Текст книги "Дочери Лалады. (Книга 3). Навь и Явь"
Автор книги: Алана Инош
сообщить о нарушении
Текущая страница: 29 (всего у книги 71 страниц)
Последние дни лета падали спелыми яблоками, а Берёзке снились яркие, насмешливо-прохладные и твёрдые, как голубой хрусталь, глаза; сердце же устремлялось на восток, в сторону Белых гор. Пытаясь распутать клубок своей тоски и понять, куда та её манит, она ласково улыбалась своему молодому супругу Первуше, простому, доброму и работящему парню; где уж ему было понять её думы… А Боско ещё пуще растревожил Берёзкино сердце, принеся весть о Цветанке-Зайце. От него услышала она, что синеглазая воровка, ставшая Марушиным псом, живёт теперь с черноволосой женщиной-оборотнем в лесной глуши, воспитывая малышку Светлану. Впрочем, Берёзка лишь грустно вздохнула над своей детской любовью; когда-то такой сурово-прекрасный, такой нужный Заяц стал теперь бесконечно далёким. Он шёл своей одинокой звериной дорогой и вёл свою борьбу, в которой Берёзка уже ничем ему помочь не могла.
Сердце звало её на восток, туда, где Дарёна нашла своё кошачье счастье, но набухшее под сердцем семечко выпустило росток. Берёзка не спешила сообщать Первуше, что он станет отцом: что-то мягко смыкало ей уста, будто невидимый палец. Маленькая тайна поселилась в ней и вела себя тихо, не обнаруживая своего присутствия перед окружающими и не особенно беспокоя её саму. А когда земная утроба под Гудком задрожала от мерного «бух, бух, бух», холодное напряжение стиснуло Берёзке живот и рёбра острым желанием любой ценой спасти крошечное, но дорогое и светлое сокровище, росшее у неё внутри.
Пол ощутимо вздрагивал под их ногами, будто под землёй билось, рвалось на свободу огромное чудовище с каменными кулаками, и Милева заметалась в ужасе, рыдая:
– Да где же они?! Первушенька, Стоянушка! Родненькие мои, только вернитесь домой…
Ещё утром жизнь в городе текла своим чередом, невзирая на причудливо-пугающие тучи, а теперь улицы бурлили взволнованной толпой побросавших все свои дела людей. Драгаш, по крови – братец, а по жизненным обстоятельствам – сын, в испуге прильнул к Берёзке:
– Матушка, что это так грохочет?
Что она могла ему ответить? Безымянная беда стучалась в каждый дом, и не было от неё спасения ни на земле, ни в небе, ни в лесу, ни в воде. Вдруг дверь распахнулась, и ввалились Первуша со Стояном, а следом за ними – ясноглазый гость с молодецкими усами и в богато расшитом кафтане. Вместе с ним в память Берёзки ворвалась ночь, пропитанная дымом яснень-травы и запахом погребальных костров, а к горлу подступил горький, как зола, ком.
– Соколко я, – напомнил своё имя сей пригожий удалец. И, отвечая на ещё не озвученный, но дрожащий у всех на устах вопрос, снял шапку и молвил: – Горе пришло на нашу родину: понабежала рать чужеземная, иномирная, и стоит на подступах к Гудку. От собратьев-купцов слыхал я, что из Нави то воинство прибыло, а прочие города по-разному держатся: кто-то сдаётся без боя, кто-то пытается дать отпор… Да только без толку: не устоять никакому войску против вражьего оружия, превращает оно человека в глыбу льда с одного удара. Бают люди, что якобы сам князь Вранокрыл допустил супостата в свои владения, а градоправители получили приказы за его подписью и печатью, кои предписывают нам не противиться сим воинам, а размещать их у себя и содействовать им во всём. Да только что-то сомнения меня одолевают: не поддельные ли они, приказы-то? Вот такие дела, друзья мои.
Свекровь тихо всхлипывала на плече тестя, а тот похлопывал её по лопатке:
– Ну, ну, мать… Живые мы, покуда на своих ногах стоим. – А у самого в растерянных глазах зияла страшная, тревожная пустота.
– Драгаш, Боско, – шепнула Берёзка, – сбегайте-ка в подпол за квасом для гостя.
Мальчики живо исполнили поручение, и Соколко жадно приник к ковшику, роняя янтарные капли с усов. Крякнув и утерев рот, он поблагодарил ребят и устало присел на лавку. Тяжкая дума бороздила ему лоб, а блестящие, живые глаза сверлили то стену, то пол, то скитались взором по потолку…
– Островид, посадник ваш, повелел дружине без боя город сдать, – проговорил Соколко, нервным движением потирая себе ладонями колени. – Да только не пальцем эти ребята деланы, чтобы перед врагом дрожать и пятиться, пусть тот и числом превосходит, и с оружием непобедимым пришёл. Вышла из повиновения дружина, а самого Островида повязали и в темницу бросили. А я по старой памяти к бабке Чернаве завернул, да вспомнил, что нет её уж в живых. Сказали мне, что вместо неё теперь – ты, Берёзонька.
– Я, – кивнула Берёзка, стискивая свои вмиг похолодевшие руки. – И помогу, чем смогу.
Решимость охватывала её с неотвратимостью надвигающейся зимы, подёргивая нутро леденящей сединой инея. Милева умоляюще замотала головой: «Не ввязывайся!» – но Берёзка поднялась с лавки.
– Есть у меня пряжа зачарованная, – сказала она. – Ежели обнести ею город, то, быть может, враг через неё переступить не сумеет. Пряжи много, не на один раз хватит.
Соколко светло улыбнулся, складки на его лбу расправились.
– Это хорошо, Берёзонька, – сказал он. – А ещё народ следует созвать – может, у кого запасы яснень-травы остались… Запалить надобно костры с нею, от хмари воздух городской почистить. Довелось мне с Марушиными псами рядом побыть, и повадки ихние я маленько разузнал; так вот, хмарь они умеют использовать вместо лестниц и мостов – отталкиваются от неё, будто от тверди земной. Войско это, ежели захочет, через любую крепостную стену перемахнёт, и никто ему воспрепятствовать не сможет. А коли мы травушкой подымим, авось и не сумеют они к нам подступиться.
– Для общего сбора в вечевой колокол ударь, гость, – подал голос Стоян. – На восточной башне он висит. Может, народ хоть малость одумается да успокоится.
– А первый костёр очистительный можно прямо на той башне под колоколом и разложить, – оживился Соколко, сжимая жаждущие действия руки в кулаки. – Берёзка, у тебя-то травка чудесная есть?
– Найдётся, а как же, – отозвалась юная колдунья, направляясь в кладовку, где у неё был припасён большой мешок с сушёной яснень-травой.
– Ну, а мы с Первушей берём на себя нить, – сказал Стоян. – Пряжи у Берёзки – полные закрома.
Ветер сразу враждебно толкнул Берёзку в грудь, едва она вышла на улицу охваченного страхом города. Кутаясь в наспех наброшенный летник, она проводила взглядом отряды дружинников; гулко чеканя шаг, они с каменной решимостью на лицах прогремели мимо Берёзки по деревянной мостовой.
– Скорее, милая, – поторапливал её Соколко.
Подъём по винтовой лестнице на самый верх башни дался ей неожиданно тяжко. В животе что-то набухло ноющей болью, но Берёзка одолевала ступеньку за ступенькой, сцепив зубы. Боско с Драгашем тащили следом вязанки хвороста и дров, Соколко тоже был нагружен топливом для костра, как вьючная лошадь, а Берёзка прижимала к себе драгоценную траву.
– Давай, давай, родная, совсем чуть-чуть осталось, – подбадривал её торговый гость.
Колокол навис над ними огромной глубокой чашей. Берёзка зябко съёжилась, окидывая сквозь тревожный прищур родной город, подёрнутый дымкой безумного ужаса. Ветер норовил выжать из её глаз слёзы, текучие тучи корчились в леденящих душу судорогах, а где-то в сумрачной дали раскинулась несметная тёмная сила, вздыбившая щетину копий. Страшное «бух, бух, бух» то затихало, то принималось греметь опять. Дрожь земли докатывалась даже сюда и отдавалась у Берёзки внутри тягучим, студенисто-холодным сотрясением…
– Запугивают, – процедил Соколко, сбрасывая на каменный пол вязанку дров и мешок земли вперемешку с сырой травой и тряпками. – Ну ничего, мы тоже не лыком шиты. Гудок так просто не сдастся.
Дымовую кучу они сложили не под колоколом, а поближе к стене, чтоб не мешала звонить. Берёзка клала яснень-траву щедро, смешивая её с землёй и ботвой, а мальчики подбрасывали дрова слоями.
– Ветерок хороший, это нам как раз и надо. – Соколко взялся за верёвку, примеряясь для удара в колокол. – Поджигай!
Куча занялась весёлыми язычками пламени, а вскоре повалил густой, горький грязно-желтоватый дым – и весь прямо на Соколко. Тот, чихая и кашляя, раскачал огромный язык колокола, и по округе разнёсся протяжный, надрывно-призывный гул. «Бом-м, бом-м», – гудело нутро Берёзки, болезненно сжимаясь от каждого удара, и череп тоже полнился литой болью и гуканьем. Ветроструя на помощь звать не требовалось: дымовая пелена сама понеслась на сизых крыльях над улицами, а набатный зов обгонял её, заставляя народ настораживаться и поворачивать головы в сторону башни. «Все сюда, все сюда!» – звал колокол, и люди понемногу начали подтягиваться к площади перед башней. Всем сейчас нужен был этот звук, чистый, властный и холодно-волевой; порвав удавку страха, он упорядочил слепую, бесцельную беготню. Берёзке сверху было хорошо видно, как по улицам-сосудам текла тёмная кровь – толпа.
– Люди собираются! – надрывая горло, крикнула она Соколко.
Тот услышал и знаком велел Боско подойти и заменить его. Мальчик продолжил звонить, а Соколко оглядел с высоты площадь, заполнявшуюся горожанами. Взмах руки – и Боско, поняв, отпустил верёвку. Последнее «бом» прокатилось заключительным словом.
– Все вниз! – приказал Соколко.
Спуск был стремителен. Берёзка отстала, оступилась и едва не упала, но её будто поддержала невидимая рука… Сердце ухнуло в горячую тьму ужаса, отголоски которого рассеялись по телу злыми колючками.
Сотни взглядов устремились на них, когда они ступили на землю. Пропахший дымом, с раскрасневшимися до слёз глазами, Соколко вскочил на бочку и зычно крикнул:
– Народ Гудка, слушай моё слово! Уймите свой страх, люди, настала пора защищать свои дома и землю. У стен стоит враг, а посадник Островид предал вас, приказав дружине сдать город, но те его не послушали. Трус и предатель низложен и брошен в темницу, а храбрая дружина будет грудью стоять за всех нас. Но и мы с вами не должны сидеть сложа руки! Враг силён, и оружие его смертоносно, но спасение есть, и это – яснень-трава! Помните мор, что захлестнул Гудок и чуть не опустошил его? Стоило окурить город дымом от сожжённой чудо-травы, и смертельная хворь отступила. Есть ли у вас запасы? Я не верю, что после того случая никто не набрал себе этой целебной травы, которая и теперь сможет защитить нас!
– Есть, добрый человек! – раздалось несколько голосов. – Есть травушка…
– Хорошо! – просиял Соколко. Его могучий голос не хуже колокольного звона разносился над головами горожан: – Все – слышите меня? – все, у кого есть яснень-трава, не жалейте своих запасов, раскладывайте дымовые кучи прямо на улицах! Пусть враг захлебнётся в дыму! Пусть Гудок очистится от хмари, подспорья навиев! Все меня поняли?
– Поняли, чего ж тут непонятного? – откликнулись из толпы.
Толкаясь локтями и пыхтя, к Соколко пробились Стоян с Первушей. Сын прижимал к себе мешок, набитый мотками пряжи, а отец, возвысив голос, крикнул:
– Кто с нами – охранную нить вкруг города разматывать? Невестка моя, кудесница Берёзка, эту пряжу пряла, и врагу через нить чудесную не перешагнуть!
Их сразу обступила куча желающих, и Стояна единогласно выбрали начальником отряда. Тягучий ледяной шёлк ветра лентами лизал глаза Берёзки, и сквозь стынущие на ресницах слёзы она улыбнулась Первуше, а тот подмигнул ей в ответ: ничего, мол, не горюй – прорвёмся.
***
Навье войско не спешило начинать приступ. Смоляной живой тучей растянулось оно под городскими стенами и гнало волну ужаса, бряцая оружием и топая ногами. Поднявшийся на тын Владорх онемел: куда ни кинь взор, везде громыхали полчища навиев, колыхаясь угрюмым, удушающим и гнетущим морем. Пчелиный рой? Воронья стая? Сравнения разбивались о тусклые наконечники вражеских копий. Кряжистые, здоровенные тела воинов были прикрыты воронёной бронёй, и чёрные стяги реяли над их плотными рядами, будто раздвоенные змеиные языки.
– Нам не выстоять, воевода, – услышал Владорх севший от потрясения голос сотника Грача. – Вон их сколько… А нас – всего три сотни!
От пересечённого шрамом лица Грача отхлынула кровь, мясистые губы подёрнулись мертвенной серостью, а прядь чернявых волос прилипла к взмокшему лбу. Двое других сотников, также стоявших рядом на дощатых полатях [10]10
полати – здесь: площадки для передвижения воинов, пристроенные на внутренней стороне частокола
[Закрыть], хранили сосредоточенное молчание, остро блестя глазами из-под шлемов.
– Ты мне эти трусливые речи брось, – сурово отрезал Владорх. – Воин ты или дитя? Ежели суждено костьми лечь – ляжем, такова наша воинская доля!
А из рядов навьего войска мощно пророкотал, отражаясь хлёстким эхом от клубящихся туч, голос:
– Ващь кинясь обещайть содействие! Город намерен размещайть нас?
Отзвук родных слов, жестоко исковерканных надменным чужеземным выговором, змеёй вползал на тын и жалил воинов в сердца. Ответным выстрелом прозвучал голос Владорха:
– Ни о каком приказе князя слыхом не слыхивали! А ваш ставленник, что Зимградский престол занял, – не указ нам. Никакого содействия вам тут не будет! Вороги вы, а с ворогом только один разговор – бой смертный!
Оглушительным горным обвалом прогремела эта краткая и суровая речь, а когда последний её звук обрушился на звериные шлемы навиев, по их рядам пробежала быстрая волна.
– Подлый душонка – ващь кинясь! – рявкнули в ответ Владорху. – Не дьержат свой обещьйаний – ньизост, достойный смертной кара! Мы сравнят эта городьищка с земльа!
«Рорхам дьюрам!» – каменным ядром прокатился приказ на чужом языке, и навье войско пришло в движение. Не успел Владорх отдать своим воинам повеление вскинуть копья на изготовку, как навии, будто огромный рой пчёл, начали взмывать в воздух. Они словно взбегали по невидимым лестницам и сыпались на головы воинам Владорха, и от разящих направо и налево ударов раненые дружинники в мгновение ока обращались в ледяные статуи. Оледенение запечатлевало предсмертные позы бойцов: одного оно заставало с занесённым мечом, другого – с разинутым в мучительном крике ртом, третьего – с выпученными глазами… Седая волна мертвящей стыни, рождаясь в ране, мгновенно поглощала всё тело, и ледяные фигуры, падая, разлетались вдребезги.
Дрогнули сердцами мужи Владорха при виде столь смертоносного колдовского оружия, да всё равно не обратились в бегство. Однако их мечи ломались, будто слюдяные, от соударения с мечами навиев, а копья разлетались в щепы; хоть и не ранен был воевода, но окоченел в горестном потрясении, глядя, как гибнут его люди. Полчаса такого безнадёжного боя – и от доблестной дружины не осталось бы и мокрого места, но тут вдруг потянуло терпким, тревожно-горьким дымом… Ноздри Владорха нервно раздулись: пожар, что ли, в городе? Светлое изумление накрыло его сердце: дым, от которого он сам только чихнул, производил на навиев ошеломительное действие. Воины, успевшие перемахнуть через тын, хрипели, корчились и падали на колени, изрыгая хлопья белой пены. Их, судорожно катающихся по земле, обалдевшие от радости дружинники обезглавливали, а ещё не успевшие хлебнуть дыма навии застывали в нерешительности на грани отступления. А между тем над тыном по невидимым лестницам поднимались вражеские лучники, собираясь облить город дождём стрел. Скрипнули и пропели тетивы, и воздух сухо зашелестел молниеносной смертью…
– Не зевай, воевода!
Владорха заслонила тень, и лишь глухой звук вонзившейся в дерево стрелы возвестил ему о том, что гибель прошла стороной. Широкоплечий молодец с лихо закрученными усами и жарко сверкающим взором закрыл воеводу крепкой деревянной крышкой от бадьи, служившей ему вместо щита. Две пары глаз одновременно уставились на морозно мерцающий наконечник, веявший ледяным дыханием: стрела прошила подручный «щит» насквозь и застряла в нём.
– Кому я обязан своей жизнью? – глухо выдохнул Владорх. – Проси любую награду, друг.
– Соколко меня звать, – ответил усатый удалец. – А награда… Ежели выйдем оба живыми из боя, дозволь мне Островида в темнице навестить. Пару слов к нему имею.
– Будь по-твоему, – без колебаний согласился воевода. – А что за дым такой?
– Яснень-трава, – последовал краткий, но ёмкий ответ.
Налетел ветер, неся с собой такую густую дымовую завесу, что даже люди Владорха начали кашлять, а навии падали как подкошенные и корчились с пеной у рта, будто сражённые смертельным бешенством. Они пытались воздвигать свои невидимые лестницы, дабы перенестись через частокол за пределы города, но оказывались пленниками очищенного от хмари пространства. Не из чего им было делать себе незримые опоры, дым отнимал у них силы, и воодушевлённая таким оборотом дела дружина с протяжным воплем и рыком перешла из обороны в наступление.
– Вперё-ё-ёд, братцы! – взревел Владорх, сам обрушиваясь на врагов с гибельной удалью.
Навии отступали, но продолжали осыпать город тучами стрел, и защитникам Гудка приходилось то и дело вскидывать над собою щиты. Спасения от страшного оружия не было никакого: самая крошечная царапинка тут же распространяла вокруг себя белёсую область оледенения, которая стремительно увеличивалась, охватывая всё тело. Один из дружинников, которого стрела легонько зацепила по костяшкам пальцев, с мученическим рёвом отрубил себе начавшую замерзать кисть. Кровь хлынула струями из рассечённого запястья, но эта жертва спасла мертвенно посеревшего лицом бойца от обращения в лёд. Рухнув на колени, он попытался зажать рану, как вдруг к нему подбежал щупленький отрок – лохматый, чумазый, с веснушками на бледном лице. Своим поясом он туго перетянул обрубок руки ратника и забормотал:
– Скачет конь карь, копытом бьёт хмарь, и ты, кровь, не кань… Пойдём, пойдём, дяденька, я тебя перевяжу!
Раненый со стоном опёрся о плечо мальчика и, оскалив от боли зубы, кое-как поднялся. Щит его остался на земле, да поднимать уж стало некогда; стрелы густым дождём свистели вокруг них, но ни одна не задевала: конопатый паренёк был будто заговорённый.
– Боско, а ну, в укрытие! – прогремел из-за дымовой занавеси голос Соколко.
– Иду, иду, дяденька, – отозвался отрок.
***
– Внученька…
Берёзка обернулась на голос: на мостовой полулежала старушка. Жилистые пальцы с распухшими суставами вцепились в клюку, которою старая женщина пыталась помочь себе подняться, другая же рука протягивала Берёзке крошечный засаленный узелок.
– Возьми, внученька, – прошамкала старушка. – Тут яснень-трава – всё, что у меня осталось… Лечилась я ею, вот и израсходовала. Маленько тут совсем, да всё равно пригодится супротив врага!
Берёзка приняла узелок из трясущейся руки и помогла старушке подняться.
– Благодарю, бабуся… Сгодится твоя травка, в дело пойдёт. А ты домой иди, нечего тебе на улице делать!
К старушке уже бежали ребятишки; та беззвучно заплакала, протягивая к ним руки – видимо, внуков узнала. Передав пожилую женщину на их попечение, Берёзка направилась к одной из куч, чтобы подбросить щепотку яснень-травы… Свист чёрной тени с неба – и в утробу ей вонзилась ледяная стрела боли, от которой подкосились колени, а взор застелила искрящаяся коричневая пелена с кровавыми прожилками. А когда она рассеялась, парила Берёзка в воздухе над дымящимся городом, будто охваченным десятками пожаров. Высвободившиеся незримые крылья понесли её над улицами, по которым бежали горожане, вооружённые рогатинами, кольями да ослопами [11]11
ослоп – грубая большая палица (дубина), утыканная железными шипами; оружие самых бедных пеших воинов
[Закрыть]; вот Соколко с дубиной наперевес возглавлял отряд мужиков, вот перепуганные девочки пытались помочь обессилевшему старику… Всё это мельком видела Берёзка сверху, мчась к Первуше, который под градом стрел пытался разматывать с внутренней стороны тына волшебную пряжу. В десяти шагах от него кипел бой: дружина шла в наступление на воинов в тёмных доспехах, а те, спотыкаясь и падая, блевали розоватой от крови обильной пеной. «Ага, не нравится дымок-то!» – сверкнула в крылатой душе Берёзки радость.
– Осторожно, не порви нить-то! – кричал Первуше Стоян.
Нить прижимали к земле кирпичами, досками, корзинами – всем, что попадалось под руку. Вражеские воины, сумевшие добежать до этой границы, шарахались от нити прочь и перешагнуть рубеж не смели – а тут и дым подоспевал, накрывая их светлой силой яснень-травы, и приходил навиям конец: упавших добивали дружинники, срубая им головы с плеч.
Горестным звоном запели небо и земля: это Первуша упал на пропитанную кровью деревянную мостовую, сражённый стрелой. Древко торчало у него из-под лопатки, и от раны быстро распространялась гибельная изморозь… Если б могла Берёзка, то закричала бы, но не было у неё голоса: весь он ушёл в крылья, что носили её над сражающимся за свою свободу Гудком. Где-то под нею выл Стоян, рухнувший на колени подле сына, а отряд продолжал тянуть нить, неся потери, но не прерывая своего дела. Дымили костры, кричали бабы, воины рубились насмерть; Соколко сражался плечом к плечу с воеводой, и одного взгляда на этих двоих было достаточно, чтобы понять: Гудок не будет сдан. Владорх поведёт дружину, а Соколко – народ, заражая людей своим мужеством и являя собой пример бесстрашия.
Надломились от скорби крылья Берёзки, и рухнула она в своё скорчившееся на земле тело. Подол пропитался кровью, низ живота был туго налит болью, а под сердцем рождался бабий крик: опустело чрево, не стало в нём больше тёплого комочка жизни – одна метель вдовьей безысходности завывала в груди. Белые вихри поднимались медвежьими лапами, хлеща пространство и вливая в Берёзку неведомую ей доселе разрушительную силу. Незаметно для себя она очутилась на ногах, которые несли её в гущу боя, навстречу смерти. За Первушу, за нерождённое дитя, за все осиротевшие в этот день семьи секла Берёзка навиев длинными и тягучими, гибкими, как лозы, молниями, свет которых наполнял вражеские глаза остекленелой белизной слепоты.
– Смерть! Смерть врагу! – с сокрушительностью бури рычало её горло, а из груди вырвался луч света.
Ударив в подвижные облака, он отразился от них огненным столбом, который шарахнул в самую середину навьего войска. Дрогнули ночные псы, и над головами людей светлой жар-птицей порхнуло ликование:
– Отступают…
Дым ластился к сапогам воеводы, а ветер трепал его плащ. Вспышка света поразила чувствительные глаза навиев, и многие из них, потеряв способность видеть, растерянно бегали по полю. Копошащаяся тьма отхлынула от городских стен, но надолго ли? И всё же усталая радость наполняла всех. Владорх, сорвав шлем, яростно швырнул его себе под ноги и торжествующе рявкнул:
– Что, струсили, пёсьи морды?! То-то же!
Его взгляд встретился с ясным взором Соколко, и воевода, соскочив с полатей, посреди всеобщего ликования обнялся с усатым храбрецом.
Облачные складки на небе разгладились и замерли, хотя покрывало туч и не стало тоньше и светлее; холодные капли тяжело зашлёпали Берёзку по щекам, смешиваясь со слезами. Опустошённая, выжженная болью, осела она на мокрые, розовые от крови доски мостовой и ловила колючими сухими губами беспросветный осенний ливень. Струйки змеились по трясущимся пальцам, воздетым к небу в горестном вопрошении: «Почему?!» Вместо сердца дымилось пепелище, на кладбищенской пустоши которого поднимал венчик и разворачивал огненные лепестки дар – тот самый, что должен раскрываться через боль, а с неживых, восковых губ Берёзки сухим листом сорвалась песня про соловушку:
Там, где кровушку
Ладо родный мой пролил,
Алым ягодкам нету числа.
Белы косточки
Чёрный ворон растащил,
Верный меч мурава оплела…
Сломанным деревом скрипел голос молодой ведуньи, певшей своему нерождённому ребёнку эту песню – и колыбельную, и тризненную. Дитя покинуло её, оставив лишь кровавое пятно на подоле, а муж Первуша лежал где-то под дождём подтаявшей глыбой льда, становясь всё меньше с каждой новой каплей с небес. Не извлечь стрелу, не перевязать рану, не отпоить травами, не отмолить у богов – ничего уж нельзя было для него сделать. «Велик дар – велика и плата за него», – тёплым утешительным эхом аукнулся в ушах Берёзки призрак голоса давно ушедшей бабули.
– А вот и наша спасительница! – весенним громом грянул радостный голос, и её подхватили сильные мужские руки. – Да ты никак ранена, голубка?
Соколко куда-то нёс её стремительными шагами – Берёзка лишь сжимала бледные веки с мокрыми ресницами, когда на них с похоронной тяжестью падали капли. Прилюдным обнажением показался ей подъём на деревянный помост к воеводе, который жаждал увидеть ту, чья сила обратила врага в бегство – впрочем, как и все опалённые огнём боя люди, собравшиеся вокруг. Ей хотелось спрятаться в нору, уйти семенем под землю, а по весне улыбнуться солнцу ромашковыми всходами, но её тормошили, прославляли, благодарили. Вместо замораживающего боль покоя – сотни шальных, горьковато-просветлённых глаз и мокрых лиц, среди которых туманный взор Берёзки выхватил одно – лицо отца, потерявшего своего сына. Вымокшие волосы прилипли ко лбу Стояна, кончик носа и брови набрякли каплями, а застывший, высветленный скорбью взгляд устремился на неё. Не высказать, не вышептать было ему эту страшную весть, и Берёзка проронила:
– Я всё знаю, батюшка.
Её ноги коснулись досок помоста, служившего время от времени для наказания плетьми провинившихся жителей. Под одну руку её поддерживал Соколко, а под другую – воевода.
– Супруг твой пал смертью храбрых, дитя моё, – молвил Владорх, и его низкий, прохладно-суровый голос бархатно смягчила сдержанная печаль. – А сама ты явила спасительное чудо, от коего мы все опомниться не можем. Великая кудесница ты! Даже не знал, что у нас в городе такая есть. Но вижу кровь на тебе… Ты ранена?
– Я цела, господин. – Слова сухо царапали стеснённое горло, но Берёзка подчинила себе и надломленный голос, и одеревеневшие губы. – Дитя я потеряла. Исторглось оно из моей утробы прежде положенного срока.
Владорх опустил светло-русую голову, не найдя средства лучше, чем сочувственное молчание.
– Соболезную твоему горю, – проговорил он наконец. – Ступай-ка ты домой. Отлежаться тебе надобно, отдохнуть. Сама понимаешь, помощь твоя нам может ещё потребоваться: кто знает, как скоро враги очухаются? Может статься, что они снова на нас полезут или дороги перекроют, чтоб город от снабжения отрезать. Мало ли… – Шершавые пальцы приподняли лицо Берёзки за подбородок, а в ясных и суровых, как синий вешний лёд, глазах воеводы замерцала тёплая искорка беспокойства. – Не вздумай только помирать, поняла? Мы без тебя пропадём.
Обмётанные суховатой травяной горечью губы Берёзки сложились в неожиданную для неё самой улыбку – бледную, как больной лучик осеннего солнца.
– Не помру, господин.
Морщинки ответной улыбки прорезались в уголках глаз Владорха, глубоко посаженных под мокрыми пшеничными кустиками густых бровей.
– Ну, так-то лучше, – сказал он. – Ступай, подлечись. Я за тобой опосля колымагу вышлю. Пользу великую ты нынче нам принесла и можешь ещё сделать немало.
«Славный, смелый, удалой», – думалось Берёзке по дороге домой сквозь пелену усталости и боли. Затронул воевода своим мужественным голосом и взглядом соколиным живительные женские струнки в ней, но не игралось ей нынче на гуслях души, не пелось: погибли все её песни в сегодняшнем бою за город, утекли в землю вместе с растаявшим телом Первуши.
***
Ночью дождь перешёл в снег. Забравшись на стол, со звериной тоской глядел Островид в крошечное зарешеченное оконце под потолком своей темницы. Пустым, недвижимым, полубезумным взором сверлил он холодную тьму, в которой что-то вершилось, но уже без его участия. Сводящая с ума тишина была его бессменным стражем: не доносился сюда ни грохот сражения, ни предсмертные крики, ни боевые кличи. Лишь сырые стены в пятнах мха и плесени согласились стать его немыми, терпеливыми слушателями, и он говорил, говорил, говорил с ними, пока голос не рассохся, как старая доска.
Каменная кладка выслушала рассказ о временах, когда он был наделён властью бросать сюда кого угодно. Судьба криво усмехнулась – и он оказался по другую сторону решётки.
У него было всё: власть, деньги, семья. Скатывание с вершины началось с заезжего гостя, чья неотразимая мужская стать пленила сердце его молодой жены. Он-то, старый дурак, возрадовался рождению ребёнка! Правда была острее ножа и горше брыда [12]12
брыд – горечь, чад в воздухе, а также испарения, мгла, вонь
[Закрыть] болотного. Он сам сделал всё, чтобы жизнь изменницы стала невыносимой, и сам же поставил камень на её могиле – её и маленького ублюдка, выловленных вместе из реки. Гулкое, как мёрзлый камень, сердце не сомневалось в справедливости воздаяния, но слишком зубастыми стали ночи, а луны – слишком страшными, как разбухшие лица утопленников. А потом волчица-зима сожрала его сына и похитила беременную невестку, его самого превратив в старика с жестоким взглядом и крючковатыми загребущими пальцами. Он везде ревностно искал измену, везде вынюхивал предательство, и вот – то, чего он ждал денно и нощно, свершилось.
Но судьба приготовила ему поистине изощрённую издёвку, открыв дверь темницы и впустив к нему того самого залётного гостя, обладателя молодецких усов, лихой изгиб которых кружил женские головки.
– Ну, здравствуй, Островид Жирославич.
Мерзавец был всё так же хорош: не тронутые сединой кудри упруго вились, пристально-выпуклые, горящие жизнелюбием очи насмешливо сверкали. Грудь Островида не вынесла напора ярости и сипло сдулась, как порванные мехи, а ноги ощутили всю тяжесть лет, прожитых невоздержанно и расточительно. Они тоже предали его, похолодев от стариковской слабости. Ничего не мог бывший посадник противопоставить своему молодому сопернику, и бессилие вкрадчивым языком-лезвием лизнуло его по сердцу, оставив кровоточащий порез. Ушла былая сила из сухого, немощного тела, и некому стало отдать приказ схватить негодяя и бросить в тюрьму: Островид сам стал узником.
Гость со стуком припечатал ладонью к столу женский костяной гребень, украшенный резьбой и жемчугом. Странно смотрелась эта изящная вещица в сыром сумраке узилища, озарённом тусклым отблеском еле чадящей лампы – будто драгоценная пуговица на нищенском рубище.
– Ты всю жизнь топтал чужую могилу, Островид. Вот это, – гость кивнул на гребень, – я взял на настоящей гробнице Любушки. Она спрятана в чистой лесной тиши, окружённая елями, где ты её никогда не найдёшь и не осквернишь. А дочка жива… Синеглазая такая, вся в неё.
Гул этого голоса издевательски корёжил тишину зарешеченного каменного склепа, вонзаясь в мозг Островида сотнями светлых зеркальных осколков. Он мог дробить камни, этот голос. Молодой, сильный… Не то что Островидово старческое сипение.
– Я жалею только об одном – о том, что не увёз тогда Любушку, оставил её с тобой, душегубцем. Сегодня на общем сходе было решено повесить тебя на стене твоих же хором. Это позорная смерть, Островид, и ты её сполна заслужил. Но каждый человек – сам себе судья, и собственный суд может быть суровее суда людского. Оставляю тебя наедине с твоей совестью. Время до рассвета у тебя есть.