Текст книги "Воспоминания"
Автор книги: Афанасий Фет
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 64 (всего у книги 67 страниц)
Однажды, когда посетившее нас московское общество уехало, и мы остались в тесном домашнем кругу, за завтраком брату подали письмо, которое он, прочитав, шлепком ударил о паркет и так и оставил около своего стула.
– Что тебя так рассердило? спросил я через минуту.
– Э! да что! воскликнул брат, нетерпеливо тряхнув головою. – Любиньку доктора посылают для операции в Вену, а она зовет меня с собою в качестве спутника и охранителя.
– На что же ей лучшего охранителя, чем родной сын? сказал я.
– Она пишет, продолжал брат, что сыну нельзя отлучиться в рабочее время от экономии.
– Ты сам знаешь, заметил я, что хозяйством он заниматься не умеет и не захочет, а мотать деньги в Вене еще легче, чем в Орле
Проходивший слуга поднял письмо и положил под зеркало.
«Боже! подумал я: какой беспощадный эгоизм! ну каким провожатым и охранителем может быть больной брат, которого добрая судьба наконец принесла к тихому пристанищу? Надолго ли – это другой вопрос».
Недели две после этого небольшого происшествия прошли благополучно. Брат, страдавший лихорадочными припадками, совершенно оправился, и тем временем жена моя подсунула ему совершенное подобие его шертинговых сорочек, только прекрасного полотна, и положила на кровать теплый халат, до которого он с неделю не дотрагивался. На этот счет у него были свои понятия о том, что он имеет право только на удобства, личным трудом приобретенные.
Я забыл сказать, что из Одессы он привез 45 руб., которые отдал мне на сохранение, говоря, что остальные деньги положил в банк. Конечно, я понял, что банком оказался его харьковский товарищ. Я рассказываю, а не философствую, и припоминаю, что граф Л. Н. Толстой не раз говорил о брате, как о высоком нравственном идеале.
Однажды, пройдя по старой вязовой аллее до калитки, выходящей на дорогу, я увидал в нескольких шагах подымавшуюся по пригорку во двор крытую извозчичью линейку со станции и под навесом ее одинокого седока, в котором тотчас же узнал своего племянника Ш-а. При отсутствии побудительных причин для этого юноши к посещению Воробьевки, я мгновенно догадался, что целью приезда был брат Петруша.
– Как это кстати, сказал я племяннику, что я здесь перехватил тебя, так как ты верно с письмом мамаши к дяде Пете.
– Да, письмо у меня в кармане.
– Вот и прекрасно! я велю отпустить извозчика и взять твой мешок; а мы с тобою пройдем в парк и предварительно обсудим наши поступки. Мамаша твоя зовет дядю Петю с собою в Вену в качестве няньки и вероятно просит его взять на первый случай денег, так как у вас на поездку денег нет. Денег взять следует, но дядю отсюда сманивать грех, тем более что он сам нуждается в уходе. Я тебе все это говорю в полной уверенности, что ты поймешь меня.
– Дядя, я вполне тебя понимаю и разделяю твое мнение; поэтому позволь попросить тебя принять это письмо и не передавать его дяде Пете.
– Нет, любезный друг, я сделать этого не могу; письмо идет из вашего дома и могло быть писано или нет, но в моих руках это будет скрытое письмо, и при подозрительности дяди Пети насчет всякого посягательства на его свободу, такая утайка будет поступком, которого он мне никогда не простит.
С этим вместе мы отправились в дом, где, как я предчувствовал, письмо тотчас же передано было брату. По прочтении его, он как-то затих и сосредоточился.
– Ну что? не без страха спросил я, когда мы очутились одни.
– Мне надо ехать, был ответ.
Признаюсь, меня взорвало от этой неприглядной комедии и, видя безуспешность всех моих доводов, я перестал стесняться выражениями.
– Ну подумай, говорил я, – какой ты охранитель! разве ты не видишь, что тут вопрос в деньгах? сколько она просит взять тебя денег?
– 1000 рублей.
– Пошли ей две и оставайся здесь.
– Не могу, я должен ехать.
С трудом удержал я брата не уезжать вместе с племянником, неотвязно подбивавшим его к этому отъезду.
– Я был очень рад твоему приезду, сказал я племяннику, провожая его, но если мы будем стараться разрушать друг у друга душевное спокойствие, то гораздо проще нам не встречаться.
Напрасно ожидал я для брата отрезвления от ночного сна. Утром на другой день он пришел и стал в кабинете у письменного стола с видом провинившегося школьника. Я догадался, что он не изменил решения.
– «Едешь?»
– «Еду».
– «Сколько нужно денег?»
– Не знаю.
– Ведь это, братец, глупо.
– Она пишет: 1000 рублей.
– Да ведь это она пишет, а ты-то с чем останешься? Возьми на первый случай хоть 1500, а из Вены пришли свой адрес, по которому вышлю сколько нужно.
Через час он уже уехал на станцию.
Л. Н. Толстой писал:
6 апреля 1878 года.
Получил ваше славное, длинное письмо, дорогой Афанасий Афанасьевич. Не хвалите меня. Право, вы видите во мне слишком много хорошего, а в других слишком много дурного. Хорошо во мне одно, – что я вас понимаю и потому люблю. Но хотя и люблю вас таким, какой вы есть, всегда сержусь на вас за то, что «Марфа печется о мнозем, тогда как единое есть на потребу». И у вас это единое очень сильно, но как-то вы им брезгуете, а все больше биллиард устанавливаете. Не думайте, чтобы я разумел стихи: хотя я их и жду, но не о них речь, они придут и над биллиардом, а о таком миросозерцании, при котором бы не надо было сердиться на глупость людскую. Кабы нас с вами истолочь в одной ступе и слепить потом пару людей, была бы славная пара. А то у вас так много привязанности к житейскому, что если как-нибудь оборвется это житейское, вам будет плохо, а у меня такое к нему равнодушие, что нет интереса к жизни; и я тяжел для других одним вечным переливанием из пустого в порожнее. Не думайте, что я рехнулся. А так не в духе и надеюсь, что вы меня и черненьким полюбите. Непременно приеду к вам. Наш поклон Марье Петровне.
Ваш Л. Толстой.
6 мая 1878 года.
Не тотчас ответил на ваше письмо, дорогой Афанасий Афанасьевич, потому что был в Москве. Мне странно отвечать на ваш запрос о приезде к нам. Радуюсь, что вы приедете, я все время буду дома, и у нас, слава Богу, все здоровы, приезжайте, когда хотите. Совершенно понимаю и согласен со всем тем, что вы говорите о Ренане. Как только люди говорят о своих мыслях и чувствах, то все ясно и верно. Вся путаница идет от людей, у которых нет своих мыслей и чувств, а они хотят о них говорить. Наш поклон Марье Петровне.
Ваш Л. Толстой.
13 июня 1878 года.
Перед самым отъездом в Самару пишу теперь только несколько слов, чтобы благодарить за ваше последнее письмо и сообщить первый временный адрес: Самара, до востребования. Оттуда уже напишу и сообщу вероятно другой, когда устрою более близкий пункт. Я редко когда так радовался лету, как нынешний год, но с неделю тому назад простудился и заболел и только первый день ожил.
Завтра, Бог даст, выедем на Нижний и 14-го будем на месте. Буду ждать письма от вас там. Страхов пишет, что едет к вам 15-го. Радуюсь за обоих вас. Небольшая книга его очень велика по содержанию. Наш поклон Марье Петровне.
Ваш Л. Толстой.
С отъездом брата сельская тишина вполне овладела мною. Но привыкши к обязательной десятилетней деятельности, я скоро почувствовал себя под невыносимым гнетом скуки. Ухудшавшиеся с каждым годом внешние условия сельской жизни отпугивали меня от хозяйственных занятий. Не будучи в состоянии исправить безобразий, я старался по возможности не видать их и поэтому даже при прогулках по парку избегал ходить по опушке, а держался средних дорожек. Усидчивая и серьезная работа сделалась мне необходимою. Я стал читать Канта, перечитывал Шопенгауэра [241]241
Шопенгауэр, Артур (1788–1860) – немецкий философ-идеалист, получивший широкую известность во второй половине XIX в. Фет перевел и издал три работы Шопенгауэра: «Мир как воля и представление» (1881), «О четверном корне закона достаточного основания» (1886), «О воле в природе» (1886).
[Закрыть]и даже приступил к его переводу: «Мир как воля и представление».
В июне, к величайшей моей радости, к нам приехал погостить Н. Н. Страхов, захвативший Толстых еще до отъезда их в Самару. Конечно, с нашей стороны поднялись расспросы о дорогом для нас семействе, и я, к немалому изумлению, услыхал, что Толстой помирился с Тургеневым.
– Как? по какому поводу? – спросил я.
– Просто по своему теперешнему религиозному настроению он признает, что смиряющийся человек не должен иметь врагов, и в этом смысле написал Тургеневу.
Событие это не только изумило меня, но и заставило обернуться на самого себя.
«Между Толстым и Тургеневым, подумал я, была хоть формальная причина разрыва; но у нас с Тургеневым и этого не было. Его невежливые выходки казались мне всегда более забавными, чем оскорбительными, хотя я не решился бы отнестись к ним так же, как покойный Кетчер, который в подобном случае расхохотался бы своим громовым хохотом и сказал бы „дурака“. Смешно же людям, интересующимся в сущности друг другом, расходиться только на том основании, что один западник без всякой подкладки, а другой такой же западник только на русской подкладке из ярославской овчины, которую при наших морозах покидать жутко».
Все эти соображения я написал Тургеневу.
К величайшей радости моей, Страхов, – которому, вручивши немецкий экземпляр Шопенгауэра, я стал читать свой перевод, – остался последним совершенно доволен.
Хотя я никогда не стеснялся указывать Петруше Борисову на его промахи, тем не менее любил вступать в разговоры с этим замечательно сметливым и талантливым малым и притом безусловно правдивым.
– Ты знаешь, – сказал я ему, – что материнские твои Новоселки даже при наилучшем управлении дают едва три тысячи рублей, а отцовское Фатьяново – около тысячи двухсот рублей. Пока мы жили в Степановке, т. е. на сто верст ближе, чем теперь, к твоим имениям, да к тому же я был опекуном и имений Оленьки, расположенных в той же стороне, надзор за твоими имениями мог, между прочим, обходиться значительно дешевле; но теперь, когда ты и сам-то неохотно туда ездишь, заочное управление такими незначительными имениями обходится несоразмерно дорого. Если бы ты, кончивши университетское образование и отбывши воинскую повинность, располагал надеть высокие сапоги и усиленным трудом подымать благосостояние наследственных гнезд, то я бы ничего тебе не сказал.
– Дядичка, можно мне сказать тебе правду?
– Должно, как всегда.
– Оба эти гнезда, как ты называешь, мне ужасно несимпатичны; их грустное, тяжелое прошлое гнетет меня до болезненности; мне так тяжело бывать там.
– Если на то пошло, – заметил я, – то я не только понимаю твое чувство, но и разделяю его, и поэтому предложил бы тебе продать эти оба имения, и если получить за них хоть 70 тысяч, то, так как ты готовишься к ученому поприщу, о личном сельском хозяйстве при этом не может быть и речи.
Положено было при первой возможности продать мценские борисовские имения.
Вынужденный проезжать по делам в Москву, я не только пригнал свою поездку к 12 числу, ежемесячному сроку Мценского мирового съезда, но расчел время так, чтобы, пробывши сутки в Ясной Поляне, сесть 11го на почтовый поезд и в 4 часа утра прибыть во Мценск к занявшему в гостинице для нас номер Ивану Александровичу.
Не знаю как кому, но мне, в минуты большой деятельности и озабоченности, всегда бывало особенно отрадно находить опору в собственной бессознательной личности. Помню, с каким удовольствием я мгновенно проснулся и вскочил с вагонного дивана, точно меня кто толкнул в бок. «Вот какой я молодец, подумал я, глядя в окно на едва рассветавшее утро: когда нужно, то словно тело мое находится на страже».
Как ни хорошо известна мне Моск. – Курская дорога, но по беспредметным местам опознаешься больше по общему характеру местности. На этот раз, как я ни старался всматриваться в бегущие мимо окон поля, я никак не мог признать их принадлежащими местности на север от Мценска. Всматриваюсь из окон по обе стороны. – Боже! да ведь это окрестности Оптухи. – Вся гордость бессознательной бдительности моей натуры была напрасна, я самым постыдным образом проспал Мценск и подъезжаю к Орлу. В отчаянии выбегаю на платформу и жалуюсь на судьбу встречному кондуктору.
– Ведь мне надо быть на съезде, от которого я на всех парах уезжаю!
– Не беспокойтесь, отвечал кондуктор, мы сейчас же в Орле пересадим вас на встречный скорый поезд, и в 9 часов утра вы будете во Мценске.
Когда в 9 ½ часов я отворил дверь номера, в котором застал за самоваром Ивана Александровича, последний с изумлением воскликнул: «откуда вы?» и за ответом: «из Орла» – последовало объяснение приключения.
– Завтра будет отличная погода, сказал я Осту, сидя вечером в пролетке, подвозившей нас к станции: посмотрите, как великолепно освещено перед нами большое, белое здание на пригорке. Ведь это тюрьма? спросил я извозчика.
– Пересылочная тюрьма, отвечал он.
– Для политических преступников, прибавил Ост, – и знаете ли, что получает повар, готовящий им кушанье?
– Конечно, не знаю; отставной какой-нибудь солдат кашевар, – должно быть, от шести и до десяти рублей в месяц.
– Сорок рублей! с ударением сказал Ост: это должно быть государственная мера, чтобы заслужить благорасположение этих людей, равно и остальных им сочувствующих, в видах предупреждения новых покушений.
– Да мы-то с вами, сказал я, не бунтуем?
– Кажется.
– А платим ли мы повару 40 рублей?
– Нет.
– Почему же 40 рублевому повару приписывается такая охранительная сила?
– Это не нашего ума дело, отвечал Ост: поживем, увидим. А теперь спросите во Мценске кого угодно, и вам скажут о 40 рублевом поваре.
Действительно, при дальнейших моих расспросах, слова Оста подтвердились,
В ответ на мое последнее письмо, Тургенев писал следующее:
21 августа 1878 годи.
С. Спасское-Лутовиново.
Любезный Афанасий Афанасьевич! Я искренно порадовался, получив ваше письмо. Старость только тем и хороша, что дает возможность смыть и уничтожить все прошедшие дрязги и, приближая нас самих к окончательному упрощению, – упрощает все жизненные отношения. Охотно пожимаю протянутую вами руку и уверен, что при личной встрече мы очутимся такими же друзьями, какими были в старину. Не знаю только, когда эта встреча сбудется: я через неделю уезжаю отсюда и прямо в Париж. Разве зимою в Петербурге или в Москве; а не то, не заглянете ли вы сами к нам в местечко Париж?
Но как бы то ни было, повторяю вам мой привет и мое спасибо. Передайте мой дружеский поклон Марье Петровне. Если я не ошибаюсь, ее лицо промелькнуло передо мною в вагоне на станции за Орлом. Я возвращался из Мало-Архангельского уезда, а она, вероятно, ехала в ваше новое поместье.
Еще раз желаю вам всего хорошего, начиная со здоровья и остаюсь
преданный вам
Ив. Тургенев.
Л. Н. Толстой писал:
5 сентября 1878 г.
Дорогой Афанасий Афанасьевич! получил на днях ваше последнее, краткое, но многосодержательное письмо и вижу по его тону, что вы в очень хорошем душевном настроении, хотя и были больны. Вы поминаете о вашей статье. Пожалуйста не приписывайте значения моему суждению, во-первых, потому, что я плохой судья при слушании, а не чтении про себя, а во-вторых, потому, что в этот день я был в самом дурном физически расположении духа. Когда вы будете переделывать, не забудьте еще выправить приемы связей отдельных частей статьи. У вас часто встречаются излишние вступления, как напр.: «теперь мы обратимся»… или – «взглянем»… и т. п. Главное, разумеется, в расположении частей относительно Фокуса и когда правильно расположено, – все ненужное, лишнее само собою отпадает, и все выигрывает в огромных степенях.
Тургенев на обратном пути был у нас и радовался получению от вас письма. Он все такой же, и мы знаем ту степень сближения, которая между нами возможна. Мне ужасно хочется писать, но нахожусь в тяжелом недоумении: фальшивый ли это или настоящий аппетит.
Ужасно хочется побывать у вас и наверное побываю, но теперь еще много поездок необходимейших. Нынче еду на земское собрание.
Ваш Л. Толстой.
Тургенев писал:
30 декабря 1878 г.
Бужаваль.
Любезнейший Афанасий Афанасевич, сегодня минуло три недели, как я здесь, а я только теперь собрался ответить на ваше дружеское письмо, в чем извиняюсь. Странное дело! под старость и жизнь катится шибче и ничего не успеваешь сделать, хотя собственно и делать то нечего. Не могу извиниться даже нездоровьем, ибо, напротив, давно так хорошо себя не чувствовал, благодаря пилюлям, отрекомендованным мне одним старым подагриком. С сожалением слышу, что ваше здоровье в состоянии неудовлетворительном. Видно, всякий человек, перешедший черту 50-ти летия, превращается в некоторое подобие Плевны, осажденной всякими недугами, под предводительством «Фанатоса»; остается только упорно отбиваться до последней отчаянной вылазки иди сдачи… будем надеяться, что эта беда еще не скоро настанет.
Вы описываете свое настоящее местопребывание с не совсем выгодной стороны; однако я слышал, что ваша Воробьевка прекрасное имение: один дубовый парк в 18 десятин чего стоит! В настоящую минуту я мысленно переношусь к вам и вижу вас с ружьем в руке, стреляющим по вальдшнепам в вашем парке: конец сентября самый их привал в наших краях. Помните, какие мы с вами свершали охоты! Что касается до меня, то, со времени моего переселения из Бадена, я перестал даже думать о ней: ни собаки нет, ни ног, да и дичи не имеется во Франции для людей не миллионеров. Мы с Виардо пустили было несколько пар кроликов в наш парк – он не так велик, как ваш, а десятин шесть в нем все-таки будет;– но наши кролики не поддержали своей стародавней репутации;– не только ничего не наплодили, – да и сами ушли. В течение последних двух лет я убил всего одну галку и то не здесь, а в России, в Мало-Архангельском уезде…
Мне было очень весело снова сойтись с Толстым, и я у него провел три приятных дня; все семейство его очень симпатично, а жена его прелесть. Он сам очень утих и вырос. Его имя начинает приобретать европейскую известность; – нам, русским, давно известно, что у него соперника нет.
Поклонитесь от меня вашей супруге и передайте мой привет вашему племяннику Пете, или, как теперь следует его величать, – Петру Борисову. Он, говорят, умник большой руки.
Преданный вам
Ив. Тургенев.
Париж.
31 октября 1878 года.
Любезнейший Афанасий Афанасьевич, извините, что не тотчас отвечал на ваше дружелюбное и обстоятельное письмо. Я был в разъездах, между прочим посетил Англию, где очень хорошо поохотился и насмотрелся на тамошние два университета: Оксфорд и Кембридж. – Чудесно, дико, величественно, глупо – все вместе, а главное – совсем нам чуждо. Вы, вероятно, подивитесь как это теперь, именно теперь, русский человек может ездить в Англию… да уж так вышло.
Ненавидят нас там лихо и не скрывают, оно впрочем и лучше. Когда-нибудь при встрече покалякаем, а письменно все это передать невозможно: я не в одном литературном отношении отчудился (можно ли так выразиться?) от пера.
Не совсем хорошо то, что вы мне говорите о вашем здоровьи. А впрочем, вы мне напоминаете Пирра и его беседу с Кинеасом. Помните: «когда мы все завоюем, мы будем отдыхать»… – «Да отчего не сейчас отдыхать!»… Так и вы: завоевали себе такой клад, каким, по вашим описаниям, является Воробьевка… кажись, чего еще? – А вы все волнуетесь и тревожитесь. Впрочем, если поразмыслить хорошенько, так приходится вам завидовать: вот я, например: застываю и затягиваюсь пленкой, как горшок с топленым салом, выставленный на холод; – всякой тревоге был бы рад – да что! не тревожится душа уже ничем. Кстати и здоровье недурно, подагра молчит, и я за ней безмолвствую.
То, что вы мне пишете о Пете Борисове, – не совсем благополучно; однако и тут все еще может придти в настоящую норму. Очень он уж умен и довременно уравновешен и с практически-эпикурейскими тенденциями. Но стоит какому-нибудь сильному чувству – любви, например, его встряхнуть хорошенько, так чтобы он почувствовал, что собственное Ichне альфа и омега всего, – и все переменится.
Поклонитесь ему от меня. Передайте также мой усердный привет вашей супруги.
А вам позвольте дружески пожать руку и уверить вас в искренне преданных чувствах
вашего Ив. Тургенева.
Повторяю неоднократно мною выраженное, – что пишу воспоминания, а не роман. Покойный, в свое время известный литературному миру, Ник. Ант. Ратынский, рассказавши какой-либо забавный анекдот из действительной жизни, нередко прибавлял: «оно, положим, было не совсем так, но так это надо рассказывать». Этими словами ясно определяется добросовестное отношение к художественному повествованию. Но добросовестность по отношению к простым воспоминаниям состоит в совершенно противоположном: недобросовестно прятать развязку, созданную самой жизнью, только потону, что она чем-либо оскорбляет знакомый и, быть может, дорогой нам образ. В угоду такой добросовестности, я должен передать лично слышанное мною от Ивана Сергеевича про его последнее свидание с ослепшим уже 83-х летним стариком дядей, к которому нарочно ездил в его Карачевское имение Юшково. Слепой был чрезвычайно рад примирительному свиданию, не в меру выпил шампанского и при этом вдался в выражения самого необузданного цинизма.
Л. Н. Толстой писал:
26 октября 1878 г.
Уже и не знаю, как в каком духе начать писать вам, дорогой Афанасий Афанасьевич, все-таки нет других слов, как виноват, виноват и кругом виноват. Хотя и всегда излишне выставление причин извиняющих, я все-таки их напишу, потому что они справедливы и объяснят вам мое состояние. Вот уже с месяц, коли не больше, я живу и чаду не внешних событий (напротив, мы живем одиноко и смирно), но внутренних, которых назвать не умею. Хожу на охоту, читаю, отвечаю на вопросы, которые мне делают, ем, сплю, но ничего не могу делать, даже написать письмо. У меня их набралось до двадцати, из которых есть почти такие же, как ваше. Нынче я как только немного очнулся, пишу вам. У нас все, слава Богу, здорово и хорошо. Обычная зимняя жизнь, со все усложняющимся воспитанием и учением детей, идет как и прежде. Мы очень заняты: жена – самыми ясными, определенными делами, а я – самыми неопределенными и потому постоянно имею стыдливое сознание праздности среди трудовой жизни. Вы верно уже кончили переделку своей статьи, и если здоровы, то, вероятно, заняты чем-нибудь новым. Если вы меня простили, то напишите мне и о своем здоровьи, которое, по последнему письму, угрожало разладиться, – и о своей духовной работе. Так, пожалуйста, не рассердитесь на меня. Помните, что мы все по старому вас любим, а что я неаккуратен, так это только подробность моего характера. Опять откладываю поездку к вам. Теперь и не могу и не гожусь. А вот если Бог даст поработать и устать от работы, то зимою, если вы меня позовете, поехать отдохнуть к вам. Жена просит передать свой поклон вам и Марье Петровне.
Ваш Л. Толстой.
22 ноября 1878 годя.
Дорогой Афанасий Афанасьевич, поеду в Москву и велю напечатать на своей почтовой бумаге «виноват». Но мне кажется, что я не виноват в том, что не отвечал на то письмо, в котором вы обещаете заехать. Помню свою радость при этом известии и то, что я сейчас же отвечал вам. Если же не отвечал, то пожалуйста не накажите за это, а приезжайте. Бог даст, будет снег; если же нет, то вышлем коляску в Ясенки. Мы так давно не видались.
Теперь другое: стихотворение ваше прекрасно. О женою мы о вас, как человеке и друге и как о поэте, всегда вполне совпадаем. У нас, слава Богу, все здорово и идет по-божьи.
Вчера получил от Тургенева письмо; и знаете, решил лучше подальше от него и от греха. Какой-то задира неприятный.
Поздравляю вас с днем рождения. И теперь не забуду поздравлять вас к 23-му, и желаю не забывать этого раз двенадцать. Больше не надо ни для себя, ни для вас. До свиданья!
Ваш Л. Толстой.
Уже по первому снегу явился проживавший прежде у нас, а, затем у Любиньки, кучер Иван Иванов от племянника, с письмом, в котором говорилось, что мамаша, чувствуя себя чрезвычайно слабой, требует его в Вену, причем дядя Петя поручил взять у меня и доставить ему 700 рублей. В Вену племянник уезжает после завтра.
«Как это все странно, подумал я; если дядя Петя не приложил ко мне специальной записки, то как же было не приложить мне хоть для косвенного удостоверения письмо, в котором поручалось взять эту сумму?» Но раздумывать было некогда, я при Иване Александр. отсчитал деньги и, вложивши их в конверт, передал запечатанными Ивану.
На этот раз мы снова поехали встречать Новый год по привычке к Покровским воротам; но меня тянула домой уже не обязательная служба, а тишина сельского кабинета, с предстоящею постоянною умственною работой. Благодарю судьбу, пославшую с тех пор этот успокоительный труд и невозмутимые досуги.
В Москве я получил известие, что сестра Любовь Афан., благополучно выдержав трудную операцию вырезывания рака, вернулась в Орел, где, остановившись в гостинице, просит меня посетить ее при моем возвращении в Воробьевку. После Крещения, я с обычной радостью заехал в Ясную Поляну, а через день, по предварительному уговору, застал в Орле Ивана Александровича.
Сестру нашел я исхудавшей до неузнаваемости, не чувствующей особенных болей, но зато при видимом упадке сил. Сын ее, получивший от нее при отъезде заграницу полную доверенность, управлял имением во всю руку, и в Орле я его не видал. Конечно, первый мой вопрос был: «что брат Петруша?» И вот сопоставляю все, что успел узнать и от сестры, и от сопровождавшей ее горничной Ульяны:
Остановившись в одной с сестрой гостинице в Вене, брат терпеливо выжидал исхода операции. Но когда дело пошло на выздоровление, сестра сочла своею обязанностию позаботиться о здоровье брата. Верно в уме ее носилось, что брат нередко обращался в последнее время ко мне с просьбою распорядиться с ним, как с больным человеком. Но я никогда не поддавался таким его вспышкам самосознания; зато сестра, обладавшая гораздо меньшим против него запасом энергии, напускаясь на него с высоты опеки, разыграла роль Крыловского вороненка, запутавшегося в руне непосильной добычи. Когда брат услыхал, что к нему хотят привести доктора, он, показывая Ульяне заряженный пистолет, сказал: «вот что будет тому, кто придет ко мне с докторами». А затем в одно прекрасное утро номер его оказался оплаченным и пустым, а он неизвестно куда скрылся. Я вспомнил, как однажды в Воробьевке он шутя сказал: «уж куда мне теперь – и не знаю. Не махнуть ли в Америку?»
В небольших городах легко узнается все, что делается в других домах, и кто вновь приехал в гостиницы. Поэтому не удивительно, что тотчас после обеда мы с Иваном Александр. были обрадованы приходом Федора Федоровича, котораго крупная вывеска: Оптический магазинкрасовалась через улицу как раз против наших окон. Дело в том, что он женился на вдове, за которою взял в приданое магазин бронзовых и поливенных вещей, между прочим, очков и биноклей.
Добрый Федор Федорович был явно доволен и горд своим новым положением и несколько раз ошибкою вынимал из кармана какой-то конверт, который снова быстро прятал с видимой небрежностью. При повторении этого маневра, я невольно спросил: «Федор Федор., что это за бумага?»
– Ах, это kommerztelegramm! отвечал он как бы мимоходом.
Уходя, он просил нас взглянуть на его новое житье-бытье, зашедши в магазин. Вечером в магазине Федор Федор. особенно рекомендовал мне полученный из Вены морской бинокль, который просил испробовать утром на другой день. Бинокль действительно оказался превосходным, и покойный Дмитрий Петрович Боткин, бравший его много лет спустя в театр, говаривал, что покупать бинокли надо не в Париже, а в Орле.
Проведя через магазин, Федор Федор. взвел нас в бельэтаж, в свое укромное, но чистое помещение и поручил жене своей напоить нас чаем. Оказалось, что у жены его были от первого брака две девочки, на вид 10-ти и 12-ти лет. Усадили нас с Иваном Алекс. в небольшой гостиной на диване перед овальным столом, накрытым шерстяною салфеткой и, в ожидании приготовляемых нам хозяйкою в другой комнате двух стаканов чаю, нам долго пришлось любоваться слюдовою бабочкой, кружившейся над лампой посреди стола. Но внимание наше в скорости было отвлечено от бабочки появлением двух дочерей хозяйки, явившихся, вероятно, вместе с приходом их учительницы, на обычное место уроков, т. е. по другую сторону занимаемого нами стола. Насколько хозяйские дочери были одеты попросту, настолько учительница, как мы впоследствии узнали – гимназистка, – в своем щегольском черном платье с безукоризненными воротничками и рукавчиками, – отличалась изяществом. Начался урок, в котором наши две чуждых личности, очевидно, не имели ни малейшего значения. Ученицы были слишком взволнованы затруднением отвечать на вопросы, а учительница видимо торопилась окончить неинтересный для нее урок.
– Семь и пятнадцать, – много ли это будет? спрашивала она. Но так как изумленный взгляд ученицы был пока единственным ответом, то учительница убедительно подхватывала: «неправда ли, это будет 22? – так, прекрасно!» Затем, обращаясь к старшей: «если из 25-ти яблок вы отдадите 20, – много ли у вас останется? Неправда ли, – у вас останется пять? Очень хорошо!» – и так далее в том же роде. Но вдруг безо всякого перехода слух мой был поражен вопросом, обращенным к меньшой девочке: «отчего люди родятся?» спросила воспитательница. Тут уже вместе с девочкой вытаращил глаза и я.
– От молока! вдруг протяжно и пугливо пропищала ученица.
– Ну да, ну да! млекопитающие!
Тут из магазина поднялся к нам Федор Федор., и внутренняя связь и смысл последнего вопроса остался для меня навсегда загадкой. Поблагодарив хозяев, я отправился прямо в свой номер, а по лицу вошедшего через полчаса Ивана Алевс. я заметил, что он что-то хочет мне сказать.
– Вы чем-то взволнованы, сказал я, – так говорите прямо.
– Это правда, отвечал Ост; но я не знаю, как вы примете мои слова. Я только что от Любовь Афанасьевны и застал там, кого бы вы думали?
– Не знаю.
– Ольгу Васильевну. Она видимо мне обрадовалась и в то же самое время смутилась. Она просила меня испросить у вас позволения явиться сейчас к вам с повинною. И я подумал, что, право, с вашей стороны было бы благое дело забыть увлечение полуребенка под влиянием особы, овладевшей волею девочки чуть ли не с первых детских шагов.
Не задумавшись ни минуты, я отправился к сестре Любовь Афанасьевне, и там не только все прошлое было забыто, но я уступил даже убедительным просьбам племянницы быть хозяином бала, даваемого ею на другой день.
Л. Н. Толстой писал от 1-го февраля 1879 г.:
Дорогой Афанасий Афанасьевич, получил уже с неделю ваше особенно хорошее последнее письмо с очень хорошим, но не превосходным стихотворением и не отвечал тотчас же, потому что, поверите ли, с тех пор не поправился от своего нездоровья, и нынче только получше, и голова свежа, но все еще не выхожу. Правда то, что правда.Это из истин истина. Но правду, так же как и эту истину, можно не доказывать, но выследить, придти к ней и увидать, что дальше идти некуда, и что от нее-то я и пошел. Стихотворение последнее мне не так понравилось, как предшествующее и по Форме (не так круто, как то), и по содержанию, с которым я не согласен, как можно быть несогласным с таким невозможным представлением. У Верна есть рассказ вокруг луны. Они там находятся в точке, где нет притяжения. Можно ли в этой точке подпрыгнуть, – знающие физику различно отвечали. Так и в вашем предположении должно различно отвечать, потому что положение невозможно, не человеческое. Но вопрос духовный поставлен прекрасно. И я отвечаю на него иначе, чем вы. – Я бы не захотел опять в могилу. Для меня и с уничтожением всякой жизни кроме меня, все еще не кончено. Для меня остаются ещемои отношения к Богу, т. е. отношения к той силе, которая меня произвела, меня тянула к себе и меня уничтожит или видоизменит. Стихотворение хорошо уже потому, что я читал детям, из которых некоторые заняты чумой, и оно, отвечая на их страх, тронуло их.
Дай Бог вам здоровья, спокойствия душевного и того, чтобы вы признали необходимость отношений к Богу, отсутствие которых вы так ярко отрицаете в этом стихотворении.
Ваш Л. Толстой.
16 февраля 1879 года.








