355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Альберто Моравиа » Римлянка. Презрение. Рассказы » Текст книги (страница 29)
Римлянка. Презрение. Рассказы
  • Текст добавлен: 3 мая 2017, 07:30

Текст книги "Римлянка. Презрение. Рассказы"


Автор книги: Альберто Моравиа



сообщить о нарушении

Текущая страница: 29 (всего у книги 47 страниц)

Глава 2

И вот с того вечера все, что касалось работы, пошло самым великолепным образом. На следующее утро я отправился к Баттисте, подписал контракт и получил аванс. Насколько я помню, мне предстояло написать довольно пустую сентиментальную кинокомедию. Тогда я считал, что, будучи по характеру человеком серьезным, я не подхожу для этого жанра, однако в ходе работы неожиданно оказалось, что это было моим истинным призванием. В тот же день состоялась моя первая деловая встреча с режиссером и соавтором сценария.

Я могу совершенно точно установить, когда началась моя кинокарьера то был вечер, проведенный у Баттисты, но мне очень трудно с такой же определенностью сказать, когда стали портиться наши с женой отношения. Вероятнее всего, следует считать началом ее охлаждения тот же самый вечер у Баттисты, но понял я это только теперь, как говорится, задним числом, тем более что в Эмилии пока еще не заметно было ни малейших перемен. Хотя, несомненно, они происходили в течение этого месяца после вечера, проведенного у Баттисты, но я и правда не в состоянии сказать, когда именно в сердце Эмилии одна чаша весов окончательно перевесила другую и что могло послужить тому причиной. В то время мы виделись с Баттистой ежедневно, и я мог бы подробно описать многие другие эпизоды, подобные тому, какой произошел в тот памятный вечер у него дома. Я говорю об эпизодах, которые тогда казались мне ничем не примечательными, не выделяющимися из общего течения нашей жизни; впоследствии, однако, каждый из них приобрел в моей памяти свои отличительные черты, занял свое особое место. Мне только хотелось бы отметить одно обстоятельство: всякий раз, когда нас приглашал Баттиста а это происходило теперь довольно часто, Эмилия отказывалась идти со мной. Правда, противилась она не слишком сильно и решительно, но с удивительным постоянством. Она всегда находила какой-нибудь предлог, чтобы избежать общества Баттисты, а я каждый раз настойчиво доказывал Эмилии, что отговорки ее несостоятельны, и все выспрашивал, не питает ли она к Баттисте антипатию, а если питает, то по какой причине. На мои расспросы она в конце концов неизменно, хотя и не без некоторого замешательства отвечала, что Баттиста ей вовсе не антипатичен, что она ничего против него не имеет, просто ей не хочется идти с нами, поскольку эти вечерние выходы ее утомляют да и вообще надоели ей. Меня не удовлетворяли такие малоубедительные объяснения, и я продолжал донимать ее: не задел ли ее чем Баттиста, возможно, сам того не заметив, или, может, так получилось помимо его воли. Но чем настойчивее я пытался доказать Эмилии, что она не симпатизирует Баттисте, тем упорнее она продолжала это отрицать, и замешательство ее под конец сменялось упрямым и решительным сопротивлением. Тогда, вполне успокоившись относительно чувств, испытываемых ею к Баттисте, и поведения Баттисты по отношению к ней, я начинал излагать ей доводы в пользу наших совместных вечерних развлечений: до сих пор я никогда никуда не ходил один, и Баттиста это прекрасно знает; к тому же Баттисте ее присутствие доставляет удовольствие всякий раз, приглашая меня, он просит: «Приходите, пожалуйста, с женой»; ее неожиданное отсутствие, которое трудно будет объяснить, может показаться Баттисте признаком неуважения или, что еще хуже, может обидеть его, а от Баттисты теперь зависит наша судьба. В общем, поскольку Эмилия не может привести никаких серьезных причин в оправдание своего отказа, а я, наоборот, могу привести множество самых основательных доводов в пользу того, почему ей надо пойти со мной, то не лучше ли ей примириться со скукой этих вечеров и превозмочь усталость. Эмилия обычно слушала эти мои рассуждения рассеянно, с каким-то отрешенным видом: пожалуй, более внимательно, чем за моими доводами, следила она за жестами, которыми я их сопровождал, и за выражением моего лица; в конце концов она обычно сдавалась и начинала одеваться. Перед самым уходом, когда она бывала совсем готова, я спрашивал ее в последний раз: ей и в самом деле не хочется идти со мной? Спрашивал вовсе не потому, что сомневался в ее полной свободе поступать, как ей нравится. Она самым категорическим тоном отвечала, что и правда не имеет ничего против, и тогда мы выходили из дому.

Однако все это я смог восстановить в памяти, как я уже упомянул, лишь позднее, терпеливо роясь в прошлом и воскрешая многие незначительные факты, которых в то время просто не замечал. Тогда я понимал только, что отношение ко мне Эмилии изменилось к худшему, но совершенно не мог ни объяснить причины этого, ни определить, в чем именно состоит это ухудшение: так при еще безоблачном небе гнетущая тяжесть в воздухе возвещает приближение грозы.

Все чаще я стал думать о том, что Эмилия любит меня меньше, чем прежде: я заметил, что теперь она уже не стремится всегда быть со мной, как в первые дни и месяцы нашей совместной жизни. Раньше, когда я говорил: «Послушай, мне надо часа на два уйти. Постараюсь вернуться как можно скорее», она не спорила, однако весь вид ее покорный и опечаленный говорил о том, что мое отсутствие ей неприятно. Поэтому нередко случалось, что, махнув рукой надела, я оставался дома или, если это было возможно, брал жену с собой. Ее привязанность ко мне в то время была так сильна, что однажды на вокзале, провожая меня а я уезжал всего на несколько дней в Северную Италию, она отвернулась, чтобы я не видел ее слез. Я сделал вид, что ничего не заметил, но всю поездку меня мучило воспоминание о слезах, которых она стыдилась, но не могла сдержать, и с тех пор я никогда больше не уезжал один. Теперь же, когда я говорил ей, что ухожу из дому, на лице ее не появлялось привычного, столь любимого мной выражения легкого недовольства и грусти. Она спокойно, часто даже не поднимая глаз от книги, отвечала: «Хорошо… значит, увидимся за ужином… Смотри не задерживайся». Иногда мне даже казалось, что ей хочется, чтобы я подольше не приходил. Скажем, я предупреждал ее: «Я ухожу, вернусь в пять». А она отвечала: «Можешь не торопиться… У меня полно дел». Однажды я в шутку заметил, что она, видимо, предпочитает, чтобы я поменьше бывал дома, но Эмилия уклонилась от прямого ответа. Она лишь сказала, что раз я все равно занят почти целый день, то нам лучше видеться только за едой тогда и она сможет спокойно заниматься своими делами. Это было верно лишь отчасти: работая над сценарием, я уходил из дому во второй половине дня, а все остальное время неизменно старался проводить с Эмилией. Но после того разговора я стал уходить и по утрам.

Когда Эмилия еще выказывала недовольство моим отсутствием, я отправлялся по делам с легким сердцем, в сущности, радуясь этому ее чувству, так как видел в нем новое доказательство ее большой любви. Однако стоило мне заметить, что она не только не проявляет ни малейшей досады по поводу моего ухода, но, по-видимому, даже предпочитает оставаться одна, как я ощутил смутную тревогу нечто подобное, должно быть, испытывает человек, неожиданно почувствовавший, что земля уходит у него из под ног. Теперь я не бывал дома не только после обеда, но, как я уже сказал, и утром, причем часто с единственной целью проверить, существует ли это совершенно новое и столь горькое для меня равнодушие Эмилии. Она постепенно не только перестала проявлять какое-либо недовольство моим отсутствием, но, напротив, относилась к этому совершенно спокойно, даже, как мне казалось, с плохо скрытым облегчением. Вначале я пытался объяснить эту холодность, пришедшую после двух лет супружеской жизни на смену любви, неизбежным появлением привычки, пусть даже исполненной самой нежной заботливости, ведь спокойная уверенность супругов во взаимной любви, конечно, лишает их отношения какого бы то ни было налета страсти. Но я и сам чувствовал, что это не так именно скорее чувствовал, чем сознавал, ибо мысль, несмотря на всю ее кажущуюся логичность, обманывает нас чаще, чем смутное и неясное чувство. Словом, я видел, что Эмилия не досадует теперь на мое отсутствие не потому, что считает его неизбежным или не опасается больше, что оно скажется на наших отношениях, просто она меньше любит меня, а может, и совсем разлюбила. И я понимал: произошло нечто такое, что серьезно повлияло на ее чувство ко мне, недавно еще необыкновенно сильное и страстное.

Глава 3

Когда я впервые встретился с Баттистой, положение мое было крайне затруднительным, чтобы не сказать ужасным, и я не знал, как мне из него выпутаться. Дело в том, что я купил квартиру, хотя у меня не было денег для выплаты необходимой суммы и я даже не представлял себе, где их достать. Первые два года мы с Эмилией жили в большой меблированной комнате. Может быть, другая женщина и не страдала бы от такого временного жилья, но Эмилия в этом я совершенно уверен, согласившись жить в таких условиях, дала мне самое большое доказательство любви, какое только может дать мужу преданная жена. Эмилия была, что называется, женщина «домовитая»; однако ее любовь к дому выходила за пределы естественного и свойственного всем женщинам чувства, это было нечто вроде пылкой и всепожирающей страсти, чуть ли не алчности, страсти, которая была сильнее Эмилии и корнями своими уходила, по-видимому, куда-то очень глубоко. Эмилия выросла в бедной семье. Когда я с ней познакомился, она работала машинисткой. Я думаю, что в ее любви к дому бессознательно проявлялись разбитые надежды тех обездоленных, у которых никогда не было возможности обзавестись своим жильем, пусть даже самым скромным. Не знаю, надеялась ли Эмилия, выходя за меня замуж, осуществить мечту о собственном доме. Но я хорошо помню один из тех немногих случаев, когда видел ее плачущей; произошло это вскоре после нашего обручения, когда я вынужден был признаться, что пока не в состоянии купить или даже снять квартиру и что поэтому первое время нам придется довольствоваться меблированной комнатой. Правда, она сразу же совладала со слезами, хоть они, по-моему, были вызваны не одним только горьким сожалением о том, что осуществление столь дорогой мечты отодвигается на неопределенный срок; в этих слезах обнаружилась вся глубина и страстность этой мечты в сущности, даже не просто мечты, а того, в чем Эмилия видела чуть ли не смысл жизни.

Итак, первые два года мы жили в меблированной комнате. Но какую чистоту и порядок поддерживала в ней Эмилия! Насколько было возможно а в меблированной комнате это отнюдь не просто, Эмилия пыталась создать иллюзию, будто у нее собственная квартира. И поскольку у нас не было своей обстановки, она стремилась вложить в чужую обшарпанную мебель всю свою душу домовитой и аккуратной хозяйки. На моем письменном столе неизменно стояла ваза с цветами; бумаги мои были всегда разложены в исключительном порядке и словно звали к работе, гарантируя мне максимальные удобства; не было случая, чтобы на обеденном столе не лежали салфетки и не стояла вазочка с печеньем; никогда одежда или предметы туалета как это часто бывает в подобного рода тесных и временных обиталищах не оказывались там, где им меньше всего следует быть: на полу или на стульях. После уборки, наскоро сделанной служанкой, Эмилия еще раз тщательно прибирала комнату, да так, чтобы все, что могло блестеть и сверкать, блестело и сверкало, будь то латунный шарик на оконном шпингалете или самый незаметный кусочек паркета. По вечерам она сама, без помощи прислуги, стелила постель, и всегда на кровати с одной стороны лежала ее прозрачная ночная рубашка, а с другой моя пижама; одеяло было аккуратно отогнуто, а подушки удобно уложены. Утром она поднималась раньше меня, шла на общую кухню, готовила завтрак и приносила его мне на подносе. Все это Эмилия делала бесшумно, четко и естественно, но с пылом и старанием, которые говорили о чувстве, слишком глубоком, чтобы в нем можно было признаться. И тем не менее, несмотря на все героические усилия Эмилии, меблированная комната оставалась меблированной комнатой. Иллюзия, которую Эмилия пыталась создать у себя и у меня, никогда не бывала полной. Иной раз в минуты большой усталости она начинала жаловаться, правда, мягко и, в силу своего характера, сдержанно, но все-таки не без внутренней горечи; в таких случаях она спрашивала меня, до каких же пор будет продолжаться эта наша временная, неустроенная жизнь. Я понимал, что за внешним спокойствием Эмилии скрывается подлинная боль, и меня мучила мысль о том, что рано или поздно мне придется найти способ как-то удовлетворить ее страстное желание обзавестись собственным домом.

В конце концов, как уже было сказано, я решил купить квартиру; но не потому, что у меня появились деньги их у меня по-прежнему не было, а потому, что понимал, как страдает Эмилия, и опасался, что в один прекрасный день чаша ее терпения переполнится. За два года нашей совместной жизни я отложил небольшую сумму; добавив к ней деньги, взятые в долг, я смог сделать первый взнос. Однако я не испытал при этом того удовлетворения, какое ощущает человек, приобретя для своей жены квартиру; наоборот, я чувствовал мучительное беспокойство, ибо совершенно не представлял себе, каким образом мне удастся выкрутиться через месяц, когда подойдет срок уплаты следующего взноса. Я впал в такое отчаяние, что был почти зол на Эмилию, чье упорное и страстное стремление иметь собственный дом в какой-то мере вынудило меня пойти на столь необдуманный и рискованный шаг.

Но искренняя радость Эмилии, когда я сообщил ей о покупке квартиры, и потом бурное ликование, охватившее ее, когда мы в первый раз вошли в наши еще не обставленные комнаты, на некоторое время заставили меня забыть обо всех моих тревогах и волнениях. Я уже говорил, что любовь к дому была у Эмилии поистине страстью; более того, в тот день мне показалось, что к этой страсти примешивалась какая-то чувственность, словно то, что я наконец купил для нее квартиру, сделало меня в ее глазах более желанным. Мы осматривали нашу квартиру, и сперва Эмилия просто ходила со мной по пустым и холодным комнатам, а я говорил ей, как мне хотелось бы расставить мебель. Но в конце нашего осмотра, когда я подошел к окну, чтобы распахнуть его и показать, какой из него открывается вид, Эмилия вдруг прижалась ко мне и тихо попросила поцеловать ее. Для нее, обычно столь сдержанной и почти робкой в проявлениях любви, это было чем-то совершенно новым и неожиданным. Пораженный и взволнованный ее тоном, я поцеловал ее. Это был один из самых пылких, самых опьяняющих поцелуев, которыми мы когда-либо обменивались; и внезапно я почувствовал, что ее объятия стали крепче, словно она хотела вызвать меня на еще большую близость; потом она судорожно стянула с себя юбку, расстегнула кофточку и прижалась ко мне всем телом. Оторвавшись от моих губ, она почти неслышно, но жарко и нежно шепнула мне в самое ухо по крайней мере так мне показалось «возьми меня», и сама, всей своей тяжестью потянула меня вниз, на пол. И мы любили друг друга на пыльных плитках, под тем самым окном, которое я так и не успел распахнуть.

Однако в пылкости столь неожиданно бурных объятий Эмилии я почувствовал не только любовь ко мне, я ощутил в них прежде всего порыв подавленной страсти к собственному очагу, которая как бы сама собой вылилась в чувственное желание. Необставленные гулкие комнаты, еще пахнущие краской и непросохшей штукатуркой, всколыхнули в глубине ее души что-то такое, чего до сих пор не могли пробудить все мои страстные ласки.

Между нашим посещением еще пустой квартиры и переездом в нее прошло два месяца. За это время мы оформили контракт на покупку квартиры на имя Эмилии я знал, что это доставит ей удовольствие, и, насколько позволяли мои весьма ограниченные средства, приобрели кое-какую мебель. Когда прошло первое чувство удовлетворения от того, что квартира все-таки куплена, я, как уже говорилось, стал испытывать мучительное беспокойство при мысли о будущем, а временами просто впадал в отчаяние. Конечно, зарабатывал я неплохо, неплохо, чтобы жить скромно и даже немного откладывать, но заработка моего было явно недостаточно, чтобы сделать ближайший взнос за квартиру. Я испытывал тем большее отчаяние, что не мог даже отвести душу, поговорив обо всем с Эмилией: мне не хотелось отравлять ее радость. Теперь я вспоминаю о том времени, как о поре, когда я пребывал в постоянной тревоге и даже как-то меньше любил Эмилию. Я невольно удивлялся тому, что, хотя она великолепно знала наши возможности, ее нисколько не беспокоило, где я смогу раздобыть такую уйму денег. Поэтому меня неприятно поражало и чуть ли не выводило из себя то, что радостная и возбужденная Эмилия все эти дни только и бегала по магазинам в по– исках обстановки для квартиры и ежедневно без тени беспокойства оповещала меня о какой-нибудь новой покупке. Я спрашивал себя, как может она, любя меня, не догадываться о моих страхах и тревогах. Я понимал, что, по всей вероятности, Эмилия решила: раз уж я купил квартиру, то, конечно, позаботился и о том, чтобы достать необходимые для этого деньги; и все же то, что она была такой безмятежно довольной, когда меня не оставляли тревожные мысли, казалось мне проявлением ее эгоизма или по меньшей мере бесчувственности.

В ту пору я был настолько озабочен мыслями о деньгах, что у меня даже изменилось представление о себе самом. Я считал себя человеком интеллигентным, культурным, драматургом по призванию; я всегда питал пристрастие к драматургии и полагал, что мне следует посвятить ей себя целиком. Этот скажем так внутренний мой облик побуждал меня смотреть определенным образом и на собственную внешность: мне казалось, что худоба, близорукость, нервность, бледность, небрежность в одежде являются у молодого человека признаками будущей литературной славы, которая, как я считал, была мне уготована. Но тягостные заботы вытеснили из моего сознания этот столь заманчивый и многообещающий образ и заменили его другим образом жалкого неудачника, запутавшегося в сетях страсти и погрязшего в тине мелких забот; несчастный, он не смог устоять перед любовью к жене и решился на шаг, превышающий его силы, и кто знает, как долго еще придется ему страдать от унизительного отсутствия денег. Я себе казался уже не молодым непризнанным театральным гением, а всего лишь голодным журналистом, сотрудничающим во второсортных газетенках и журнальчиках, или, еще хуже, жалким чиновником какой-нибудь частной фирмы или государственного учреждения: бедняга, чтобы не волновать жену, скрывает от нее свои тревоги, целыми днями бегает по городу в поисках работы и не находит ее; он просыпается по ночам, вздрагивает при мысли о долгах, которые надо платить; одним словом, ничего не знает и не видит, кроме денег. В таком, возможно и трогательном, персонаже не было ни блеска, ни достоинства, это был жалкий герой какого-нибудь дешевенького романа, и я остро ненавидел его, так как боялся, что постепенно полностью уподоблюсь ему во всем. Но так уж вышло я женился не на женщине, которая понимала бы и разделяла мои мысли, вкусы и стремления, а на необразованной машинистке, зараженной, как мне казалось, всеми предрассудками своего класса. С женщиной, которая бы меня понимала, я мог бы переносить тяготы бедной и неустроенной жизни в какой-нибудь студии или меблированной комнате в ожидании будущих успехов на поприще драматургии; теперь же я вынужден был любой ценой создавать домашний очаг, о котором мечтала моя жена. Ради этого, думал я в отчаянии, мне придется отказаться, и, быть может, навсегда, от столь дорогой для меня честолюбивой мечты о литературной карьере.

Итак, я был во власти тоски и сознания собственного бессилия преодолеть материальные трудности. Если железный прут долго держать над огнем, он становится мягким и гнется; вот и я чувствовал, что свалившиеся на меня заботы постепенно ослабляют и сгибают меня. Я сознавал, что невольно завидую тем, кто подобных забот не знает, людям богатым и привилегированным, и что к этой зависти, опять-таки помимо моей воли, примешивается ожесточение, направленное уже не против отдельных конкретных лиц или обстоятельств, но неудержимо стремящееся к обобщениям, принимающее отвлеченный характер определенного миросозерцания. Одним словом, в эти трудные для меня дни я стал замечать, как раздражение и досада, вызванные отсутствием денег, переходят в чувство возмущения несправедливостью не только той, которая совершалась по отношению ко мне, но и той, от которой страдало бесчисленное множество мне подобных. Я отдавал себе отчет в том, что мои личные обиды незаметно выливаются в настроения и взгляды, связанные уже не только со мной; я замечал это по тому, как все мои мысли постоянно и неуклонно устремлялись в одном направлении, по своим разговорам, которые независимо от моего желания все время вращались вокруг одних и тех же проблем. Тогда же я обнаружил в себе все возрастающую симпатию к политическим партиям, объявлявшим борьбу против пороков и недостатков того самого общества, которое я винил в терзавших меня заботах. Это общество, думал я, обрекает на голод лучших своих сынов при этом я имел в виду себя самого и потакает худшим. У людей попроще и необразованных процесс этот обычно совершается как бы сам собой в темных глубинах сознания, где некая таинственная алхимия перерабатывает эгоизм в альтруизм, ненависть в любовь, страх в мужество; но для меня, привыкшего наблюдать за собой и заниматься самоанализом, все происходившее со мной было предельно ясным, словно я следил, как это совершается в ком-то другом. Я, конечно, понимал, что мною движут чисто материальные и эгоистические побуждения и что я распространяю на все человечество то, что имеет отношение только ко мне одному. Никогда прежде у меня не возникало желания вступить в какую-нибудь партию, как делали почти все в те беспокойные послевоенные годы, и именно потому, что, как мне казалось, я не смог бы заниматься политикой из каких-то личных соображений; меня могли побудить к этому только определенные взгляды, убеждения, но их-то у меня как раз и не было. Поэтому я злился на себя, замечая, что все мысли мои, разговоры, поступки незаметно уносит поток своекорыстных расчетов и что направление их постепенно меняется под воздействием переживаемых мной затруднений. «Значит, и я ничуть не лучше прочих, думал я с яростью, значит, мне достаточно было очутиться без гроша, чтобы начать мечтать о возрождении человечества». Но это была бессильная ярость. В конце концов то ли я почувствовал тогда большое отчаяние, то ли оказался менее тверд, чем обычно, я позволил одному из своих старых приятелей убедить себя и вступил в коммунистическую партию. Сразу же после этого я подумал, что вот опять я повел себя не как молодой непризнанный гений, а как голодный журналист или чиновник, в которого я так боялся со временем превратиться. Но дело было сделано, я состоял в партии, и отступать было поздно. Кстати, характерно, как приняла известие о моем вступлении в партию Эмилия. «Теперь, сказала она, только коммунисты будут давать тебе работу… Остальные станут тебя бойкотировать». У меня не хватило духу сказать ей то, о чем я думал, то есть что, возможно, я никогда не вступил бы в партию, не приобрети я ради ее удовольствия слишком дорогую квартиру. Тем дело и кончилось.

Наконец квартира наша была готова к переезду, а через день совпадение это кажется мне теперь роковым я встретил Баттисту и, как уже рассказывал, сразу же получил от него приглашение работать над сценарием одного из его фильмов. Я вздохнул свободно, и на какое-то время мне стало так хорошо и легко, как давно уже не бывало. Я думал, что сделаю четыре или пять сценариев, расплачусь за квартиру, а затем вернусь к журналистике и дорогому моему сердцу театру. Я опять и еще сильнее, чем прежде, любил Эмилию и, часто испытывая при этом мучительные угрызения совести, ругал себя за то, что мог думать о ней плохо, считая ее черствой эгоисткой. Однако просвет этот был недолгим. Довольно скоро горизонт мой заволокли тучи. Впрочем, сперва появилось только маленькое облачко, правда, достаточно мрачное.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю