Текст книги "Гарсиа Лорка"
Автор книги: Альбер Бенсуссан
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 13 (всего у книги 23 страниц)
В том же 1928 году Федерико решил посвятить одну из своих поэм Эмилио Аладрену – такой поэмой стал «Романс обреченного», включенный в «Цыганское романсеро». Это странное стихотворение рассказывает о человеке, обреченном судьбою на преждевременную смерть: некий голос предупреждает его, что через два месяца он будет мертв. Так сказали карты; 13 лодок, уплывающих вдаль, пророчат ему смерть; уже приготовлена известь для погребения; святой апостол Иаков уже потрясает шпагой, которая перережет нить его жизни. Этот человек действительно умрет через два месяца, точно в день, указанный роком, сам по себе – без человеческого вмешательства. Таково проклятие. Он лежит в саване – «словно изваянный римским резцом», наподобие тех лежащих статуй покойников, что хранятся в Эскуриале. Здесь мы видим единственный намек на Аладрена – скульптора, оцененного одним только Лоркой.
Но Эмилио не умрет – на самом деле обречен сам поэт: он погибнет через восемь лет – смертью нелепой, словно предназначенной ему каким-то странным стечением звезд. Его же молодой друг сочетается законным браком и вскоре забудет всё, чем была полна его бесшабашная юность.
ДРУЖБА С МОРЛА-ЛИНЧАМИ
Я изголодался по своей стране и по каждодневным встречам в твоем салоне.
Смертельно хочется поболтать с вами и спеть вам старинные испанские песни.
Федерико Гарсиа Лорка
В феврале 1929 года в Мадрид прибыл в качестве атташе посольства чилийский дипломат. Его звали Карлос Морла-Линч, и был он настоящим денди. Элегантный, утонченный, с несколько жеманными манерами, он был женат на восхитительной женщине – Исабели Марии Викунье, прозванной Деткой. Она сразу обратила на себя внимание «всего Мадрида» своими украшениями и нарядами – по последней моде. У них был милый сынишка Карлитос.
Морла-Линчи сразу завели собственный салон, в который привлекали самых заметных интеллектуалов и художников испанской столицы, – Федерико, естественно, оказался там одним из первых и вскоре стал любимцем этой семейной пары. До самой смерти поэта в 1936 году, то есть целых семь лет, продлится эта дружеская идиллия, полная доверия и исключительного взаимопонимания. Кроме того, этот чилийский чиновник, который постоянно вел дневник, сумел впоследствии на деле доказать свою дружбу, проявив подлинную заботу о друге-поэте: будучи хорошим дипломатом, он удалил из своего дневника всё, что могло бы доставить неприятности поэту, особенно с наступлением эпохи Франко (впрочем, тогда он достаточно быстро будет смещен со своего поста и заменен другим чиновником – более «подходящим» этому режиму).
Жилище семейства Морла стало «второй резиденцией» Лорки. Он бывает здесь «почти каждый день», записывал в дневнике дипломат, может появиться в любую минуту дня или ночи, он там ест, «совершает сиесту, садится за пианино, открывает его, поет…», и еще Карлос отмечал: «Очарование, исходящее от Федерико, когда он садится за пианино, не поддается описанию». Лорка устраивает им чтения своих произведений – и поэм, и театральных пьес – одним словом, блистает всеми гранями своего таланта.
Федерико платонически влюблен в Детку: на его рабочем столе в мадридском доме даже есть портрет этой великолепной женщины – ее описание оставила нам Марсель Оклер, которая тоже посещала этот салон и там же познакомилась с Лоркой: «Она была очень красива – с этими своими большими глубоко посаженными глазами, которые искрились, когда она смеялась, и своим выразительным носом. Женщина-награда, в стиле Ван-Донгена: кожа как магнолия, черные волосы, гладко зачесанные и собранные в узел на затылке, – и эта элегантность черного с жемчугом, типичная для южноамериканок из высшего круга. Единственная цветная деталь – помада на прекрасных губах».
Вполне понятно, что Федерико был очарован этой женщиной, даже не старавшейся подчеркнуть свою сексуальность: ее красота была для него красотой живого портрета в полный рост. Это был его идеальный образ женщины – прекрасной и недоступной. Его чувство к ней было настолько невинно, что он даже писал ее мужу, Карлосу, в 1931 году: «Я обожаю Детку. Я настолько обожаю ее, что она даже не может представить себе те тысячи “фотографий” ее жестов, поступков, дивных поз, которые хранятся в моем воображении. Ее туалеты, выражения лица, ее речь, вплоть до петель чулка, упущенных ею, – всё это я храню в себе с нежностью». Он любил ее как прекрасный предмет искусства, как восхитительный образец женственности. И Карлос Морла, близко зная и хорошо понимая Лорку, нисколько не был смущен таким выражением любви к его жене.
В салоне Морла, где Федерико любил «показать себя», часто происходили забавные сцены, и одна из них – представление с переодеванием, данное Лоркой. Карлос описал его в своем дневнике: «Федерико… сейчас представит нам театральное действо. Мы занимаем места в глубине зала. Федерико объявляет: “Для начала – танец Тортолы Валенсии”».
Кто была эта «tortola» – «горлица»? Севильянка – дочь отца-каталонца и матери-андалузки, полное имя которой Кармен Тортола Валенсия. Весьма привлекательная танцовщица, выступавшая полуобнаженной; она была «изюминкой» программы в народных театрах на авеню Паралело в Барселоне, где еще и сейчас помнят о ней (правда, в основном старики – она умерла в 1955 году), а затем – и на модных сценах Мадрида. Для испанцев она была самим воплощением «прекрасной эпохи» (между двумя мировыми войнами. – Прим. пер.). Она выступала на сцене одна, и как это было модно в то время – на манер Лойе Фуллер, – окутанная прозрачными покрывалами; танцевала она в стиле Айседоры Дункан, которая и изобрела этот жанр – «чувственного движения». Тортола танцевала босиком, вальсируя, изящно изгибаясь в своих просторных дымчатых одеяниях, из-под которых время от времени проглядывала ее пышная, аппетитная фигура. Она увлекалась индийскими танцами, а любимым ее номером было представление танца Саломеи – «танца семи покрывал». Это зрелище было чем-то вроде стриптиза, и нет сомнения в том, что Федерико, не раз видевший ее танцующей, не остался равнодушен к женским прелестям и эротическому зову, исходившему от нее. Это была очень яркая женщина, брюнетка с зелеными глазами, и в свое время она слыла первой красавицей – ей приписывали любовные связи с самыми высокопоставленными лицами.
Далее Карлос Морла описал превращение Федерико в «обнаженную танцовщицу»: «Он исчезает. Слышится мелодия, несколько напоминающая восточную, затем из-за приоткрытой двери показывается рука: она совершает гибкие, змееподобные движения и звенит “браслетами” – это кольца от занавески. И вот появляется “Тортола Валенсия”, закутанная в одеяние – похоже, это простыня с моей кровати. “Она” поет, танцует, покачивает бедрами на восточный манер, вращается, томно закатывает глаза. И вдруг – одеяния спадают и… Федерико оказывается в своем костюме, но сзади его украшает огромный бант из разноцветного тюля – в стиле “баядерка”. Танцующей походкой он удаляется “за кулисы”». Прекрасный образчик «стриптиза» добрых старых времен.
В другой раз Федерико изображал Мату Хари, и Карлос Морла тоже оставил запись об этой сцене: «Две перевернутые чашки изображали у него груди “роковой женщины”». Это симулирование женственности не было случайным: ведь Лорка столько раз оплакивал и еще не раз будет оплакивать женское тело, не осуществившее своего призвания: это и бесплодная Йерма, и святая Евлалия – мученица с отрезанными грудями. Все эти сценки были, конечно, светскими развлечениями, но из них видно, до какой степени вся натура Лорки была пропитана духом театра, о чем свидетельствует и эта страсть к переодеваниям – он не раз проделывал подобное еще в Кадакесе, у Дали.
Нужно отметить, кстати, что Тортола Валенсия, эта бунтарка в стиле Колетт, женщина свободных нравов, смело выставлявшая себя напоказ на сцене, была на самом деле – хотя молва и приписывала ей множество блестящих любовников, – лесбиянкой, пусть и не признанной таковой открыто: она прожила всю жизнь со своей «приемной дочерью», которая была в действительности ее подругой. Живое воображение Федерико тоже не могло не отметить это обстоятельство.
В общем, в салоне чилийского дипломата витал серный запах – запах свободомыслия и бунта против чрезмерно чопорных нравов того времени. И это несмотря на подчеркнуто великосветский характер этого салона, в котором не раз появлялся, к примеру, знаменитый композитор и пианист Артур Рубинштейн – еще один любимец «всего Мадрида» 1930-х годов. Поэтому неудивительно, что Лорка первыми познакомил со своим «невозможным театром» именно Карлоса и Детку: ей очень понравилась пьеса, в которой Лорка, по сути дела, обнажил свой собственный внутренний мир, – «Когда пройдет пять лет». И наоборот, пьеса «Публика» повергнет их в шок, и тогда Федерико, учтя их реакцию, внесет изменения в текст этой пьесы, но смерть помешает ему закончить ее.
Перед этими друзьями состоится первое чтение его поэмы «Поэт в Нью-Йорке», и он посвятит ее «Детке и Карлосу Морла», а затем – и все свои театральные пьесы 1929–1936 годов, то есть почти всё свое творчество. Салон Морла был для Лорки тем же, чем для Флобера – его «сказальня»: местом, где Федерико «пробовал голос» и впервые проговаривал вслух свой текст. Карлос Морла оставил нам описание поэта, увлеченного своим произведением и завороженного собственным исполнением: «Он читал в сдержанном темпе, но с потрясающим пылом и выразительностью. Словно пламя вырывалось у него из глаз, рта, носа; искры вихрились в волосах, в ушах, в порах всей его кожи. Это был фейерверк…»
Гости слушали, делали замечания, и поэт умел прислушиваться к ним и учитывать их, так как в салоне Карлоса Морла-Линча, несмотря на его высокий ранг, собиралась традиционная публика, то есть привычная к театру бульваров, – зрители, которых нужно было заинтересовать, но не отпугнуть, – так что именно дому Морла, вероятнее всего, обязан Лорка тем, что смог так отшлифовать, довести до совершенства свою драматургию: она находила горячий отклик в сердцах зрителей, и они аплодировали Лорке с гораздо большим энтузиазмом, чем всем другим драматургам того времени.
Федерико обожал приходить к своим друзьям и принимать ванну в их роскошной ванной комнате – это показывает, насколько близкими были его отношения с этой семьей. «Еще мне очень нравится твоя ванная комната, – писал он Карлосу, – ни у кого больше в подобных квартирах такой нет… Когда я лежу вытянувшись в этой ванне, я в полной мере чувствую себя “как у себя дома”…»
Он любил прогуливаться по их апартаментам в пижаме, обедать у них, засиживаться допоздна с сигаретой и рюмкой, и он никогда не упускал случая, если в доме появлялись какие-нибудь гости, сесть за пианино: сыграть несколько пьес и спеть не сколько этих чудных андалузских народных песен, которые он сам же и спас от забвения: «Las Morillas de Jaen», «El Café de Chinitas», «La Nana de Sevilla»… Или любил декламировать андалузские «coplas», куплеты, – из тех, что вдохновляли его театр, – как, например, вот этот, «садистский»:
Она была моя – и я ее убил,
ту женщину, что больше всех любил,
и если бы опять она была жива —
убита бы вновь она мною была.
Лорка любил утрировать жестокость в своей поэзии: она изобилует мрачными страстями, цыганскими или андалузскими; женщинами, покорными мужчине-повелителю – с кинжалом в руке и презрением во взоре. Также он часто декламировал эту чудесную «copla» – о поисках невозможного и великой силе надежды (этот мотив часто повторяется и в его творчестве):
Я в море искал апельсины —
но море их не имеет;
и всё же держу я руку в воде —
держи и меня ты, надежда!
Эти куплеты любили во всём испаноязычном мире – их можно было слышать даже из уст Альберта Кохена, сефарда, автора «Красавицы для Господа»: он тоже хранил в памяти эти жемчужины испанской народной поэзии.
В общем, дружба с семейством Морла и посещение их салона сослужили добрую службу поэту: здесь он мог «опробовать» свои тексты на публике, найти нужную форму самовыражения. Лорка любил читать здесь всё: от «Погребального плача по Игнасио Санчесу Мехиасу» и других поэм до своего «невозможного», неиграемого театра – и делал он это для того, чтобы поучиться у них, своих слушателей, а вовсе не для того только, чтобы блеснуть перед ними и насладиться похвалами, – хотя именно в тщеславии его зачастую и упрекали. На самом же деле в нем говорили беспокойство, неуверенность в своем таланте: при кажущемся высокомерии и самоуверенности он часто сомневался в своих силах, и происходило это из-за постоянно мучившей его робости. В течение последних семи лет жизни поэт-драматург почти все свои произведения подвергал строгому суду верных и требовательных друзей – Карлоса и Детки Морла-Линчей.
Не то чтобы Карлос Морла был неспособен постичь всю глубину лорковских произведений, но записи в его дневнике часто разочаровывают: он слишком увлекается анекдотами, сплетнями, светскими условностями – всё это выдает в нем ум скорее поверхностный, к тому же привыкший выражаться суконным языком – точнее, языком дипломатической сдержанности. Этот сделавший хорошую карьеру аристократ гораздо лучше разбирался в «балетных па» дипломатии и великосветских любезностях, но именно это, возможно, и привлекало Федерико: будучи от природы скромным, сдержанным, немного «не от мира сего», он мог, благодаря этому почти ежедневному тесному общению с «великими мира сего», позволить себе «раскрепоститься» и заниматься тем, что, вне всякого сомнения, считал игрой. Игрой в светскую жизнь. Мишурой и реверансами в чистом виде. В сущности, это была невинная игра. В этой дружбе с Линчами и правда было что-то детское, и хозяин дома сам подчеркивал, и неоднократно, эту детскость в своем молодом друге Федерико.
ОТКРЫТИЕ АМЕРИКИ
Взойдет заря в Нью-Йорке —
четыре луча из грязи,
и черные голуби смерчем
клубятся в мутных водах.
Федерико Гарсиа Лорка
В жизни Федерико – сельского уроженца и андалузского провинциала, типичного испанца, замкнутого в границах своей страны, – путешествие в Америку должно было произвести настоящий переворот. Впервые отправляясь в путешествие на корабле, он предвкушал знакомство с другим миром…
По правде сказать, в начале 1927 года денежная зависимость от отца и связанная с ней некоторая вынужденная инфантильность (так, например, Федерико должен был получать разрешение отца, перед тем как сесть на поезд) стали уже тяготить 29-летнего молодого человека. Не настало ли время повзрослеть, расправить собственные крылья, заняться чем-то еще, кроме написания стихов и прозы? Лорка любил давать публичные лекции: в Гренаде, в «укромном уголке» кафе «Аламеда» или перед более широкой аудиторией – в «Атенео», в Мадриде, в студенческой «Резиденции», и даже в Бильбао.
И вот в начале 1929 года Федерико узнал, что есть возможность выступить с такими же лекциями в Америке – в Соединенных Штатах и на Кубе – и даже заработать этим кое-какие деньги. Федерико поговорил со своим отцом, а тот, в свою очередь, посоветовался с Рафаэлем Мартинесом Надалом, который принадлежал к небольшому кругу друзей Федерико и, кстати, был постоянным посетителем салона Морла. Надал высказал соображение, что для Федерико, в нынешнем его смутном душевном состоянии, такое путешествие будет очень полезно. Сам отец был не прочь удалить сына от Эмилио Аладрена, дружба с которым становилась для Федерико всё более тягостной и болезненной. Федерико убеждал отца, что пора ему стать финансово самостоятельным и что он может своими лекциями сам заработать себе на жизнь. Это был тот беспроигрышный аргумент, который бил прямо в цель, – то есть был обращен непосредственно к деловому складу ума главы семейства. В общем, возможность длительного пребывания Федерико в Америке пришлась по душе и сыну, и отцу.
Поскольку по вопросу о путешествии всё семейство пришло к соглашению, уже в апреле 1929 года Федерико уладил последние его детали. Чтобы наверняка обеспечить его безопасность, было решено, что он поедет вместе со своим наставником и другом Фернандо де лос Риосом, университетским преподавателем и известным политическим деятелем, который только что оставил кафедру и был приглашен с курсом лекций в качестве «visiting professor» в Колумбийский университет в Нью-Йорке. Но Фернандо не собирался превращать эту поездку в развлечение для своего молодого друга (Федерико был на 18 лет моложе его). Он уже не первый раз был в Соединенных Штатах в качестве «приглашенного преподавателя» и предложил Федерико записаться в Колумбийский университет на курс английского языка для иностранцев, а также обещал представить его там многочисленным своим друзьям. Для Федерико-поэта не могло быть ничего более соблазнительного…
Но Федерико еще и драматург, пусть только начинающий. Когда он вернулся в Гренаду, чтобы собрать свой багаж для путешествия, туда же приехала (это было 29 апреля) Маргарита Ксиргу со своей труппой – со спектаклем, который она уже давала в Мадриде: это была пьеса Лорки «Мариана Пинеда», и его имя уже у многих было на слуху в столице – именно благодаря ей. Теперь же имя Федерико Гарсиа Лорки впервые громко зазвучало на улицах Гренады: оно красовалось на афишах этой знаменитой труппы. Тешило ли это самолюбие Федерико? Задавать такой вопрос – значит ничего не понимать в нем. Он, робкий, замкнутый в себе, неуверенный и в то же время убежденный в глубине души в своем таланте, – он был ошеломлен этой шумихой вокруг него. Особенно его смущало то, что всё это происходило в его родном городе: ведь в своей пьесе, через своих персонажей, он так много сказал, сделал столько признаний о самом себе – и, конечно, ему вовсе не хотелось, чтобы его родные, особенно мать, эта умная, образованная женщина, – угадали в ней его собственную смятенную душу, догадались о его личных драмах. Тем не менее Лорка вынужден был появиться на сцене и приветствовать публику. Пьеса шла в гренадском театре Сервантеса два вечера подряд, и местная пресса приветствовала рождение нового гения.
Пятого мая городские власти устроили банкет в честь драматурга и его первой актрисы. Федерико пришлось надеть строгий темный костюм и нацепить галстук-бабочку. Это совершенно не вязалось с обычным его богемным обликом – он любил подчеркивать одеждой эту свою богемность, возможно не без влияния Дали. Среди публики, которая в тот вечер в «Альгамбра Палас» тесно обступила Федерико и всё его семейство в полном составе, были Фернандо де лос Риос, Мануэль де Фалья, а также все его товарищи по «укромному уголку» кафе «Аламеда». Что касается Дали (он никогда не бывал и никогда не побывает в родном городе своего друга), то он прислал поздравительное письмо и извинился за то, что не смог приехать.
Федерико вынужден был взять слово, и вот что любопытно (или знаменательно): вместо того чтобы просто поблагодарить публику и в полной мере насладиться своей славой и аплодисментами всего города (этот сын Гренады сумел завоевать даже Мадрид и теперь отправлялся на завоевание мира, по крайней мере Нового Света!), – вместо этого он пустился в рассуждения, причем не столько эстетические, сколько психологические: «Более чем когда-либо я нуждаюсь теперь в тишине и духовной насыщенности воздуха Гренады – чтобы объявить беспощадную войну своему сердцу и своей поэзии.
Сердцу – чтобы освободить его от разрушительной страсти и лживой тени нынешнего мира, который сеет эту страсть на бесплодную почву.
Поэзии – чтобы научиться создавать в ней – хотя она и защищается изо всех сил, как девственница, – настоящие, живые поэмы, в которых красота и ужас, возвышенное и отвратительное сталкивались и переплетались бы между собой совершенно естественным образом».
Путешествие в Америку и вправду «облегчит его сердце» и позволит выразить в творчестве эти искомые им бодлеровские контрасты.
Заграничный паспорт Федерико прибыл из Мадрида ровно в 31-й день его рождения – 5 июня 1929 года. Федерико был счастлив, хотя и не сомневался в том, что Нью-Йорк обязательно покажется ему ужасным – такое мнение сложилось у него из всего того, что он успел о нем прочитать. В частности, это был культовый роман Джона Дос Пассоса «Манхэттенский поток»: он вышел в 1925 году и был издан в испанском переводе в 1929 году. Прочесть его посоветовал Лорке его друг Адольфо Салазар, который опубликовал рецензию на этот роман в мадридском журнале «El Sol». Нью-Йорк представал в нем жутким мегаполисом, в котором можно бесследно затеряться и из которого лучше всего просто бежать. Но особенное впечатление на будущего путешественника произвел, конечно, фильм, который шел в Мадриде в 1928 году и который ему рекомендовал Луис Бунюэль, – это был «Метрополис» Фрица Ланга: в нем был убедительно представлен апокалиптический образ Нью-Йорка, города небоскребов, – этакий символ современной цивилизации, жизнь в котором полностью механизирована и управляется роботами и человекомашинами. В общем, Нью-Йорк представлялся Лорке ужасающим воплощением современной индустриальной цивилизации, отторгающей от себя человека и превращающей его в раба, – таким покажет его через несколько лет и Чарли Чаплин в своем фильме «Новые времена» (Лорка, возможно, еще успеет увидеть его в 1936 году).
По этой причине Федерико не был намерен задерживаться в Америке более чем на несколько месяцев (в действительности же он пробудет там год). Ему пришла идея пожить на обратном пути из Америки некоторое время в Париже, этом Городе Просвещения, который как магнитом притягивал к себе устремления и чаяния всей испанской художественной элиты того времени: Пикассо, Бунюэля, Дали, Хуана Гриса и многих других.
Восьмого июня Федерико сел на поезд Гренада – Мадрид, а 13 июня вместе с Фернандо де лос Риосом отбыл с Северного вокзала Мадрида в Париж, и оттуда – в Англию. В Париже ему запомнился Лувр, в Лондоне – Британский музей и океан иллюминации на Пиккадилли. Проездом через Оксфорд, где Фернандо де лос Риос должен был встретиться с Сальвадором де Мадарьяга, они прибыли в порт Саутгемптон и сели на корабль «S. S. Olympic». Через шесть дней путешественники были уже на Манхэттене.
Двадцать шестого июня корабль медленно продвигался в Нью-Йоркском порту к месту швартовки – и на ошеломленного Федерико враз навалилась вся эта немыслимая бетонная масса небоскребов Манхэттена. Гигантомания мегаполиса произвела на него очень сильное впечатление. Едва ступив на землю, он был оглушен ритмом его жизни, лихорадочной спешкой его жителей – можно легко представить себе, как должен был чувствовать себя здесь этот приезжий провинциал (в Мадриде в 1920-е годы еще можно было встретить конные экипажи). Неудивительно, что он боялся переходить улицу – он цеплялся за руку Фернандо де лос Риоса, как утопающий за соломинку посреди бурного моря.
Фернандо де лос Риос определил своего протеже слушателем в Колумбийский университет; Федерико занял отдельную комнату на десятом этаже в «Furnald Hall» – с видом на весь студенческий кампус. Вообще-то он был обязан записью в университет и этой прекрасной комнатой любезному посредничеству человека, с которым был знаком несколькими годами ранее в студенческой «Резиденции» Мадрида, – это был выдающийся филолог Федерико де Онис, тогда преподаватель испанской кафедры Колумбийского университета города Нью-Йорка. Именно Онис настоял на том, чтобы Федерико поместили в «Ферналд-Холл», а не в знаменитый «Интернэшнл-Хаус» на Риверсайд-драйв, где обычно размещались выходцы из Южной Америки: он хотел, чтобы застенчивый гренадец сразу и полностью погрузился в собственно американскую среду.
Из окна своей комнаты, чуть ли не в двух шагах от себя, Лорка мог наблюдать Бродвей и слышать, как бьется сердце огромного «метрополиса». Здесь он должен был изучать английский язык – но успеха в овладении этим языком он так и не достигнет, к великому разочарованию своих преподавателей. Ведь здесь было достаточно соотечественников-испанцев, чтобы он мог обходиться без этого чужого варварского языка! Как многие другие писатели, для которых родной язык – это святая святых, Федерико испытывал аллергию к любой речи, кроме кастильской, хотя мог иногда пробормотать несколько слов и на каталонском наречии – чтобы угодить своему другу Дали – или даже написать шесть сонетов на галицийском. В общем, его вхождение в новую языковую среду, надо признать, оказалось весьма слабым. Так что, оставшись в одиночестве на улице Нью-Йорка, он вполне мог бы повесить на шею табличку со своим адресом и с помощью жестов спрашивать дорогу у тех прохожих, которые соизволили бы приостановиться перед этим чудаковатым типом.
С высоты своей комнаты («спартанской», как напишет он своим родным) он созерцает город, но не под ногами, далеко внизу, а перед собой и высоко в небе. Он пишет родителям, которые беспокоились, как обычно, всё ли у него в порядке: «Моя комната расположена на десятом этаже, ее окна выходят на большую спортивную площадку с зеленым газоном и статуями на нем. Рядом – огромный Бродвей, авеню, которая пересекает весь Нью-Йорк из конца в конец. Было бы глупо с моей стороны пытаться выразить словами огромность небоскребов и густоту потока машин. Никаких слов не хватило бы. В трех таких зданиях поместится целиком вся Гренада. В каждой подобной “этажерке” размещается по 30 тысяч человек».
Федерико ослеплен сверкающими вывесками Тайм-сквера и приманками Бродвея. Он созерцает с восторгом этот мир величия техники – им ведь вдохновлены многие картины его дорогого друга Сальвадора, да и сам он упоминал об этом мире, еще не зная его, в «Оде Сальвадору Дали» четыре года назад. Возможно, глядя на «вершины» небоскребов и блики миллионов окон, вспоминал он свои собственные стихи:
Прямые линии его стремятся вверх,
Их геометрией поет магический кристалл.
Да, он искренне мог свидетельствовать, что Нью-Йорк – «самый современный город мира».
Любознательный ум Федерико волей-неволей влек его в культовые места этого грандиозного города. Он посетил службы в церкви евангелистов и в синагоге – протестантский обряд он нашел лишенным красоты. Конечно, простота нью-йоркских церквей резко контрастировала с пышностью католических церквей в Андалузии. Разве может любой храм мира соперничать позолотой, украшениями и всевозможной пестротой с собором в Севилье, где находится сама Святая Дева Макарена – объект поклонения всех жителей Севильи? Лорка не мог назвать себя католиком, тем более ревностным (если не считать тех праздничных процессий в Гренаде, в которых он часто принимал участие), зато он был чрезвычайно чувствителен к театральной пышности испанских католических обрядов. Что же до иудаизма, то он поверг его в смущение: как это… никакого упоминания о Христе? Да, пение «восхитительное», но сам обряд, на его взгляд, «незначителен». Конечно, Федерико в этих вопросах – различиях между конфессиями – совершенно наивен и несведущ. Как вообще можно молиться, не имея перед глазами распятия страдающего Христа, спрашивается? Душа же его сама свидетельствует об истине: нужно прочесть его «Оду святейшему причастию», в которой воспеваются и Божественный Младенец, и Христос страдающий, чтобы понять, насколько чужды ему были инославные культы, в которых полностью отсутствует Спаситель или нет никаких его изображений.
Зато Лорке очень понравился Гарлем, а открытие джаза стало почти мистическим потрясением. Он быстро пристрастился к посещениям джаз-клубов, таких, как «Small’s Paradise» или самый знаменитый из всех – «Cotton Club», «звездой» программы в котором уже два года был Дюк Эллингтон. Никогда раньше не случалось музыкальному уху Федерико внимать стонам кларнета, завораживающему «декрещендо» саксофона, «глиссандо» тромбона и настойчивому рокоту барабана. А звуки трубы в джазе… Это не была еще труба Луи Армстронга: он дебютирует в том же «Cotton Club» уже после возвращения Лорки в Испанию, но эта волшебная труба… она пронизывает всё существо Федерико, словно черный бык на арене пощекотал его своим рогом или сказочный единорог его детства пронзил ему грудь. Что же до клавишей пианино, по которым летают или вихрем носятся черные пальцы… наш пианист из Гренады, еще вчера бывший без ума от «Арабесок» Дебюсси, не может прийти в себя от восторга: «Какой ритм! Какой ритм!» Ему тут же вспоминается музыка фламенко его родной Андалузии: там всё дело в темпе, в ритме – каждый из присутствующих должен отбивать его щелчками пальцев или хлопками ладоней – знаменитыми «palmoteo». И вот уже Лорка заучивает мелодии и ритмы джаза и негритянских «спиричуэлс» – потом он воспроизведет их на пианино перед восхищенными друзьями.
Для Федерико джаз оказался, что неудивительно, близким родственником песен «канте хондо», которые он так усердно собирал вместе с Мануэлем де Фальей. Можно с уверенностью утверждать, что именно его любовь к фольклору и собственный опыт исследования старинных музыкальных традиций Андалузии расположили его к столь чуткому восприятию негритянской музыки. К тому же, полагал он, цыгане, как и негры, имеют африканские корни, так что между ними и должно быть естественное сходство. Но и кроме самой музыки Федерико хорошо чувствует то, что роднит эти два мира, негритянский и цыганский: это состояние «народа в народе», то же униженное положение, преследования полицейских властей, расовая сегрегация – он ведь видит, что эти модные кабаре Гарлема посещают только белые, которые приходят сюда «оторваться» в ритмах «черной музыки»… И главное, что роднит их, – это природная простота чувств, таких плотских, электризующих – полная противоположность тому механическому, автоматизированному миру, который обступает его в Нью-Йорке со всех сторон. Да, вот здесь – настоящая жизнь! Или могла бы быть такой, потому что Лорка воспринимает этот ночной космос, этот «черный рай» точно так же, как зловещую зеленую луну на голубом небе «цыганского рая».
Здесь голубой простор не думает о прошлом,
И голубая ночь здесь не страшится дня,
Лишь голый ветер гонит здесь отчаянно
Верблюжий караван пустынных облаков.
Здесь спят тела под жадною травой
[…]
И след от танца – на погребальном пепле.
Эта последняя строчка – не память ли она об огненном танце из «Колдовской любви»?..
Ночью или ранним утром, в своей комнате, вернувшись к себе после лихих вечеринок в джаз-клубе, Федерико, с головой еще полной ритмов «черной музыки», как называл ее Дюк Эллингтон, лихорадочно набрасывает стихи, в которых неустанно повторяется припев:
Ай, Гарлем, ай, Гарлем, ай, Гарлем!..
Ай, негры, негры, негры, негры!..
Благодаря этому музыкальному опыту, совершенно новому для его обостренного слуха, поэзия Лорки претерпевает существенные изменения: меняется сама стихотворная «матрица» «Цыганского романсеро» с ее рифмами и ритмами, и он открывает для себя неограниченные возможности свободных напевов. В 1929–1930 годах, за девять месяцев, проведенных в Соединенных Штатах, и три месяца, проведенных на Кубе, Федерико, одержимый творческой горячкой, создаст целый цикл поэм, который позже назовет «Поэт в Нью-Йорке». И еще он напишет две пьесы – самые смелые из всех и потому «неиграемые»: «Публика» и «Когда пройдет пять лет» – это будет его «невозможный театр». И еще доведет до завершения, но уже в стиле, более близком его предыдущему творчеству, пьесу «Чудесная башмачница». Этот год, вне всякого сомнения, был самым плодотворным в его творчестве – как поэта, так и драматурга.