Текст книги "Римлянка. Презрение. Рассказы"
Автор книги: Альберто Моравиа
сообщить о нарушении
Текущая страница: 45 (всего у книги 47 страниц)
От облегчения глаза его наполнились слезами, потом он увидел осколки тарелок на полу, вспомнил, как только что корчился в кровати, как проклинал всех и вся, и вдруг почувствовал неодолимый стыд. В минуту растерянности, он дошел до того, что проклинал девочку, которой сам же – он знал это – причинил зло; могло ли быть более явственное свидетельство того, в какой мрак он дал себе погрузиться за последнее время? «Я и вправду заслуживаю смерти», – подумал он убежденно. Теперь он был исполнен раскаяния и благих намерений. Вот если бы он мог ходить! Тогда он отправился бы просить прощения у своей маленькой приятельницы; Джироламо даже подумал, что дал бы торжественное обещание жениться на ней, как только она вырастет, но отбросил этот замысел в виду явной его нелепости. Самому себе он казался последним негодяем, мысль о том, что завтра профессор выгонит его из санатория, больше не пугала его, даже приносила некоторое облегчение. «Я этого заслуживаю», – думал Джироламо. Теперь ему казались желанными ожидавшее его унижение, общее презрение, собственное ничтожество, он получал удовольствие, воображая себя справедливо наказанным. Он полагал, что новые мучения избавят его наконец от глухой злости, которая грузом лежала на душе с того вечера, когда он впервые поцеловал девочку, и ему удастся найти умиротворение и обратить все помыслы на собственное выздоровление. Мысль, что завтра некто накажет его сурово, но справедливо, с полным на то правом, внушала ему спокойную и безмятежную уверенность. Закрыв глаза, в том же примерно состоянии духа, в каком младенец после испуга или каприза засыпает на руках матери, Джироламо перешел наконец из бодрствования в сон.
Только поздним утром был он разбужен солнечным лучом, не горячим, но ярким и сверкающим; пробиваясь из угла окна, свет заливал ту часть палаты, где стояла кровать. Открыв глаза, он прежде всего обрадовался хорошей погоде. «Какое ослепительно голубое небо, – думал он, глядя в окно. – Сегодня наконец можно будет принять солнечную ванну». Он даже удивлялся, почему никто не пришел его разбудить и не вывез на террасу; но тут из соседней палаты донесся звук мужских голосов, один из них, самый властный и уверенный, задавал вопросы и отдавал распоряжения, а остальные, в которых слышались преданность и повиновение, лишь отвечали. «Там профессор, – понял вдруг Джироламо, и от этой мысли ему стало нестерпимо скверно. – Он уже у соседей и сейчас будет здесь».
Только теперь он вернулся к действительности и, вспомнив все, что его угнетало – скандальную историю с девочкой, изгнание из санатория, – на мгновение почувствовал невыносимую тоску. «Сейчас он будет здесь, а я еще не умыт, не причесан, – думал мальчик, – и в палате беспорядок… И вонь стоит с ночи…» Он метался, не зная, с чего начать, как хоть немного навести вокруг порядок. В какой-то миг его испуганный взгляд опустился вниз, Джироламо увидел на полу между кроватями поднос, разбитые тарелки и среди осколков фарфора комки пищи, застывшей в темном воске подливы. «И я об этом забыл!» – подумал юноша в ярости. Поколебавшись, он свесился головой почти до полу, с намерением затолкать под кровать все осколки. Но в эту минуту мужские голоса, сопровождаемые топотом ног, послышались совсем близко и отчетливо, потом дверь отворилась и в сопровождении Йозефа и врача-ассистента вошел профессор.
Профессор, внушавший ужас Джироламо и – совсем по другим причинам – всему лечащему персоналу, от ассистента до самого смиренного брата милосердия, был совершенным воплощением врача современного образца: не столько ученого, сколько ловкого и корыстного эксплуататора и собственных способностей, и непомерной доверчивости больных. Лишенный творческого дара, но неплохой хирург, он был более всего наделен психологическим и, если можно так выразиться, политическим чутьем; смолоду насмотревшись на трусость пациентов перед болью и на бессилие и невежество врачей (а это зрелище не менее поучительное), он проникся глубочайшим презрением к людям и пришел к убеждению, что в медицине, как и на любом другом поприще, лучшие средства преуспеяния – это хмурый вид, хорошо подвешенный язык, резкий и уверенный тон, словом, все те внешние признаки авторитетности, за которыми, как воображает толпа, непременно кроются непогрешимое знание и блестящий талант. Профессор был высок и грузен, руки у него были белые, короткопалые, с редкими, но длинными черными волосами; подстрижен он был бобриком, холодные глаза его блестели, нос был крючковат, бородка и усы – острые: настоящая голова мушкетера или инквизитора. Если к этому прибавить резкую и повелительную манеру двигаться, говорить, смотреть, раскатистый добродушный смех, раздававшийся редко, но всегда вовремя и заставлявший поклонников профессора говорить: «Он резок, правда, зато сколько доброты в его смехе!» – то можно составить достаточно полное представление об этом субъекте.
Звук отворяемой двери заставил Джироламо, который, загоняя осколки под кровать, высунулся до пояса из-под одеяла и свесился вниз, почти касаясь волосами пола, живо выпрямиться, оправить простыни и пригладить, насколько возможно, шевелюру, и все это неотрывно глядя на профессора, который в сопровождении Йозефа и ассистента медленно и как будто даже с некоторой осторожностью приближался к больному. Сердце Джироламо яростно билось, от волнения ему не хватало воздуха. Потом он понял причину своего волнения и как по волшебству сразу успокоился. «Сейчас он скажет, чтобы я отправлялся домой, – думал юноша, стискивая зубы, чтобы одолеть подступавшую дурноту, – так как я совершил чудовищный поступок… Я готов повиноваться, готов к любому наказанию – но только поскорее!» Ему хотелось крикнуть: «Скорее, синьор профессор, скорее!» – но он сумел удержаться и только густо покраснел, глядя, как профессор с двумя сопровождающими приближается к нему.
Но профессор, словно нарочно действуя назло Джироламо, ничуть не спешил. Он приблизился, остановился в двух шагах от кровати, иронически покачал головой при виде разбитых тарелок и подноса на полу, потом поглядел на юношу:
– Хорошенькие вещи мне про вас рассказывают!
Джироламо побледнел. «Ну вот», – подумал он, страдая так, что хотелось закричать. Наконец ему удалось произнести дрожащим голосом:
– Если я должен уехать, то прошу вас, синьор профессор, отправьте меня поскорее…
Врач взглянул на него:
– Уехать? Кто вам сказал, что вы должны уехать?
– Но из-за Полли… За все, что я наделал… на нижнем этаже…
Профессор наконец понял.
– Ах, вот оно что! – воскликнул он холодно и подошел вплотную к кровати, сделав спутникам знак следовать за ним. – В этом случае, мой мальчик, вы ошиблись… Поведение больных меня не касается. Здесь не исправительное заведение, а клиника! Мы занимаемся их телом, а не душой, только их телом и даже одною его частью. Я распорядился, чтобы вас больше не возили на первый этаж, вот и все. А что касается отъезда, так вы отсюда уедете, когда мы сочтем это необходимым. – Он повернулся к брату милосердия и с повелительным жестом приказал ему: – Снимите одеяло.
Австрияк повиновался. Обнаженный Джироламо дрожал, мысли его путались, думать он был не в силах; ему казалось, что его уничтожили, и дальше этого ощущения – что его не существует – он пойти не мог. Между тем профессор наклонился и сосредоточенно ощупывал короткими пальцами больное колено. Джироламо смотрел на него, ощущая себя только телом, лишенным воли и разума. Профессор выпрямился.
– Покажите мне снимки! – сказал он ассистенту.
У того под мышкой было несколько металлических кассет. Он вынул три рентгеновских снимка колена Джироламо и протянул хирургу, а тот долго рассматривал их на свет и сравнивал. На первом снимке видно было на черном фоне белесое ядро: коленная чашечка и сочленение берцовой и бедренной кости, все затуманенное и искаженное; на втором негативе эта за-туманенность, это искажение стали меньше, вокруг появилось черное поле; но на третьем снимке туман и искажение были такие же, как на первом, и даже, казалось, немного увеличились. Профессор вернул снимки ассистенту и обернулся к мальчику:
– Вы вернулись к тому же состоянию, в каком прибыли в санаторий… Довольны?
– Какое состояние? – начал было юноша, но собеседник его прервал:
– Думайте о том, как вылечиться! Я бы на вашем месте не стал так наплевательски относиться к болезни. А теперь отправляйтесь на солнце! Йозеф, выставьте его на террасу! – И профессор в сопровождении ассистента вышел, не дожидаясь ответа Джироламо.
Йозеф распахнул дверь, дал мальчику темные очки и узкий плед, чтобы прикрыть живот, убрал одеяла и несколькими движениями сильных рук вытолкнул кровать на террасу. Джироламо, голый, съежившийся на матраце и стыдящийся своей наготы, вдруг очутился на воздухе. Было холодно, заливавшее террасу веселое сверкающее солнце только что не давало замерзнуть. Другие кровати с растянувшимися на ослепительных простынях смуглыми телами уже стояли на солнце, и в великолепном свете зимнего утра казались не такими отвратительными даже язвы, свищи и нарывы, безобразившие эти неподвижные члены… Некоторые больные читали, другие, ничего не делая, лежали на спине неподвижно, как мертвые: на дальнем конце террасы кто-то из больных завел патефон, ветер с перерывами доносил оттуда легкие нестройные звуки. День выдался такой солнечный, что ярче некуда. Всюду, куда хватал глаз, на фоне твердого блистающего неба отчетливо виднелись зубчатые снежные вершины, горным венцом охватившие долину; еловые леса были припорошены недавними метелями: на искрящихся склонах можно было различить черные фигурки лыжников, которые скользили во все стороны, падали, вставали, исчезали за белыми холмами и вновь появлялись. Но Джироламо смотрел на этот ликующий пейзаж глазами, полными слез: ничего не случилось, он только не увидит больше ни Брамбиллы, ни маленькой англичанки; теперь он один, а выздоровление отодвинулось куда-то далеко-далеко.
― ПРЕСТУПЛЕНИЕ В ТЕННИС-КЛУБЕ ―
(рассказ, перевод С. Ошеров)
В середине зимы правление Теннис-клуба – одного из самых известных клубов нашего города – решило дать большой бал. Правление в составе синьоров Лучини, Мастроджованни, Коста, Рипанделли и Микели, ассигновав значительную сумму на шампанское, ликеры и пирожные, а также на то, чтобы нанять приличный оркестр, перешло к составлению списка гостей. Члены клуба в большинстве своем принадлежали к тому классу общества, который принято называть «крупная буржуазия»: это были отпрыски богатых и почтенных семейств, и все они, поскольку работать где-то все-таки было нужно, делали вид, что заняты какой-то профессиональной деятельностью. Поэтому им нетрудно было набрать среди родственников, друзей и знакомых необходимое число имен, перед многими из которых стояли дворянские титулы, пусть не самые высокие, но внушительные и способные придать празднеству аристократический блеск, когда отчеты о нем появятся в светской хронике. Но в последнюю минуту, когда оставалось только разослать приглашения, возникло – как, впрочем, всегда бывает – неожиданное затруднение.
– А княгиню пригласим? – спросил Рипанделли, молодой человек лет за тридцать, с черными блестящими волосами, черными глазами и безукоризненно-правильными чертами смуглого узкого лица; эта южная красота придавала ему сходство со знаменитейшим американским киноактером, о чем он и сам знал и умело пользовался этим, чтобы произвести впечатление на женщин.
Мастроджованни, Лучини и Микели одобрили мысль пригласить «княгиню»: будет еще одно, а может быть, единственное развлечение. И они, хохоча и хлопая друг друга по спине, стали вспоминать все события последнего вечера: пьяную «княгиню» с мокрыми от шампанского волосами, спрятанные туфли и то, как она дожидалась отбытия последнего гостя, чтобы уйти босиком…
Только Коста, каркающая ворона, как все его называли, высокий, какой-то развинченный, в толстых черепаховых очках на длинном носу, всегда плохо выбритый, со щетиной на впалых щеках, только один Коста воспротивился:
– Нет, на сей раз пусть княгиня посидит дома… Хватит с меня того, что было на прошлом балу. Хотите развлекаться – отправляйтесь к ней с визитом, а здесь ни за что…
Его сотоварищи возмутились и выложили ему все, что о нем думают: он просто дурак, вечно портит им праздник и, в конце-то концов, не он хозяин в клубе.
Уже два часа они сидели в комнатке правления, где плавали в воздухе облака табачного дыма и было жарко и сыро из-за свежевыбеленных стен; под пиджаками у всех были надеты толстые пестрые свитеры. А там, за стеклами, торчала одна-единственная еловая ветка, такая неподвижная и печальная на сером фоне неба, что, даже не выглядывая наружу, нетрудно было догадаться, что моросит дождь. Коста встал и резко сказал:
– Я знаю, вы опять собираетесь учинить над этой несчастной какое-нибудь свинство. Так вот, говорю вам раз навсегда: это подлость, и вам самим должно быть стыдно…
– Коста, право, я считал тебя умнее, – заявил Рипанделли, продолжая сидеть.
– А я тебя порядочнее, – ответил Коста, снял с вешалки пальто и вышел, не прощаясь. После пятиминутной дискуссии правление единогласно решило пригласить на бал «княгиню».
Бал был открыт в одиннадцатом часу вечера. Весь день лил дождь, ночь была сырая и туманная. Из дальнего конца загородного проспекта, где высилось деревянное строение клуба, можно было наблюдать внизу, в отдаленном сумраке, между двумя темными рядами платанов, размытый свет движущихся огней: это подъезжали машины приглашенных. В вестибюле специально нанятый гардеробщик принимал пальто у гостей, и потом они – дамы в воздушных туалетах, мужчины во фраках, – беседуя и смеясь, проходили в огромный, ослепительно освещенный зал.
Просторный зал был во всю высоту дома, на уровне второго этажа вдоль стен тянулась галерея с деревянной, выкрашенной в синий цвет балюстрадой. На галерею выходило несколько раздевалок и кладовок для спортивных снарядов. На потолке висела огромная люстра, того же цвета и в том же стиле, что и балюстрада; по случаю праздника к ней прикрепили гирлянды венецианских фонариков, разбегавшихся во все четыре угла. Цоколь тоже был крашен синим, а под скосом лестницы, что вела на второй этаж, примостился бар: разноцветные ряды бутылок и блестящий кофейный автомат.
«Княгиня», которая вовсе не была княгиней, а всего только, как уверяли, графиней (при этом рассказывали о ее прежней светской жизни и о том, как свет изгнал ее из-за какой-то неблаговидной истории, где были и адюльтер, и побег, и банкротство), «княгиня» прибыла вскоре после одиннадцати. Рипанделли, который сидел в кружке дам лицом к распахнутой в вестибюль двери, сразу заметил знакомую фигуру, невысокую, приземистую, с вывернутыми наружу, точно ласты, ступнями; повернувшись к залу сутуловатой спиной, женщина протягивала гардеробщику плащ с капюшоном.
«Ну вот, наконец!» – подумал Рипанделли с ликованием в сердце и бросился ей навстречу через толпу танцующих; он поспел как раз вовремя, чтобы помешать ей закатить пощечину гардеробщику, с которым она затеяла ссору из-за какого-то пустяка.
– Добро пожаловать, добро пожаловать… – закричал он с порога.
– Ах, Рипанделли, избавьте меня от этого животного, – сказала «княгиня», оборачиваясь к нему.
Лицом она была нехороша: под копной вьющихся, коротко подстриженных волос блестели усталые и испуганные круглые черные глаза, с морщинками в уголках; нос был длинный и чувственный, из ноздрей торчали волосы; широкий рот с накрашенными, увядшими губами то и дело растягивался, одаряя встречных ослепительной, ничего не значащей улыбкой. Одета «княгиня» была броско и в то же время убого: вышедшее из моды платье с длинной юбкой и плотно облегающим корсажем, на ее торчащей вперед исхудалой груди играли отблески света, а поверх платья, быть может, чтобы прикрыть слишком низкий вырез, была накинута черная шаль в цветах, птицах и разноцветных узорах; вокруг головы была повязана лента, из-под которой выбивались непослушные локоны. В таком наряде, увешанная фальшивыми драгоценностями, глядя перед собой в серебряный лорнет, «княгиня» торжественно вступила в зал.
К счастью, в суматохе бала никто ее не заметил. Рипанделли отвел ее в угол и сразу же заговорил развязным тоном:
– Дорогая княгиня, что с нами было бы, если бы вы не приехали!
Женщина явно была польщена, взгляд ее говорил о том, что она принимает всерьез любую сказанную ей глупость, но из кокетства она ответила:
– Вы, молодые, закидываете крючок каждой встречной женщине, чем больше попадется, тем лучше. Разве не правда?
– Потанцуем, княгиня, – сказал Рипанделли вставая.
Они пошли танцевать.
– Вы танцуете легко, как перышко, – сказал молодой человек, чувствуя, как тело его партнерши всей тяжестью виснет у него на руке.
– Мне все об этом говорят, – отвечала она пронзительным голосом. Прижимаясь грудью к накрахмаленному пластрону Рипанделли, «княгиня» трепетала в блаженном исступлении. Рипанделли стал смелее.
– Когда же вы, княгиня, пригласите меня к себе домой?
– У меня очень узкий круг друзей, – ответила несчастная женщина, которая, как всем было известно, жила в полном одиночестве. – Вчера я как раз говорила об этом герцогу Л., он просил меня о том же… Узкий кружок, самое избранное общество… Что вы хотите, сейчас такие времена, что ни в ком нельзя быть уверенным.
«Уродливая ведьма!» – подумал про себя Рипанделли, а вслух сказал:
– Нет, я не хочу, чтобы вы приглашали меня вместе со всеми… Вы должны принять меня наедине… у вас в будуаре, например… или… или в спальне.
Фраза была довольно рискованная, но женщина приняла ее не протестуя.
– А если я вас приглашу, – спросила она нежно, слегка задыхаясь, возбужденная танцем, – вы обещаете мне быть умницей?
– Клянусь!
– Тогда сегодня вечером я разрешу вам проводить меня домой. У вас ведь есть машина, правда?
Танец кончился, и, так как толпа медленно направилась к буфету, Рипанделли указал на отдельную гостиную на втором этаже, где их ждала бутылка шампанского.
– Сюда, – сказал он, делая жест в сторону лестницы, – здесь нам никто не помешает побеседовать интимно…
– О, вы хитрец, – воскликнула женщина, торопливо поднимаясь по лестнице и грозя ему лорнетом. – Вы обо всем подумали…
Гостиной служила небольшая комната, заставленная белыми шкафчиками, в которых обычно хранились ракетки и мячи.
Посредине комнаты на столе стояла бутылка шампанского в ведерке со льдом. Молодой человек затворил дверь, пригласил «княгиню» садиться и сразу же налил ей вина.
– За здоровье прекраснейшей из княгинь, – провозгласил он стоя, – за ту женщину, о которой я думаю день и ночь.
– За ваше здоровье, – отвечала она, растерянная и возбужденная. Она больше не куталась в шаль и открыла плечи и грудь: эти худые лопатки могли, казалось, принадлежать молодой женщине, однако при каждом ее движении платье спереди сползало то вправо, то влево, отчего вырез увеличивался и бледность пожелтевшей, сморщенной кожи ясно свидетельствовала об опустошениях, произведенных возрастом. Рипанделли, подперев голову ладонью, пристально смотрел на нее притворно-страстным взглядом.
– Княгиня, ты меня любишь? – вдруг спросил он вдохновенным тоном.
– А ты меня? – ответила она с необычайным самообладанием. Но потом, словно поддавшись слишком сильному искушению, протянула руку и положила ее на затылок молодого человека. – А ты? – повторила она.
Рипанделли украдкой взглянул на затворенную дверь, в зале, по-видимому, снова начали танцевать, снизу доносилось мерное шарканье ног.
– Я-то, моя милая, – ответил он с расстановкой, – я сохну по тебе, с ума схожу, света божьего не вижу…
Раздался стук, дверь распахнулась, в комнату ворвались Лучини, Микели, Мастроджованни и с ними некий Янкович. Этот нежданный гость был самым пожилым из членов клуба, было ему под пятьдесят, и в волосах проглядывала седина. Был он весь какой-то расхлябанный; лицо длинное, узкое и унылое, с тонким носом и двумя глубокими складками от глаз до самой шеи, придававшими ему иронический вид. Янкович был процветающим промышленником; большую часть дня он проводил за картами в Теннис-клубе, где даже юнцы обращались к нему по имени, называя Беньямино. Сейчас он, увидев Рипанделли наедине с «княгиней», испустил горестный вопль, как было заранее условлено, и воздел руки к потолку:
– Как, мой сын здесь? С женщиной? С той самой женщиной, которую я люблю?
Рипанделли обернулся к «княгине»:
– Мой отец… мы погибли!
– Прочь отсюда! – продолжал между тем Янкович все с тем же театральным подвыванием. – Прочь отсюда, выродок!
– Отец мой, – надменно ответил Рипанделли, – я повинуюсь лишь одному голосу – голосу страсти.
– А ты, любовь моя, – присовокупил Янкович, поворачиваясь в сторону «княгини» с унылым и важным видом, – не позволяй этому мерзавцу, моему сыну, дурачить себя, поди лучше ко мне, положи прелестную головку на грудь своего Беньямино, ведь он никогда не переставал тебя любить.
В кровь кусая себе губы, чтобы не рассмеяться, Рипанделли кинулся на своего мнимого родителя:
– Я – мерзавец, я?
И далее последовала роскошно разыгранная сцена смятения и негодования. Янкович стоял лицом к Рипанделли, Рипанделли – к Янковичу, друзья с трудом удерживали их, а они делали вид, будто рвутся изо всех сил, готовые сцепиться. Среди всеобщей суматохи доносились крики: «Держите их, держите, не то они убьют друг друга!» – сопровождаемые плохо скрытыми взрывами смеха. «Княгиня», перепуганная, забилась в угол и ломала руки. Наконец бесноватых удалось успокоить.
– У нас нет средства помочь, – сказал Лучини, делая шаг вперед. – Отец и сын влюблены в одну и ту же женщину; нужно, чтобы выбирала княгиня.
От «княгини» потребовали произнести свой приговор. Польщенная, встревоженная, нерешительная, она вышла из угла раскачивающейся походкой, загребая ногами.
– Я не могу выбрать, – сказала она наконец, внимательно оглядывая соперников, – ведь вы… вы оба мне нравитесь.
Смех и аплодисменты.
– А я тебе нравлюсь, княгиня? – спросил вдруг Лучини, обнимая ее за талию. Это послужило как бы сигналом к началу вакханалии; отец и сын помирились, заключив друг друга в объятия, «княгиню» усадили между ними и щедро налили ей шампанского. Через две минуты она была уже пьяна, смеялась, хлопала в ладоши, волосы ее растрепались, и голова казалась огромной.
Мужчины начали задавать ей наглые вопросы.
– Мне тут один говорил, – сказал Микели, – что ты вовсе не княгиня, что ты вообще никто, дочка колбасника, торгующего на углу. Это правда?
– Сам он сын колбасника, этот твой сплетник… – возмутилась женщина. – Чтоб вы знали, тут у нас перед войной побывал один принц крови, он прислал мне роскошный букет орхидей с записочкой… А в записочке было: «Моей Аделине от ее Гого».
Все встретили эти слова громким хохотом. Пятерым мужчинам, которые в интимные минуты заставляли своих любовниц называть себя «Нини», «Лулу», «мой амурчик», «мой поросеночек», уменьшительное имя «Гого» и ласкательное «Аделина» показались донельзя нелепыми и смешными. Держась за бока, они хохотали до изнеможения. «Ах, Гого, шалун Гого!» – повторяли они. «Княгиня», пьяная и польщенная, награждала всех улыбками и взглядами через лорнет.
– Княгиня, до чего ты забавная, – кричал ей в лицо Лучини, а она смеялась, будто получила комплимент.
– Княгиня, княгиня, княгиня моя, – с чувствительным видом напевал Рипанделли; но вдруг его лицо стало жестким, вытянув руку, он свирепо схватил женщину за грудь. Она, вся покраснев, пыталась высвободиться, потом внезапно засмеялась и метнула на молодого человека такой взгляд, что он немедля разжал руку.
– У, какая дряблая грудь, – крикнул он остальным, – совсем тряпка. А что, если нам ее раздеть?
Намеченная программа шуточек была почти исчерпана, и предложение имело большой успех.
– Княгиня, – сказал Лучини, – нам говорили, что ты прекрасно сложена… Будь так великодушна, покажи нам свое тело… чтобы мы могли умереть спокойно.
– Ну-ка, княгиня, – произнес своим серьезным блеющим голосом Янкович, без дальнейших церемоний обхватив «княгиню» и стараясь спустить с ее плеч бретельки платья, – ты не должна прятать от нас свое тельце… свое чудное тельце, белое и розовое, все в ямочках, как у шестилетней девчурки.
– Бесстыдники! – твердила «княгиня» со смехом. Но потом, сдавшись на их настоятельные просьбы, согласилась спустить платье до середины груди. Глаза ее блестели, уголки губ подрагивали от удовольствия.
– Правда я хорошо сложена? – спросила она у Рипанделли.
Молодой человек скривил рот, а остальные закричали, что этого мало, они хотят видеть больше. Лучини дернул платье и порвал вырез. Но то ли «княгиня» стыдилась показывать свое перезрелое тело, то ли в мгновенном проблеске сознания, промелькнувшем среди винных паров, увидела себя в этой выбеленной комнатушке, среди озверелых мужчин, красную, растрепанную, с голой грудью, – только она вдруг стала сопротивляться, отбиваться от них.
– Пустите, говорю вам, пустите меня, – требовала она, высвобождаясь.
Но игра раззадорила мужчин: двое держали ее за руки, трое спустили платье до пояса, обнажив желтое морщинистое тело с болтающимися темными грудями.
– Боже, какая уродина! – закричал Микели. – А сколько на себя всего напялила! Ишь, закуталась, на ней, наверно, и штанов четыре пары.
Остальные смеялись, их веселило зрелище этой жалкой и разъяренной наготы, они старались ослабить на талии жгут из платья и комбинации. Это было нелегко, «княгиня» яростно отбивалась, ее лицо под разметавшейся копной волос выглядело жалким, столько в нем было страха, стыда и отчаяния. Но сопротивление не только не вызывало у Рипанделли жалости, а, наоборот, злило его, как судороги раненого животного, которое никак не хочет умирать.
– Будешь ты стоять спокойно или нет, ведьма уродливая? – внезапно заорал он и, чтобы придать веса своим словам, схватил со стола бокал и выплеснул ледяное вино в лицо и на грудь несчастной. За неожиданным окроплением последовал жалобный, горестный вопль и новый приступ отчаянного сопротивления. Неведомо как высвободившись из рук своих мучителей, голая по пояс, подняв руки над пламенеющей шевелюрой, в свисающей поверх юбки комбинации, «княгиня» кинулась к дверям.
На миг пятеро мужчин оцепенели от неожиданности, не в силах ничего предпринять. Но Рипанделли закричал:
– Держите ее, не то она выскочит на галерею!
И тут все пятеро накинулись на женщину, бегству которой помешала предусмотрительно запертая дверь. Микели схватил «княгиню» за руку. Мастроджованни – поперек туловища, Рипанделли – за волосы. Ее оттащили обратно к столу. Встретив сопротивление, мужчины озверели, в них кипело жестокое желание бить ее, щипать, мучить. Рипанделли заорал ей в лицо:
– Мы хотим тебя видеть голой, голой!
Она испуганно таращила глаза, отбивалась, потом вдруг стала кричать.
Сперва раздался хриплый вопль, потом другой, похожий на рыданье, и наконец неожиданно пронзительный, раздирающий слух визг: «И-и-и-и!» Микели и Мастроджованни, испуганные, разжали руки. Может быть, лишь в эту минуту Рипанделли впервые ощутил всю серьезность положения, в котором оказались и он сам, и его приятели. Как будто чья-то огромная рука сжала его сердце, зажала в горсть, как губку. Им овладела бешеная ярость; он смертельно ненавидел эту женщину, которая снова метнулась к двери и с криком колотила по ней кулаками, и в то же время в нем нарастало смутное ощущение тревоги, когда думаешь: «Выхода нет, самое худшее произошло, лучше не удерживаться, катиться под откос…» Секунду он колебался, потом словно бы чужой, неподвластной его воле рукой схватил со стола пустую бутылку и с силой опустил на темя женщины, всего один раз.
Она осела на пол, упала на кучу своего тряпья головой к порогу, в позе, не оставлявшей никаких сомнений: рухнула на правый бок, упершись лбом в запертую дверь. Рипанделли, стоя над нею с бутылкой в руке, сосредоточенно разглядывал спину «княгини». На уровне подмышки родимое пятно величиною с чечевицу, эта деталь и, может, еще то, что густая шевелюра заслоняла лицо, заставили его на минуту вообразить, что ударил он кого-то другого и совсем по другой причине: скажем, некую прекрасную девушку с безукоризненным телом, которую любил долго и напрасно, на чью безжизненную грудь готов был броситься со слезами раскаяния, горького раскаяния, способного, быть может, воскресить ее к жизни. Но вдруг тело странно дернулось и перевалилось на спину, открыв раскинувшиеся в разные стороны груди и лицо, на которое было страшно глядеть. Волосы закрывали глаза («К счастью», – подумал Рипанделли), но полуоткрытый безжизненный рот отчетливо напомнил ему виденных в детстве убитых животных. «Она умерла», – подумал он спокойно и сразу испугался собственного спокойствия. И тут только он повернулся и поставил бутылку на стол.
Четверо остальных сидели в глубине комнаты у окна и с недоуменным видом смотрели на него. Стоявший посреди комнаты стол мешал им разглядеть тело «княгини», они видели только, как он ударил. Наконец с осторожным любопытством Лучини привстал и, вытянув шею, бросил взгляд в сторону двери. Нечто лежало на полу, головой к порогу. Приятели увидели, что Лучини побледнел.
– Мы, кажется, на этот раз наделали дел, – сказал он тихо, испуганно, не глядя на них.
Микели, сидевший в самом дальнем углу, тоже встал. Он был студент-медик и поэтому чувствовал какую-то ответственность.
– Может быть, она потеряла сознание, – сказал он спокойно, – надо привести ее в чувство. Подождите…
Он взял со стола недопитый бокал, наклонился над телом, остальные стали в кружок. Они видели, как он подсунул руку под спину «княгини», приподнял ее, налил ей в рот немного вина. Но голова болталась, руки безжизненно свисали. Тогда Микели снова опустил женщину на пол и приложил ухо к ее груди. Через секунду он встал.
– По-моему, она умерла, – сказал он, еще красный от напряжения.
Все молчали. Потом Лучини, который не мог оторвать глаз от трупа, вдруг закричал:
– Прикройте ее!
– Прикрой сам.
Снова замолчали. Снизу доносились звуки оркестра, сейчас более приглушенные, как видно, играли танго. Пятеро переглядывались. Рипанделли, единственный из всех, сидел, подперев голову обеими руками, и глядел прямо перед собой. Он видел, как черные брюки друзей образовали вокруг него кружок, недостаточно тесный, однако, чтобы не разглядеть между ними белой двери и под ней пятна распростертого тела.
– Чистое сумасшествие, – начал наконец Мастроджованни, словно возражая против какой-то нелепой мысли, обращаясь к Рипанделли. – Бутылкой! Что на тебя нашло?