Текст книги "Воспоминания"
Автор книги: Афанасий Фет
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 17 (всего у книги 67 страниц)
Отец не ошибся: когда я, по вызову Борисова, в свою очередь, поступил в тот же полк, то нашел Борисова в самых дружеских отношениях со всем полком; но в течение полугода, прожитого мною с ним на одной квартире, я не видал его ни разу на лошади, и на все время лагерных сборов его отправляли в Кременчуг в инспекторский караул. Невеселая жизнь досталась на долю бедного Борисова. Хотя я его знал с малолетства и состоял с ним всегда в дружеских отношениях, тем не менее не берусь заглянуть в самую глубь души его. Далеко не дюжинного ума, он не лишен был комического таланта и умел нравиться самым разнообразным людям. Замечательно храбрый и ленивый до беспечности, он ловко умел угодить всякому нужному человеку, но – мир бедному праху его! – не буду рассуждать, а стану рассказывать все мне о нем известное, тем более, что на жизненном горизонте Тургенева он был одним из крупных созвездий [171]171
Иван Петрович Борисов (1822–1871) до конца жизни поддерживал дружеские отношения с Тургеневым и регулярно писал ему на протяжении 1860-х годов за границу; публикацию этих писем Борисова (где много разнообразных упоминаний о Фете) см. в издании: Тургеневский сборник. Вып. III–V. Л., 1967–1969.
[Закрыть].
Через полгода по прибытии моем в полк Борисов, запасшись крымскими борзыми, вышел в отставку и уехал к себе в деревню. Там он, конечно, являлся домашним человеком в доме бывшего опекуна, увидал Надю, и судьба его была решена навсегда. Получив на тайное от отца предложение решительный отказ Нади, он, как писал мне, с горя снова поступил на службу на Кавказ. Но, видимо, сердце не камень. Года через три он опять вышел в отставку, и вот, вспоминая это время, отец, смеясь до слез, рассказывал мне в благодушную минуту:
– Ты знаешь, Иван Петрович сватался за Наденьку!
Получив новый, не менее решительный отказ, Борисов вторично отправился на Кавказ и поступил в знаменитый Куринский полк, где все время провел з походах и экспедициях и, в качестве ротного командира, участвовал в Малоазиатской войне. Много горьких писем написал он мне и, между прочим, из-под Баш-Кадыклара, где изо всех офицеров в его роте в живых остался только он. Тела же прочих были собраны под громадное ореховое дерево, под которым он мне писал.
Но я забегаю вперед.
Время близилось к девятой пятнице, т. е. к Коренной ярмарке, составлявшей в то время самое замечальное годовое событие не для одних жителей средней России. Поэтому отец наш, забравши меня и брата Петрушу, отправился за полтораста верст в свое Землянское имение Грайворонку, чтобы отправить оттуда с завода лошадей в Коренную и ехать туда самому за ежегодными закупками.
Ехали мы, конечно, на своих, двумя экипажами. отец на шестерке гнедых в дормезе, куда брал поочередно меня и брата, а сзади на тройке вороных шел тарантас с посудой, поваром и лакеем; другой лакей помещался на козлах дормеза.
Мне было 32 года от роду, когда я во второй раз приехал в отцовскую Грайворонку, где мы с братом Петрушей поместились в трех комнатах старинного дедовского флигеля. Не думаю, чтобы девяностолетний дед, проживавший, насколько я себя помню, постоянно летом у себя в Клейменове, а зимою в собственном орловском доме, жил когда-либо в Грайвороновском флигеле.
На другой же день по приезде восьмидесятилетнему отцу подвели его верховую лошадь, и он в сопровождении приказчика и старост поехал осматривать как собственные, так и крестьянские поля, где ничто не укрывалось от его зоркого хозяйственного взгляда. Полевое хозяйство он всюду держал на примерной высоте, и его крестьяне отличались, особенно на Грайворонке, благосостоянием. При значительности по тогдашнему времени его доходов надо было предполагать у отца крупные капиталы. Но он, в видах устройства имений, всюду для сбережения труда выселял на собственный счет половину крестьян на отдаленные окраины земли, которые им приходилось обрабатывать. А так как он отрывал их при этом от рек, то принужден был рыть им пруды и копать колодцы.
Конечно, все эти поселки процветали только при его бдительном надзоре, но, когда за неприсмотром пруды и колодцы заилились, крестьянам уже добровольно пришлось тянуть к старым местам. Вследствие всех этих затей, отец, за уплатою прежних опекунских залогов, никогда не располагал большими Деньгами и нередко брал взаймы у своих же мужиков по две тысячи рублей.
Со счетом на серебро, лет пятнадцать уже установившимся в целой России, он до конца дней не мог примириться и говорил, нетерпеливо примаргивая своими прекрасными голубыми глазами.
– Это по-вашему триста рублей, и ты их тратишь как триста рублей, а я зарабатываю их как тысячу пятьдесят и потому такими считаю.
Пересмотрев продажных жеребцов, отец, отдавши подробные приказания конюхам, отправил их в Коренную, а через несколько дней мы сами пустились в путь на ярмарку описанным выше порядком.
Мне чаще брата приходилось сидеть с отцом в дормезе и читать ему «Московские Ведомости». Помню, мы проезжали вдоль громадного выгона большой однодворческой деревни, широко окаймлявшей его с трех сторон чистыми крестьянскими постройками, большею частью крытыми под глину в начес и пестревшими расписными ставнями. Все эти избы, за которыми виднелись в проулки гумна, заставленные старым хлебом, сами утопали в зелени ракит и садовых деревьев.
Был праздничный день. Мы наехали на веселые толпы молодежи вокруг качелей и нескольких палаток с так называемым бабьим товаром и разными сластями.
В то время кичка [172]172
Кичка (кика) – традиционный женский головной убор во многих районах России.
[Закрыть]царила во всем своем преемственном величии с широкою золотою «сорокою»надо лбом, пестрым «челышком»между верхними углами. крупным бисерным «подзатыльником»и обильными и разноцветными лентами, спадавшими на спину и носившими название «лопастей».
Ветер дул на нас со стороны деревни, относя пыль от экипажей в сторону и волнуя пестрые ленты женских головных уборов. Ласточки, словно принимая участие в деревенском празднестве, носились над самою землею, назойливо шныряли вокруг качелей между группами гуляющих и под самыми ногами наших лошадей. Всюду виднелись веселые улыбки с белоснежными зубами и ни одного безобразного пьяного лица. Эта сельская идиллия мгновенно возбудила во мне мысль о новом предстоящем мне поиске неверного счастья и, обращаясь к отцу, я сказал:
– Вот истинно счастливые люди. Чего еще искать человеку? Право, невольно им позавидуешь.
– Чем предаваться такому дурному чувству, – сказал отец, – от тебя вполне зависит это счастье. Не хочешь ли на этом остановиться?
Я был окончательно разбит и только подумал: «Нельзя более резкой чертой отделить идеал от действительной жизни. Жаль только, что старик никогда не поймет, что питаться поневоле приходится действительностью, но задаваться идеалами тоже значит жить».
Верст за двадцать до Коренной Пустыни нам пришлось по большой дороге проезжать лесом, и, конечно, мне не могло и присниться, что мы едем по опушке будущего моего леса, невдалеке от будущей моей усадьбы [173]173
Речь идет об усадьбе Воррбьевка (Щигровский уезд Курской губернии), находившейся неподалеку от монастыря «Коренная Пустынь», около которого устраивалась т. н. Коренная ярмарка – одна из самых известных в России.
[Закрыть].
В Коренной мы заняли один из множества домиков с широкими дворами с навесами для помещения лошадей и экипажей. Дома эти, построенные на скорую руку, в большинстве случаев отличались от крестьянской избы средней руки – разве отсутствием печей и дощатыми полами. Все они вереницей тянулись с одной стороны ярмарочной площади в конном бегу и предназначались для сдачи внаймы только на две недели ярмарочной поры. В главной избе, служившей нам столовою и гостиною, за перегородкой расположился отец, а в небольшой пристройке, чрез немощеные проходные сени, поместились мы с братом.
К вечеру, в день нашего приезда, камердинер отца Иван Никифоров, растворив дверь нашей светелки, быстро проговорил: «Несут, несут», – и мы с братом выбежали на крыльцо.
Вдоль улицы показалась сплошная и бесконечная река непокрытых голов. Конные жандармы едва сдерживали приближающиеся народные волны, впереди которых шло многочисленное духовенство в блестящих ризах, а за ним на катафалке несли и самую икону. Из скольких тысяч человек состояла эта толпа, определить не могу: давно уже духовенство, с катафалком вослед, скрылось за углом по направлению к монастырю, а толпа продолжала прибывать вдоль улицы, и мы, не дождавшись ее конца, ушли к себе.
Под обширными навесами нашего двора еще не свыкшиеся с новым местом грайворонские жеребцы оглушительно ржали; такое же ржание раздавалось и на соседних дворах.
На другой день мы вместе с отцом отправились в стоящий на высоком правом берегу реки Тускари старинный монастырь к архирейскому служению, а по окончании обедни спускались по каменной Лестнице к святому колодцу, в который бросили по серебряной монете, умножая кучу медных и серебряных денег, виднеющихся на каменном дне колодца сквозь чистейшую воду. Пустынь, по преданию, получила свое название от явления образа Знамения Божией Матери на корне срубленного дерева.
В церкви я неожиданно встретил бывшего нашего полкового любимца Н. И. Небольсина, от которого я принял должность полкового адъютанта. Я встретил его уже предводителем Щигровского уезда, а в настоящее время прах этого вполне прекрасного человека покоится в ограде Коренного монастыря, в котором мы встретились последний раз.
После обедни мы с братом пустились осматривать ярмарку. Конечно, внимание наше главным образом было привлечено конною площадью, по которой тянулся ряд невысоких столбов, обозначавших отдельные станки для приводных лошадей. Бесконечный ряд лоснящихся на солнце крупов всевозможных лошадей обращен был к дороге, на которую продавцы то и дело выводили напоказ лошадей. По другую сторону дороги в громадных загородях из крепких жердей находились степные, дикие лошади. Тут зрелище было; гораздо любопытнее. Таких изгородей было немало, и покупатели то и дело подходили к продавцам.
– Какого вам?
– Вон, вон, темно-гнедого, остроухого.
– Со звездочкой во лбу?
– Нет, вон третья за тою голова, что пошла дальний угол. Мы ту себе присмотрели. Нельзя ли опять присмотреть?
– Филат, подгони вон того.
И Филат являлся с длинною и тонкою жердью, опуская которую над головами сотен толпившихся коней, он заставлял пересыпаться весь этот живой калейдоскоп, так, однако, чтобы желаемое зерно хоть минуту выступало на ближайший к покупателю край табуна. По окончании торговой сделки следовало сдать лошадь покупателю, и вот шест Филата опять наклонялся над табуном, но уже с прилаженной на тонком конце его петлею. В это время другой табунщик садился на оседланную, так называемую «икрючную», лошадь, запуская себе под ногу свободный конец аркана с противоположной табуну стороны. Через минуту петля была уже на шее желаемой лошади, которая, почуяв беду, напрасно вставала на дыбы и металась как угорелая: укрючная лошадь, видимо привыкшая к своему делу, упорно надувалась, наклоняясь прочь от пленницы и помогая седоку все гуже натягивать аркан.
Затянутая мертвою петлею лошадь, потеряв дыхание, падала на землю, и ее выволакивали из табуна. Тут уже мгновенно надевалась на нее уздечка с надежным арканом и, отпустив петлю, передавали ее с рук на руки покупщику.
Далее за табунами на прочных столбах с перекладинами висело множество колоколов, от малых до весьма значительных размеров. Так как никто не станет покупать колокола, не ознакомившись с его звоном, то всякому предоставлялось право звонить. Поэтому непрерывный звон стоял над всею площадью, заглушая весь остальной гам. Ярмарочная площадь кончалась полуверстным бегом с ярмарочным павильоном посредине. Каждый вечер здесь происходили состязания рысаков, а иногда и лошадей, возящих тяжести. На следующее утро имена победителей становились общим предметом разговоров.
Исключение из оглушающего шума представляли только каменные ряды, напоминавшие наружностью и устройством московский гостиный двор.
Не буду говорить о рыбном и бакалейном отделениях, в которых сельские хозяева закупали годовые запасы.
Зато о красных и галантерейных рядах Коренной ярмарки нельзя не упомянуть. Все переходы в них застилались ежедневно свежею травою, по которой, подъезжая в многочисленных экипажах, с утра до вечера разгуливали разодетые дамы, между которыми то и дело мелькали кавалерийские офицеры, пре имущественно гусары, в полной форме с волочащимися саблями. Словом, это была знаменитая выставка невест, подкрепляемая балами в дворянском собрании.
К вечеру ярмарка затихала, и проезд экипажей становился реже. Все покоилось сном, за исключением дома собрания, большого каменного трактира и широкой, в сторону от ярмарки протянувшейся слободы, окаймленной с двух сторон самыми лучшими иногда двухэтажными домами. Тем не менее в этих домах никто из приезжих покупателей не останавливался, и по этой слободе ни днем, ни ночью не заметно было особого движения. Но когда ярмарка темнела и засыпала, слобода озарялась яркими огнями окон, за которыми громогласно звучала музыка и велись бесконечные танцы.
Конечно, к нашему отцу, бывшему много раз предводителем и коннозаводчику, ходило много знакомых и покупателей, но чаще всех бывал небольшой седенький старичок с бельмом на левом глазу – М. Он, бывало, как раз подойдет к вечернему отцовскому чаю, наговорит ему много приятного насчет его лошадей и под конец, наклонившись ко мне, скажет вполголоса: «А что, не заглянуть ли нам в Капернаумчик?» – Он же указал мне и иллюминацию слободы, которою сам каждую ночь восхищался. Что касается до трактира, куда уводил меня М., то это был весьма хороший русский трактир, привлекавший ремонтеров и сторонних посетителей прекрасным столом и винами, а главное – замечательным цыганским хором. Положим, так называемый хор, особливо мужская его часть, не превосходил посредственности, зато примадонны были удивительные; особенно одна из них, с бархатным и выразительным контральто, ясно сохранилась в моей памяти. Она была живым портретом славной в то время в Европе красавицы Лолы Монтес.
Половина наших лошадей была распродана, надлежащие закупки сделаны, и мы тем же порядком вернулись на Грайворонку. Время было и мне явиться в лейб-уланский полк, а брату – возвратиться в Харьков. Оба мы ожидали денежной благостыни со стороны отца.
Однажды утром, в отсутствие отца по хозяйству, брат сказал мне таинственным голосом:
– Он дает тебе триста рублей, а мне – сто.
– Ты почему же это знаешь? – спросил я брата.
– Да он написал на бумажке и, порвавши ее на клочки, выбросил за окошко. Я сейчас догадался, что это про нас: сложил клочки и прочел.
Брат не ошибся в суммах, которыми мы были снабжены на дорогу. С небольшою денежною субсидией я на перекладной пустился в Москву и затем по железной дороге до станции Волховской, где, узнавши что полк уже в Красносельском лагере, продолжал свой путь до лагеря. Здесь без особого труда я разыскал своих людей, которые уже успели прибыть с лошадьми и, к крайнему изумлению, денщик моего дальнего родственника, командира шестого эскадрона, В. П. М-а, провел меня к палатке с деревянным полом, в которой я нашел свою походную кровать и слугу, поместившегося с самоваром и прочим походным скарбом между внутренней и наружной полами палатки.
– Василий Павлович, – говорил денщик, – уступили вам свою палатку, а сами перешли в барак к командиру лейб-эскадрона.
Я оказался прикомандированным к шестому эскадрону и тотчас же отправился благодарить лично незнакомого мне Василия Павловича.
Кроме своего эскадронного командира я застал и хозяев барака: молодого, красивого и любезного И. Ф. Щ…го и брата его Н. Ф. В полку было принято обзывать всех по имени и отчеству.
На следующее утро мне предстояло явиться в полной форме к командиру полка генералу Курселю и благодарить его. Хозяева просили меня, отъявившись, зайти к ним в барак, и Н. Ф. любезно вызвался проводить меня ко всем офицерам, начиная со старшего полковника и до младшего корнета. Все офицеры были чрезвычайно любезны, не исключая и корнетов, которые, как оказалось потом, сильно дулись на кирасирского штабс-ротмистра, который, переходя в полк младшим поручиком, садился им всем на шею [174]174
Гвардейские чины расценивались на два уровня выше армейских; поэтому штабс-ротмистр Фет должен был в гвардейском полку начинать службу с младшего поручика. Но, дослужившись до чина гвардии штабс-ротмистра, он достигал бы как раз того «майорского ценза», который давал право на потомственное дворянство.
[Закрыть].
Второй раз в жизни несчастной моей памяти предстояло непосильное испытание удержать сразу сорок имен, отчеств и фамилий.
Подъездок мой оказался злым до чрезвычайности. Когда на другой день с полком я отправился на линейное учение, он всю дорогу до места учения гор. бился и, злобно ударяя передними ногами в. землю старался выбить меня из седла, а как это не удавалось, то неожиданно звякал мундштучными дужками о стремена, стараясь захватить зубами за ногу. Конечно, я принял меры, чтобы это не повторялось, но он подкарауливал малейшее ослабление поводьев. Вернулся на нем я в лагерь после горячего учения без особых приключений. Через день после того назначен был церемониальный марш.
Мне хотелось утомить и, как говорится, обломать моего подъездка, но меня пугала мысль, что на церемониальном марше нельзя было ехать впереди фронта на произвольном расстоянии, а нужно было сохранять офицерскую линию и невозможно было поручиться, чтобы солдатик порой не наехал слегка на моего лютого зверя, а тот, начавши лягать, не искалечил бы солдата или фронтовой лошади, что было бы самым неблаговидным вступлением во фронт в глазах гвардейского полкового командира, дрожавшего по-гвардейски над каждою фронтовою лошадью.
Сказавшись больным, я попросил Василия Павловича взять моего подъездка под унтер-офицера, долженствующего стать на мое место. Не прошло и полутора часа с выхода полка на учение, как слуга доложил мне, что унтер-офицер вернулся с учения один и расседлал подъездка. Когда я спросил вернувшегося с полком Василия Павловича о причине возвращения унтер-офицера в лагерь, – М. отвечал:
– Прошли мы только Красное Село, как, взглянувши на своего взводного, я увидал, что лицо у него совсем позеленело. – Что с тобой? – спросил я его. – Всторчь бьет, ваше высокоблагородие, все печенки отбила. – Я и отправил его домой.
– А задом во фронт не лягает? – спросил я.
– Этого нет.
Только и хотелось мне знать.
Хотя погода над лагерем стояла порою ясная, тем менее по временам заходили внезапно тучи и лил дождик. Однажды получаю повестку: «Его императорское высочество главнокомандующий изволит завтрашнего числа в 10 час. утра смотреть прикомандиованных, почему ваше благородие имеете прибыть ко дворцу в полной парадной форме». Сохранить безукоризненную чистоту белого кирасирского мундира можно только с большою осторожностью, накинув на плечи коленкоровую мантию, так называемый пудроман (пудремантель). Белых мундиров было у меня три: много раз беленый для ношения под кирасами, однажды тщательно выбеленный, и – ненадеванный. В видах бережливости, я надел второй мундир и с прикомандированным же товарищем гусаром сел в наемный фаэтон, который один из полковых забавников называл купе, потому что на нем было обрезано все то, что бывает в других фаэтонах, начиная с крыльев. За полчаса до назначенного времени мы в числе прочих выстроились под деревьями у дворцового крыльца. Набежали тучи, и нас стало обсыпать водяною пылью. – «Боже, подумал я, что-то будет с моим мундиром!» – Стало накрапывать, и через несколько минут нас стало обливать косым и крупным дождем. Вышел адъютант и объявил, что его высочество изволит откладывать смотр до другого времени.
На следующем таком же смотру я стоял уже в ненадеванном колете; и на этот раз из надвинувшихся туч на меня посыпалась водяная пыль. Я чувствовал, что в финансовом отношении пропал невозвратно, но небо расчистилось, и мы благополучно отбыли смотр.
Наступили маневры в присутствии государя императора, и полили дожди. Офицеры эскадрона упросили меня быть хозяином по части артельного столового продовольствия. Закупкою в Петербурге всех припасов я заслужил всеобщее одобрение. На привалах эскадронная фура расстегивалась, и все хвалили удивительную солонину, запивая ее различными винами и портером. Но торжество мое длилось недолго. Дня через два один из наших корнетов, подъехав к перекрестку, на котором стояла наша фура, и, завидя переходивший через дорогу лейб-драгунский дивизион, пригласил всех офицеров, соседей по красносельскому лагерю, к закуске.
Конечно, мне, человеку новому, не подобало возражать против такого коммунизма. Надо было требовать новой складчины для вторичной закупки провизии, но я при таких условиях наотрез от хозяйства отказался.
Нет ничего удивительного, что в ненастную погоду по болотистым петербургским окрестностям полк выходил на маневры в самых худших мундирах. Такие мундиры и вальтрапы с заплатами офицеры называли маневристами. Конечно, и я приберегал лучшее к предстоящим смотрам, тем более что ввиду предстоящей полной экипировки через полгода нужно было сберегать прежнюю. Как везде, на каждом привале, у нас, как из земли, вырастали пирожники и булочники с запасом водки. Взводные офицеры обыкновенно угощали свои взводы булками, но давать при этом водку воспрещалось.
Однажды, когда я только что рассчитался с булочником, ко мне подъехал полковой адъютант и равнодушным голосом проговорил:
– Вы назначены ординарцем к государю императору.
Я так и вздрогнул. По моим армейским понятиям, царский ординарец был наилучший ездок, на наилучшей красавице лошади, во всем новом с головы до шпор. Я хорошо знал, что ослушание может навсегда погубить мою карьеру; но когда я подумал, в каком виде я буду произносить слова: «к вашему императорскому величеству на ординарцы наряжен», – кровь застыла у меня в жилах, и я твердым голосом проговорил:
– Доложите генералу, пусть меня отдают под суд, наряжают на какую угодно службу не в очередь, но на ординарцы к государю я в таком виде не поеду.
Выходка моя прошла безнаказанно.
Однажды, когда мы с эскадроном с ранней зари проходили часов до пяти после обеда по полям и когда эскадронный командир, поручая мне полуэскадрон, махнув рукою, сказал: «Идите по этому направлению и не давайте себя обойти», – я повел полуэскадрон по назначенному направлению с неведомою мне целью. Как ни совещался я с бывшим при мне корнетом, считавшим себя великим тактиком, но ни к какому результату мы в своих соображениях не дошли. Наконец видя, что мы рискуем заночевать без корма и без пищи неведомо где, я повернул полуэскадрон направо и пошел отыскивать другую половину в направлении, котором она ушла. Начал накрапывать дождик, и мы насилу отыскали свой эскадрон, где Василий Павлович стал уверять, что считал нас пропавшими. Он тоже не успел расседлать, как подъехал адъютант и громко объявил:
– Шестой эскадрон назначен на аванпосты.
Пришлось на тощий желудок отправляться на усталых лошадях в отдаленные кусты на всю ночь. Дождик стал поливать как из ведра. Солдатики отстегнули свои шинели и надели их в рукава, моя же шинель оставалась в куда-то запропастившейся фуре, и я в одном тонком мундире остался под холодным проливным дождем. Не только разводить огонь, но даже курить на аванпостах строго воспрещалось. Листы кустарника давно облетели, и когда я прибыл на смену нашему же офицеру, то он, указывая на темный развесистый обнаженный куст, со смехом сказал: «Оставляю вам в наследство прекрасную беседку».
Когда я, наклоняясь в эту беседку, зацепил за сучья головою, меня, среди мелкого осеннего дождя, обдало крупными, холодными каплями. Один из солдатиков, видя мое горестное положение, снял с себя шинель и подал мне ее со словами:
– Ваше благородие, накиньте шинель.
– А ты-то как же останешься?
– Да мы станем меняться, а я покуда накину на себя попонку.
Так они и делали до самой зари. Хотя я и промок до костей, но меня уже не так продувало ветром. Однако проделка эта не обошлась мне даром: мое хроническое раздражение дыхательных органов дало себя знать. Горло у меня до того распухло, что я едва мог отпроситься у генерала в петербургский военный госпиталь, откуда, по совету врача, отправился в Лопухинку в тамошнюю военную водолечебницу. Водолечебный сезон окончился, и в небольшом госпитале я не только не встретил ни одного офицера, но даже ни единого солдатика; а мне предстояло пробыть в этом уединенном замке целый месяц с инвалидом фельдшером, производившим надо мною водолечебные эксперименты, и военным медиком, ежедневно приходившим на четверть часа в мою комнату. А так как в число приемов лечения входила прогулка и питье воды из местных ключей, то я поневоле ознакомился с прекрасно содержимым парком и всею северною красотой ближайших окрестностей, начиная с прудов, каких мне до той поры видеть не приходилось.
Взойду, бывало, на высокий берег в берестовую беседку, всю исписанную карандашом, и любуюсь распростертою у ног моих зеркальною влагою вод. Глубина этой прозрачной влаги, по-видимому, превышала десять сажен, но все водяные поросли на дне были отчетливо видны, словно зеленый лес, растущий в глубокой долине, а крупные форели, неподвижно стоящие с распущенными плавниками, казались птицами, парящими над этой долиной.
Но нельзя целый день любоваться красотами природы, а в уединенной комнате ожидала непроходимая тоска. К счастию, зная свою скучливость в бездействии, я захватил с собою Горация в объяснениях Ореллия и принялся переводить самые трудные оды из второй и третьей книг. Сначала я пришел в совершенное отчаяние от возникавших на каждой строке затруднений; но с каждою новой победой я все более осваивался с атмосферою моего труда, все более и более отрадного. К величайшей радости моей, я в месяц, проведенный в Лопухинке, окончательно перевел две последние книги од, тогда как перевод первых двух тянулся в продолжение пятнадцати лет.
Полк я нашел уже на Волхове в поселенном штабе. Массивные каменные здания штаба представляли всевозможные удобства для помещения полка. Вокруг огромного остолбенного плаца громадным четвероугольником стояло несколько двухэтажных домов с офицерскими помещениями. В двух средних таких корпусах, с проходящими по ним в верхних и нижних этажах коридорами, находились квартиры холостых офицеров. Против этих зданий, с другой стороны плаца, тянулся громадный манеж, наподобие московского экзерциргауза, с полковою, как и он же, ротондою посредине, в которой помещалась полковая церковь. По обоим концам плаца тянулись такие же корпуса с помещениями для женатых офицеров, квартира полкового командира и гауптвахта; а с одной стороны за этими строениями находились просторные эскадронные казармы и конюшни. В одном из зданий было отведено место для полковой библиотеки и ресторана, где большинство молодежи могло столоваться весьма сносно и недорого.
Начались обычные манежные учения, после которых я всегда выпрашивал у любезного Василия Павловича дурноезжую лошадь, чтобы иметь возможность отъездить сверх своей еще и казенную.
Как ни осмотрителен я был в моих расходах, но и при небольшой поддержке жалованья средства мои сильно истощались. О продовольствии в ресторане не могло быть и речи, и поэтому в продолжение целого месяца я, под предлогом докторского предписания, питался тремя булками и тремя кринками молока в день. Отделенный только лестницей от милейших братьев Щ., я ежедневно заходил к ним с учения, подымаясь к себе на второй этаж. Старший из них, как я уже говорил, командовал лейб-эскадроном, и потому братья пользовались более просторной и удобной квартирой; а так как имение их было невдалеке от штаба, на противоположном левом берегу Волхова, то им высылалась оттуда всякого рода живность в большом изобилии. Беседы наши были весьма оживленные, не без примеси юмористических замечаний со стороны хозяев по отношению к некоторым сослуживцам. Меньшой, Николай, был, впрочем, молчаливее, но и тот иногда вставлял меткое словцо.
Так однажды на вопрос мой – что за женщина жена полковника, в церкви пригласившая меня к вечернему чаю, – Н. Ф. сказал: «На рогожке стоит, с ковра говорит».
Пока я проживал в Лопухинке, старый наш полковой командир успел жениться на девице графине Келлер. Генерал представил меня ей, а она стала приглашать меня к обеденному столу. Я нашел в ней, несмотря на ее тридцать лет, прелестную брюнетку и самую приветливую хозяйку.
Наступила зима, и приехал корпусный командир, старик Штрандман, производить инспекторский смотр. На следующее утро весь корпус офицеров полном составе выстроен был в манеже для одиночной езды. Нечего говорить, что я на своем Фелькерзаме старался по возможности быть безукоризненным Каков же был мой ужас, когда, только что я поравнялся, справа по одному шагом, с корпусным командиром, как услыхал его команду: «Кирасир, направо! Выезжайте ко мне. Берейтор, укоротите ему левое стремя. Поезжайте на свое место».
На одном из следующих аллюров рука Штрандмана, к моему ужасу, прямо указала на меня; но на этот раз я мог ясно расслушать слова:
– Славно ездит.
По окончании смотра корпусный командир объявил, что выслуживающие к четвертому января полугодичный срок прикомандированные могут явиться в Петербург под команду генерала Головина для приготовления к смотру его высочества. Когда мы слезли с коней, Курсель подозвал меня и, обратившись к Штрандману, сказал:
– Этому офицеру срок прикомандирования истекает пятого января, а так как смотры его высочества бывают только два раза в год, то этот один день может весьма тяжело отозваться в дальнейшем производстве по службе. Не соблаговолите ли, ваше высокопревосходительство, разрешить явиться и ему завтрашний день к генералу Головину вместе с другими?
Получив разрешение Штрандмана, Курсель, наклонясь ко мне, сказал:
– Не теряйте ни минуты, забирайте ваши вещи и скачите на железную дорогу.
Когда из манежа я с восторгом в груди переходил плац по направлению к своей квартире, радость моя была сильно смущена мыслию о возможности исполнения совета полкового командира. Вести свою лошадь в Петербург нечего было и думать, так как вся моя касса не превышала 25 рублей; но и без лошади нельзя было пускаться в Петербург, не имея 200 рублей. Конечно, моим первым движением было зайти к моим приятелям Щ-м посоветоваться. Они комично опорожнили для меня бумажники: старший предложил мне 15, а младший 5 рублей. По их совету я отправился к полковому казначею, высокому белокурому немцу, постоянно утверждавшему, что служить как честнейший и благороднейший человекневозможно, и что мамаша его вызывает из службы, чт ооднако не мешало ему продолжать служить. И. Ф. Щ-ий говорил: «А что если он обмолвится, сказав: „как честный и благородный человек“, – и ему сказать: вы напрасно называете себя честным и благородным: мы все знаем, что вы честнейший и благороднейший человек. А ну как, – продолжал шутник, – он не дослушает объяснений?»
Я побежал к честнейшему и благороднейшему человеку, прося его доложить генералу, что без выдачи мне из казенного ящика двухсот рублей взаймы – мне ехать не с чем.
– Об этом, как честнейший и благороднейший человек, и думать нечего. Если бы инспектор обревизовал денежный ящик, дело было бы другое, а то он будет его ревизовать только завтра утром. Я сию минуту бегу с отчетами к генералу.








