испытывает эпилептик, который только что перенес потрясший его тело и душу яростный, неотвратимый припадок.

Глава 13

Вилла Баттисты, какой сказал нам по прибытии на Капри, находилась вдали от центральной площади городка, в уединенном уголке побережья, в той стороне Капри, что смотрит на Сорренто. Проводив Рейнгольда до гостиницы, Баптиста, Эмилия и я по узкой улочке направились к вилле.

Улочка вывела нас в тенистую аллею, огибающую весь остров. Наступали сумерки, и в тени цветущих олеандров по выложенным кирпичом дорожкам, идущим вдоль ограды густолиственных садов, в тишине медленным шагом прогуливались лишь несколько туристов. Где-то далеко внизу сквозь кроны пиний и рожковых деревьев неожиданно проглядывало необычайно яркое густо-лазурное море, освещенное ослепительно сверкающими холодными лучами заходящего солнца. Я шел позади Баттисты и Эмилии, то и дело останавливаясь, чтобы полюбоваться красотой окружающей меня природы, и впервые за много времени чуть ли не с удивлением чувствовал, как сердце мое наполняется, если не радостью, то, во всяком случае, умиротворением и спокойствием. Мы прошли до конца всю аллею, потом свернули на другую, более узкую дорожку. На одном из поворотов перед нами вдруг открылась морская ширь и скалы Фаральони, и я с радостью услышал, как Эмилия вскрикнула от изумления и восторга. На Капри она была впервые и до сих пор всю дорогу молчала. Эти высящиеся среди водной глади два огромных красных утеса производили отсюда, с высоты, странное впечатление они походили на метеориты, упавшие с неба на необозримое зеркало моря. Я был тоже восхищен открывшимся перед нами видом и сказал Эмилии, что на утесах Фаральони живет разновидность ящериц, нигде больше не встречающихся: они голубого цвета, потому что над ними голубое небо, а под ними голубое море. Она выслушала мои объяснения с интересом, словно на миг позабыв о своей враждебности, и меня вновь с огромной силой охватила надежда на примирение. Голубая ящерица, живущая в расселинах этих утесов, о которой я только что говорил, вдруг превратилась в моем воображении в некий символ. Кто знает, какими могли бы стать мы сами, если бы надолго остались на острове; безмятежная жизнь у самого моря постепенно очистила бы наши души от копоти тоскливых городских мыслей, души и чувства у нас стали бы такими же ясными, светящимися изнутри голубизной, как море, как небо как все, что светло, радостно и чисто.

Миновав скалы Фаральони, дорожка принялась петлять меж крутых каменистых обрывов, лишенных всякой растительности, здесь больше не было ни вилл, ни садов. Наконец в одном из пустынных уголков мы увидели длинное и низкое белое строение с обращенной к морю широкой террасой. Это и была вилла Баттисты.

Она оказалась небольшой всего три комнаты, не считая выходящей на террасу гостиной. Баттиста шел впереди и, пожалуй, чуточку хвастливо при каждом удобном случае стремился подчеркнуть свою роль хозяина дома, объясняя нам, что сам он здесь никогда еще не жил и вилла эта досталась ему меньше года назад от одного из его должников в уплату части долга. Он старался показать, что к нашему приезду позаботился о любой мелочи: в гостиной стояли вазы с цветами, натертый до блеска паркет издавал резкий запах воска, а на кухне мы увидели хлопотавшую у плиты жену сторожа, занятую приготовлением ужина. Баттиста, казалось, жаждал продемонстрировать нам все без исключения удобства своей виллы: он заставил нас заглянуть во все чуланы и простер свою любезность так далеко, что даже распахивал шкафы и спрашивал Эмилию, хватит ли вешалок для одежды. Потом мы вернулись в гостиную. Эмилия сказала, что пойдет переодеться, и вышла. Я хотел последовать за ней, но Баттиста задержал меня. Он опустился в кресло и сделал приглашающий жест. Закурив сигару, он без всякого вступления неожиданно спросил:

– Скажите, Мольтени, что вы думаете о Рейнгольде? Несколько удивленный, я ответил:

– Право, затрудняюсь сказать… Я мало его знаю и не могу судить о нем… Но мне он кажется серьезным человеком… его считают опытным режиссером…

Баттиста немного подумал, а потом продолжал:

– Видите ли, Мольтени, я ведь тоже мало с ним знаком, но все же более или менее знаю, о чем он думает и чего хочет… И прежде всего он немец, не так ли? А мы с вами итальянцы два разных мира, два различных мировоззрения, два мироощущения.

Я промолчал. Баттиста, как обычно, начинал издалека и с того, что не касалось его финансовых интересов; я решил выждать и посмотреть, куда он клонит.

Он продолжал:

– Так вот, Мольтени, я решил, что вместе с Рейнгольдом должны работать вы, итальянец, именно потому, что вижу: он совсем не такой, как мы с вами… Вам, Мольтени, я доверяю и, прежде чем уехать а, к сожалению, мне придется уехать довольно скоро, хочу кое о чем вас предупредить.

– Говорите, я вас слушаю, холодно произнес я.

– Я наблюдал за Рейнгольдом, сказал Баттиста, во время наших бесед о фильме… Он или соглашается со мной, или молчит… Но я теперь слишком хорошо узнал людей, чтобы верить им, когда они начинают себя так вести… Вы, художники, все без исключения, более или менее единодушно считаете, что продюсеры только дельцы и ничего больше… Не возражайте, Мольтени, и вы тоже так думаете, и, разумеется, так же думает Рейнгольд… Однако это верно лишь до известной степени… Может быть, Рейнгольд надеется, что ему удастся усыпить мою бдительность своим пассивным поведением… но я начеку… Я гляжу в оба, Мольтени…

– Короче говоря, резко спросил я, вы не доверяете Рейнгольду?

– Я ему верю и в то же время не верю… Я ему доверяю как специалисту, как мастеру своего дела… Но я не доверяю ему как немцу, как человеку другого мира, который так отличается от нашего… Теперь же, Баттиста положил сигару на край пепельницы и посмотрел мне в глаза, теперь же, Мольтени, я хочу со всей ясностью сказать вам, что мне нужен фильм, возможно более похожий на «Одиссею» Гомера. Чего хотел Гомер в своей «Одиссее»? Он хотел рассказать приключенческую повесть, которая все время держала бы читателя в напряжении… Историю, которая, так сказать, воздействовала бы на воображение. Вот чего хотел Гомер… И я требую, чтобы вы оставались верны Гомеру… У Гомера в «Одиссее» великаны, чудеса, бури, волшебницы, чудовища…

– Но они будут и у нас, сказал я, немного удивленный.

– Они будут и у нас, они будут и у нас… с неожиданным раздражением передразнил меня Баттиста. Вы что, Мольтени, считаете меня дураком?.. Но я-то не дурак!

Он повысил голос и с яростью уставился на меня. Я был удивлен этой вспышкой злобы, а еще больше выносливостью Баттисты: целый день он вел машину, потом его качало на пароходе от Неаполя до Капри, и теперь, вместо того чтобы отдохнуть, как сделал бы на его месте я, он еще способен спорить о намерениях Рейнгольда! Я вяло проговорил:

– Но с чего вы взяли, будто я принимаю вас за… за дурака?

– Я сужу по вашему поведению, Мольтени, да и по поведению Рейнгольда.

– Что вы хотите этим сказать?

Немного успокоившись, Баттиста вновь закурил и продолжал:

– Вы помните тот день, когда впервые встретились с Рейнгольдом в моем кабинете? Вы тогда еще сказали, что не подходите для работы над развлекательным фильмом, не так ли?

– Кажется, да.

– А что вам ответил Рейнгольд, желая вас успокоить?

– Сейчас не припомню…

– Могу освежить это в вашей памяти… Рейнгольд вам сказал, чтобы вы не волновались… что он намерен ставить психологический фильм… фильм о супружеских отношениях между Одиссеем и Пенелопой… Разве не так?

Я снова удивился: Баттиста оказался куда более проницательным, чем можно было бы предположить, исходя из его внешней грубости и невежества. Я подтвердил:

– Да, кажется, он действительно говорил что-то в этом роде.

– Так вот, поскольку сценарий еще не начат и ничего до сих пор не сделано, я считаю своим долгом самым серьезным образом вас предупредить: для меня поэма Гомера не история супружеских отношений между Одиссеем и Пенелопой.

Я ничего на это не ответил, и Баттиста, помолчав немного, продолжал:

– Когда я хочу поставить фильм об отношениях между мужем и женой, я беру какой-нибудь современный роман, никуда не трогаюсь из Рима и снимаю фильм в спальнях и гостиных квартала Париоли… И тогда мне нет дела ни до Гомера, ни до «Одиссеи». Вы поняли, Мольтени?

– Разумеется, понял.

– Отношения между супругами сейчас меня не интересуют, вы поняли, Мольтени?.. «Одиссея» это история странствий Одиссея, и мне нужен фильм именно о его странствиях… И чтобы не оставалось никаких сомнений, мне требуется развлекательный фильм, Мольтени, раз-вле-катель-ный! Вы поняли?

– Не беспокойтесь, сказал я, так как этот разговор уже начинал мне надоедать, вы получите развлекательный фильм.

Баттиста швырнул сигару и сказал обычным тоном:

– А я и не беспокоюсь, ведь, помимо всего, деньги-то плачу я… Вы должны понять, Мольтени, я говорю все это во избежание неприятных недоразумений… Принимайтесь за работу завтра же с утра. Я хотел вас вовремя предупредить, и в ваших собственных интересах тоже… Я вам доверяю, Мольтени, и хочу, чтобы, работая с Рейнгольдом, вы, так сказать, представляли меня… Вы должны напоминать Рейнгольду всякий раз, когда в этом возникнет необходимость, что «Одиссея» нравится и всегда нравилась людям потому, что она исполнена поэзии… И я хочу, чтобы эта поэзия целиком и полностью была сохранена в фильме…

Я понял, что Баттиста совсем успокоился: в самом деле, теперь он заговорил уже не о развлекательном фильме, которого от нас требовал, а о поэзии. После короткого экскурса в насквозь земную презренную область кассового успеха мы вновь воспарили в заоблачные выси искусства и духовных интересов. С болезненной гримасой, которая должна была изображать улыбку, я сказал:

– Не сомневайтесь, Баттиста, вы получите сполна всю поэзию Гомера или по крайней мере столько, сколько мы сумеем из него выжать.

– Прекрасно, прекрасно, не стоит больше об этом говорить!

Баттиста, потягиваясь, поднялся со своего кресла, посмотрел на часы и, буркнув, что хочет привести себя в порядок к ужину, вышел. Я остался один.

Сначала я тоже хотел уйти к себе в комнату, чтобы переодеться к ужину. Но разговор с Баттистой взволновал меня и отвлек от этого намерения: почти машинально я принялся ходить взад и вперед по гостиной. В самом деле, все то, что сказал Баттиста, заставляло меня впервые задуматься над трудностью работы, которую я довольно легкомысленно, беспокоясь только о материальных выгодах, взвалил на себя. И мне казалось, что я уже сейчас заранее ощущаю ту страшную усталость, какую мне предстоит испытать в конце работы над сценарием. К чему все это? думал я. Зачем мне обрекать себя на столь неприятную и тяжелую работу, на споры, которые, несомненно, будут возникать у нас с Баттистой, не говоря уже о спорах, которые придется вести с Рейнгольдом, на неизбежные компромиссы, на горечь при мысли, что мое имя появится под произведением, извращающим «Одиссею» и созданным только ради кассовых сборов?.. К чему все это? Еще совсем недавно, когда я с высоты бегущей по обрыву тропинки смотрел на скалы Фаральони, пребывание на Капри представлялось мне таким привлекательным. Теперь же оно казалось беспросветно мрачным, и виной тому была стоящая передо мною неблагодарная и невыполнимая задача: примирить свои требования честного литератора с прямо им противоположными требованиями продюсера. И вновь я необычайно остро ощутил, что Баттиста хозяин, а я слуга и что слуге многое дозволено, кроме одного неповиновения хозяину, а те способы, с помощью которых он старается защитить себя от хозяйской власти хитрость и лесть, еще унизительнее беспрекословного подчинения… Короче говоря, я чувствовал, что, подписав этот контракт, продал душу дьяволу, требовательному и вместе с тем мелочному, как все дьяволы. Баттиста в припадке откровенности выразил это с предельной ясностью. «Деньги то плачу я», сказал он. Мне же требовалось проявить совсем немного откровенности, чтобы сказать самому себе; «А я тот, кому платят». Фраза эта неотступно звучала у меня в ушах, едва только я начинал думать о сценарии. Неожиданно я почувствовал, что задыхаюсь, словно эти мысли вызывали у меня приступ удушья. Мне захотелось поскорее уйти из этой комнаты, перестать дышать тем воздухом, которым еще недавно дышал Баттиста. Я подошел к стеклянной двери, распахнул ее и вышел на террасу.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю