Текст книги "Воспоминания"
Автор книги: Афанасий Фет
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 32 (всего у книги 67 страниц)
– А вы, батюшка, сказал Тургенев, обращаясь ко мне после ухода молодого хозяина, – целый вечер без галстука.
Оказалось, что, меняя белье, я второпях забыл надеть галстук.
После сладкого отдыха, нам прислали наверх чаю и кофею, и мы собирались уже поблагодарить хозяев и отправиться в дальний путь, но молодой хозяин объявил, что мамаша и слышать не хочет о том, чтобы мы уехали без завтракая. Делать нечего, приходилось скрепя сердце ждать. Должно быть, в виду нашего нетерпения поторопились с завтраком, и в 11 час. мы сошли в гостиную к круглому столу перед диваном, покрытому всевозможными яствами, начиная с превосходных пикулей и грибков до жареной печенки в сметане, молодого рассыпчатого картофеля и большого блюда с телячьими котлетами, плавающими в сочном бульоне. В те времена я редко отказывался от съестного. Когда я добирался до котлет, в комнату вошел слуга с раскупоренной бутылкой Редерера и стал налипать бокалы.
– Господа, пью за ваше здоровье и благодарю за доставленное мне удовольствие вашим посещением, сказала хозяйка, подымая бокал. Стоящий тут же у стола семи или восьмилетний мальчик в туго накрахмаленной, колокольчиком торчащей рубашке, тоже высоко поднял свой бокал и воскликнул.
– Иван Сергеевич, честь имею вас поздравить.
Я видел, как родительница дернула его сзади за торчащую рубашечку, и сообразив, что попал не туда, мальчик на некоторое время остался с поднятым бокалом, в виде неуместного знака восклицания.
Колокольчик нашей коренной побрякивал уже у крыльца.
– Позвольте вас поблагодарить, заговорили мы.
– Ах, нет, нет! возразила хозяйка:– надо прежде уложить с вами закуску.
– Ради Бога этого не делайте, говорили мы с Тургеневым в один голос, в то время как лакей убирал кушанье.
– Нет, нет! Это одна минута.
Твердо уверенные, что доводы наши одержали верх, мы, простясь с любезными хозяевами, пустились в путь.
– Господи! восклицал Тургенев, когда тарантас наш покатил по песчаной дороге, закрепленной вчерашним дождем. – Чего только не делает наше русское гостеприимство? Ну мыслимо ли, чтобы в нормальном состоянии я, с моим вечным страхом перед холерой, пил в 11 час. утра шампанское? И все это Тургенев восклицал таким тоном, как будто все это гибельное для его желудка русское гостеприимство не только находило себе усердную защиту в моем старообрядства, но даже как бы исходило из меня.
Хотел было уже я для сравнения с нашими обильными яствами сопоставить скудное убожество немецкой, франузской и итальянской кухни с ее прозрачными листиками ветчины, но в это время тарантас наш стал так круто спускаться в долинку, за которою начинался красный лес, что было не до споров, а нужно было упираться ногами чтобы не скатиться с своего места. Упираться приходилось в довольно обширный сундучок в кожаном чехле. Без этого сундучка, содержавшего домашнюю аптеку, Тургенев никуда не выезжал, видя в нем талисман от холеры. Толкаемый на корявом спуске Тургеневым и толкая его в свою очередь, вдруг слышу пронзительный его фальцет.
– Боже мой! что же тут такое?
Тогда только, откинув совершенно фартук и взглянув себе под ноги, я увидал следующее зрелище: услужливый и сообразительный слуга, получивший на чаек, завязал все блюдо с котлетами в салфетку и поставил на аптечку. При утраченном тарантасом равновесии, вся обильная подливка сквозь салфетку облила драгоценный ящик.
– Стой! Стой! Стой! кричал Тургенев кучеру, спустившемуся уже в долинку. Развязавши узлы пропитанной жиром салфетки, я увидал на блюде сбившиеся в кучку котлеты. Хотя от смеха я едва владел руками, тем не менее воспользовался кусочком газет, которыми Тургенев стал усердно вытирать драгоценную аптеку, и прикрывши этой бумажкой свое левое колено, прижал на нем пальцами котлеты и держал их на весу до тех пор, пока Тургкнев, вылезши из тарантаса, не стал согнувшись таскать сначала блюдо, а затем салфетку по обильной росе, промывая таким образом то и другое. Во время всей этой, весьма искусно им выполняемой, операции, при которой ему приходилось сильно изгибаться, он не переставал кряхтеть и повторять одну и ту же Фразу: «Господи! проклятое русское гостеприимство!»
Наконец блюдо и салфетка были по возможности вымыты: я положил и завязал спасенные мною котлеты, и мы тронулись в путь. К вечеру мы приехали в окруженное лесами селение Щигровку, где остановились во дворе давно знакомого Тургеневу охотника. Помещение, невзирая на местную дешевизну строевого леса, было самое заурядное в крестьянском быту и состояло из довольно просторной избы направо и так называемой чистой горницы налево, которую хозяева уступили нам. Не помню даже, была ли эта горница с мощеным полом или с земляным, наподобие избы, находящейся через сени. Рассматривая от скуки по моему обыкновению лубочные картины и стены, я нашел на правой дверной притолоке в нашей горнице четко написанное хорошо знакомым мне почерком: «Тургенев». Если эта изба цела, то я уверен, что и эта ясная надпись карандашом сохранилась.
Хозяин Григорий и брат его Иван, конечно, оба превосходно знали окрестное полесье и попеременно служили нам проводниками, – иногда единовременно оба, разводя нас группами в разные стороны. Конечно, Тургенев еще с вечера сделал все распоряжения, и я заранее объявил, что, стараясь ни в каком случае не мешать Тургеневу, буду тем не менее держаться того же вожака, что и он.
Когда Тургенев объяснял строгому своему Афанасию, смотревшему на ружейную охоту как на дело далеко не шуточное, – что Григорий и Иван оба обещают много тетеревиных выводков, Афанасий скептически повторял свою обычную фразу: «Не верьте вы мужику! Ну что мужик понимает!»
На другое утро часов в пять, напившись чаю и кофею и сунувши в ягдташи съестного и, между прочим, спасенные мною котлетки, мы на двух тройках отправились по указанию наших вожаков по лесным дорожкам и перелескам.
– Стой! – крикнул наконец нашему кучеру Григорий, и мы с Тургеневым вылезли из тарантаса, забирая тщательно приготовленные ружья и снаряды, и пустились за Григорием в кусты, разбросанные по заросшим травою так называемым гарям (прежним лесным пожарищам). Расходясь в разные стороны, мы должны были, чтобы окончательно не потерять проводника, от времени до времени кричать ему; «Гоп! гоп!» – не слишком отдаляясь от его отклика. С Непиром моим, пересланным мне в Москву любезным Громекою с Волховской станции, мне не удавалось до сих пор охотиться в течение двух лет, и я боялся, зная горячность собаки, помешать Тургеневу. Несмотря на мои свистки, Непир носился как угорелый. Но вот на большом кругу он вдруг остановился и замер. Конечно, я не заставил себя ждать и прямо пошел к остановившейся собаке. Вдоволь нагладившись по его блестящей черной спине, я, приготовивши ружье, стал подвигаться по направлению его носа, и вдруг с шумным хлопаньем из росной травы поднялся черныш. Грянул мой первый выстрел, и черныш покатился в траву. Конечно, я был в восторге от своего почина.
Не берусь день за день и удар за ударом описывать наших более или менее удачных полеваний, ограничиваясь воспоминаниями о моментах более мне памятных.
В то время еще не было в употреблении ружей, заряжающихся с казенной части, и Тургенев, конечно, был прав, пользуясь патронташем с набитыми заранее патронами; тогда как я заряжал свое ружье из пороховницы с меркою и мешка-дробовика, называемого у немцев Schrot-Beutel, причем заряды приходилось забивать или нарубленными из шляпы кружками, или просто войлоком, припасенным в ягдташе. У меня не было, как у Тургенева, с собою охотников, заранее изготовляющих патроны; а когда при отъезде на охоту необходимо запасаться, сверх переменного белья, всеми ружейными принадлежностями, то отыскивать что-либо в небольшом мешке весьма хлопотливо и неудобно, и Борисов очень метко обозвал это занятие словами: «тыкаться зусенцами». Конечно, такое заряжение шло медленнее, и когда Тургеневу приходилось поджидать меня, он всегда обзывал мои снаряды «сатанинскими». Помню однажды, как собака его подняла выводок тетеревей, по которому он дал два промаха и который затем налетел на меня. Два моих выстрела были также неудачны навстречу летящему выводку, который расселся по низкому можжевельнику, между Тургеневым и мною. Что могло быть удачнее такой неудачи? Можно ли было выдумать что-либо великолепнее предстоящего поля? Стоило только поодиночке выбирать рассеявшихся тетеревей. Тургенев поспешно зарядил свое ружье, подозвав к ногам Бубульку, и кричал издали мне, торопливо заряжавшему ружье: «Опять эти сатанинские снаряды! Да не отпускайте свою собаку! Не давайте ей слоняться! Ведь она может наткнуться на тетеревей, и тогда придется себе опять кишки рвать».
Помню случай, о котором мне до сих пор совестно вспоминать.
Угомонившийся Непир стал необыкновенно крепко держать стойку. Право, казалось, что если его не посылать, он полчаса и более, не тронувшись с места, простоит над выводком. Давно уже не приходилось мне ни самому стрелять, ни слышать за собою выстрелов Тургенева. Жара стояла сильная, и утомление при долгой неудаче давало себя чувствовать. Вдруг, гляжу, шагах в пятидесяти передо мною на чистом прогалке между кустами стоит мой Непир, а в то же самое время слышу за спиною в лощине, заросшей молодою березовой и еловою порослью, голос Тургенева, кричащего: «Гоп! Гоп!» Бросивши собаку, я иду на край ложбины и кричу в ее глубь: «Гоп, гоп! Иван Сергеевич!» Через несколько минут слышу близкое: «Гоп, гоп!» и крик Тургенева: «Что такое?»
– Идите стрелять тетеревей! – кричал я. – Моя собака стоит.
Когда Тургенев вышел из чащи, мы оба отправились к черневшемуся вдали Непиру.
– Идите поправее от собаки, а я пойду полевее, – сказал я. Так мы и сделали.
Умница Бубулька по окрику Тургенева пошла за его пятой. Когда мы с обеих сторон стали опережать собаку, из лежащего между нами куста с хлопаньем поднялся старый черныш, и Тургенев стал в него целить. Поднял ружье и я; и мне почему-то показалось, что Тургенев упускает его из выстрела. Этого истинного или подложного мотива было достаточно, чтобы я нажал спуск. Грянул выстрел, и черныш упал.
– А еще вызывал стрелять, – сказал Тургенев, – да сам и убил!
Приводите какие хотите объяснения: поступок остается все тот же.
Помню, что в первый день мы охотились в два приема, т. е. вернулись к часу, на время самой жары, домой к обеду, а в 5 час. отправились снова на вечернее поле. В первый день я, к величайшей гордости, обстрелял всех, начиная с Тургенева, стрелявшего гораздо лучше меня. Помнится, я убил двенадцать тетеревей в утреннее и четырех – в вечернее поле. Чтобы облегчить дичь, которую мы для ношения отдавали проводникам, мы потрошили ее на привале и набивали хвоей. А на квартире поваренок немедля обжаривал ее и клал в заранее приготовленный уксус. Иначе не было возможности привезти домой дичины.
Нельзя не вспомнить о наших привалах в лесу. В знойный, июльский день при совершенном безветрии, открытые гари, на которых преимущественно держатся тетерева, напоминают своею температурой раскаленную печь. Но вот проводник ведет нас на дно изложины, заросшей и отененной крупным лесом. Там между извивающимися корнями столетних елей зеленеет сплошной ковер круглых листьев, и когда вы раздвинете их прикладом или веткою, перед вами чернеет влага, блестящая, как полированная сталь. Это лесной ручей. Вода его так холодна, что зубы начинают ныть, и можно себе представить, как отрадна ее чистая струя изнеможенному жаждой охотнику. Если кто-либо усомнится в том, как трусивший холеры Тургенев упивался такою водою, то я могу рассказать о привале в этом смысле гораздо более изумительном.
После знойного утра, в течение которого неудачная охота заставляла еще сильнее чувствовать истому, небо вдруг заволокло, листья, как кипящий котел, зашумели под порывистым ветром, и косыми нитями полился ледяной, чисто осенний дождик. Случайно мы были с Тургеневым недалеко друг от друга и потому сошлись и сели под навесом молодой березы. При утомительной ходьбе по мхам и валежнику мы, конечно, старались одеваться как можно легче, и понятно, что наши парусинные сюртучки через минуту прилипли к телу. Но делать было нечего. Мы достали из ягдташей хлеба, соли, жареных цыплят и свежих огурцов и, предварительно пропустив по серебряному стаканчику хереса, принялись закусывать под проливным дождем. Снявши с себя фуражку, я с величайшим трудом ухитрился закурить папироску, охраняя ее в пригоршне от дождя. Некурящий Тургенев был лишен и этой отрады. Мокрые на мокрой земле сидели мы под проливным дождем.
– Боже мой! – воскликнул Тургенев. – Что бы сказали наши дамы, видя нас в таком положении!
Через час дождик перестал, и мы, потянувши к нашим лошадям, вскорости обсохли.
Нельзя не вспомнить с удовольствием о наших обедах и отдыхах после утомительной ходьбы. С каким удовольствием садились мы за стол и лакомились наваристым супом из курицы, столь любимым Тургеневым, предпочитавшим ему только суп из потрохов. Молодых тетеревов с белым еще мясом справедливо можно назвать лакомством; а затем Тургенев не мог без смеха смотреть, как усердно я поглощал полные тарелки спелой и крупной земляники. Он говорил, что рот мой раскрывается при этом «галчатообразно».
После обеда мы обыкновенно завешивали окна до совершенной темноты, без чего мухи не дали бы нам успокоиться. Непривычные спать днем, мы обыкновенно предавались болтовне. В этом случае известные стихи «Домика в Коломне» можно пародировать таким образом:
…много вздору
Приходит нам на ум, когда лежим
Одни, или с товарищем иным.
– А что, – говорит, например, Тургенев, – если бы дверь отворилась, и вместо Афанасия вошел бы Шекспир? Что бы вы сделали?
– Я старался бы рассмотреть и запомнить его черты.
– А я, – восклицает Тургенев, – упал бы ничком да так бы на полу и лежал.
Зато как сладко спалось нам ночью после вечернего поля, и нужно было употребить над собою некоторое усилие, чтобы подняться в 5 ч. утра, умываясь холодной, как лед, водою, только что принесенной из колодца. Тургенев, видя мои нерешительные плескания, сопровождаемые болезненным гоготаньем, утверждал, что видит на носу моем неотмытые следы вчерашних мух.
Здесь позволю себе небольшое отступление, могущее, по мнению моему, объяснить в глазах читателя ту двойственность в воззрении на предметы, которую я иногда сам в себе подмечаю и которая происходит из того, что я теперь рассказываю о том, что происходило тогда.
В те времена еще все вещи были единичны и просты.
Жареный поросенок был простым поросенком и не был, как во времена римских императоров, начинен сюрпризами в виде воробьев или дроздов. Правда, я был страстным поклонником Тургенева, но меня приводили в восторг «Певцы» или раздающийся по заре крик: «Антропка! а-а-а! Поди сюда, черт, леший!» – А ко всем возможным направлениям я был совершенно равнодушен, и меня крайне изумляло несогласие проповедей с делом. Так помню, проезжая однажды вдоль Спасской деревни с Тургеневым и спросивши Тургенева о благосостоянии крестьян, я был крайне удивлен не столько сообщением о их недостаточности, сколько французской фразой Тургенева: «faites ce que je dis, mais ne faites pas ce que je fais» [206]206
«Делайте то, что я говорю, но не делайте то, что я делаю» (фр.).
[Закрыть].
Не менее поражала меня совершенная неспособность Тургенева понимать самые простые практические вещи, между тем как он видимо принадлежал к числу людей, добивавшихся практических изменений и устройств.
Однажды проснувшись оба в ночной темноте, мы как-то разболтались, и, вероятно, вследствие вопроса: «который час?» – Тургенев вдруг стал экзаменовать меня насчет причины, заставляющей двигаться часовые механизмы. На ответ мой, что в часах с гирями движущей силой является тяготение, а в карманных – стремление насильно закрученной пружины развернуться до прежнего нестесненного сложения, – Тургенев с хохотом воскликнул:
– Ах какой он вздор говорит! Раскройте, батюшка, любые часы, и вы увидите прыгающий маятник, движимый волоском. Этот-то волосок посредством маятника и заставляет двигаться часы.
Напрасно старался я доказывать Тургеневу, что его волосок выходит причиною самого себя. На это он возражал, что такою же причиною самого себя является и моя пружина; и я только тогда успел заставить его замолчать, когда обратил внимание на то, что незаведенные ключом часы продолжают упорно стоять, не взирая ни на какое раскачивание маятника.
Наконец, окончив полевание, мы без всяких задержек направились в Спасское, даже принанимая лошадей там, где это было возможно.
Конечно, сравнивая свои тогдашние средства со средствами Тургенева, владевшего в то время еще всеми своими имениями, я должен был считать его богачом. Но когда об этом заходила между нами речь, Тургенев обыкновенно говорил, что он о материальных средствах и не думает, уверенный, что у него их на всю жизнь хватит, хотя в то время он, очевидно, не имел в виду огромных сумм, полученных им впоследствии за сочинения.
По этим словам следовало заключить, что и он смотрит на себя как на богатого человека, а между тем дорогой из полесья он по поводу этой темы внезапно самым внушительным образом пропищал:
– Да вы дайте мне за все мои имения 70 тысяч, и я сейчас же вылезу из тарантаса и стану у вас пыли у ног валяться.
– Иван Серг., вам не придется валяться в пыли потому уже, что, пользуясь вашим преувеличением, чтобы не сказать преуменьшением, я не соглашусь покупать за ничто ваше состояние.
– Ах, какие фразы! восклицал Тургенев. – Я никого не прошу себе в опекуны.
– Кроме того, продолжал я, вы знаете, что у меня таких и денег нет.
– Просите у Боткиных, они вам не откажут.
Подобный разговор не раз между нами возобновлялся, и притом с тем же знанием дела и определений душевно радуюсь, что сохранившиеся в значительном количестве письма Боткина, Тургенева и Толстого помогут мне воспроизвести нравственные очерки этих писателей с гораздо большею точностью оттенков, чем воспроизведение былых наших разговоров, причем могут вкрасться оттенки, и не вполне верные действительности.
Говоря о Спасском, я принужден говорить и о всех его тогдашних обитателях, во главе которых стоит глубоко мною уважаемый старик, дядя Ивана Сергеевича – Н. Н. Тургенев.
Еще с первого знакомства, даже шуточные выходки Л. Н. Толстого постоянно поражали меня своею оригинальность. Так когда-то общие впечатления, производимые отдельным писателем нашего тогдашнего круга, он приравнивал к впечатлениям, производимым известными цветами. В настоящее время не могу припомнить цвет каждого из нас, но про меня, кажется, он говорил, что я светло-голубой. Так однажды, когда мы встали из-за стола в Новоселках, и я стал рассыпаться в похвалах только что уехавшему домой Ник. Ник. Тургеневу, Л. Н. Толстой тоже воскликнул: «он прелесть!» и схвативши у кого-то зубочистку-перо в бисерном чехольчике, прибавил:
– В своем пышном белом галстуке и шелковой муаровой жилетке песочного цвета он вот что!
Если вспомнить моду двадцатых годов на бисерные, часовые цепочки, кошельки, то лучше нельзя было выразить всего общего тона Никол. Никол., что не мешало ему быть вполне хорошим, добрым и толковым человеком.
В четырнадцатом году, 16-и лет от роду, только что произведенныЙ в корнеты, он повел эскадрон кавалергардских рекрут на молодых лошадях в Париж, и, конечно, за такой долгий поход эскадрон пришел обученным полевой езде. В Париже, в числе прочей молодежи, познакомился он и с англичанами, сильно тогда нахлынувшими в столицу мира. Уже в то время Тургенев отличался той физической силой, которую сохранил до старости.
Посещая залу гимнастики, он в свою очередь стал вытягивать из стены машину, указывавшую по градусам силу каждого. Тургенев не токмо вытащил машину до последнего градуса, но совсем вырвал ее из стены. Англичане подхватили его на руки и понесли с триумфом.
Никогда не видав матери Тургенева, не стану воспроизводить о ней рассказов едва ли в этом случае беспристрастного Ивана Сергеевича. Повторю только слышанное мною от Ник. Ник., заведовавшего при покойной Тургеневой всем ее домом. При этом перескажу лишь то, что, по моему, находится в прямой связи с дальнейшею судьбою ее семьи. Независимо от какого-то кресла в виде трона, она содержала при себе целый штат компаньонок и гофмейстерин. При поездках в другие свои имения и в Москву, она кроме экипажей высылала целый гардеробный фургон, часть которого была занята дворецким со столовыми принадлежностями. Изба, предназначавшаяся для ее обеденного стола или ночлега, предварительно завешивалась вся свежими простынями, расстилались ковры, раскладывался я накрывался походный стол, и сопровождавшие ее девицы обязательно должны были являться к обеду в вырезных платьях с короткими рукавами.
Если при такой домашней обстановке принять во внимание безотлучное пребывание в этой среде холостяков, то нечему удивляться, что Никол. Никол. и старший брат Ивана Сергеевича женились на камеристках Варвары Петровны, тогда как последствием сближения Ив. Серг. с крепостною прачкой была та, чрезвычайно на него похожая, 15-и летняя дочь, с которою мы познакомились в Куртавнеле. Кто были те Белокопытовы, из коих на младшей женат был шестидесятилетний Ник. Ник. Тургенев, и от которой у него были две девочки, я сказать не умею. Знаю только, что Ив. Серг. постоянно относился к ним весьма любезно и родственно, и фразу: «дядя, ты не беспокойся: твои дети мои дети» – я нередко слыхал из уст Ив. Серг.
Дамы эти иногда не только играли в зале на подаренном им Тургеневым пианино, но даже пели.
Однажды, когда Тургенев лежал в гостиной на самосоне, а я сидел подле него, в разговор наш врывалось из третьей комнаты довольно безыскусственное пение.
– Ведь вот, проговорил кисленьким голоском Тургенев, – если бы ваши родственницы так пели, то вас бы это коробило. А меня это нисколько не трогает.
Я сейчас же подумал: «меня это не трогает, так и об этом и не говорю». Что же касается до жены брата Ник. Серг., то И. С. ее терпеть не мог и часто вспоминал про нее, не стесняясь в выражениях. Это была немка из Риги, не признаваемая покойной Варв. Петр. в качестве невестки, и в мое время проживавшая верстах в 10-и от Спасского в селе Тургеневе.
Чета эта представляла одну из тех психологических загадок, которыми жизнь так любит испещрять свою ткань. Ник. Серг. в совершенстве владел французским, немецким, английским и итальянским языками. В салоне бывал неистощим, и я не раз слыхал мнение светских людей, говоривших, что в сущности Ник. Сергеевич был гораздо умнее Ив. Серг. Я даже передавал эти слухи самому Ив. Серг., понимавшему вместе со мною их нравственное убожество. У Ивана Сергеевича были большие изъяны; у него, как мы видели, не хватало формальнаго математического и философского ума. Однажды он говорил мне: «на днях я просматривал свои берлинские, философские записки. Боже мой! неужели же это я когда-то писал и составлял? Пусть меня убьют, если я в состоянии понять хотя одно слово».
Вспомним, что он добивался кафедры философии при московском университете. Но за то Ив. Серг. был, как выражался про себя И. И. Панаев, «человек со вздохом». Не взирая на внешнее сходство двух братьев, они в сущности были прямою противоположностью друг друга. Насколько Ив. Серг. был беззаботным бессребреником, настолько Николай мог служить типом стяжательного скупца. Известно, что после смерти Варв. Петр Николай приехал в Спасское и забрал всю бронзу, серебро и бриллианты, и все это они с женою берегли в Тургеневской кладовой. Если справедливо, что Ник. Серг. в душе презирал поэзию, то нельзя сказать, чтобы он не чувствовал ее окраски, чему доказательством может служить переданный мне Ив. Сергеевичем разговор его с братом.
– Стоит ли, говорил Ник. Серг. заниматься таким пустым делом, которое всякий ленивый на гулянках может исполнить.
– Вот ты и не ленив, отвечал Ив. С., – но даже одного стиха не напишешь, как Жуковский.
– Ничего нет легче, отвечал Николай:
«Дышет чистый фимиам урною святою».
– А ведь похоже, говорил хохочущий Ив. Серг.
– Разгадайте, нередко восклицал И. С.,– каким образом брат мог привязаться к этой женщине? Что она чудовищно безобразна, в этом вы могли сами убедиться в нашем доме; прибавьте к этому, что она нестерпимо жестока, капризна и неразвита, и крайне развратна. Достаточно сказать, что, ложась ночью в постель при лампе, она требует, чтобы горничная, раскрахмаленная и разодетая, всю ночь стояла посреди комнаты, но чтобы не произвести стука, босая. Вот и подивитесь! Ведь он ее до сих пор обожает и целует у нее ноги.
Когда я отправлялся в Спасское один, то ездил туда верхом вброд через Зушу, значительно сокращая дорогу, и приезд мой в Спасском сделался самым обычным явлением. Однажды, всходя на балкон, слышу усиленный, мелко дребезжащий звук, похожий на фырканье, и вступая в гостиную, вижу, что дамы усердно надрезают и рвут на клоки темно-серый кусок нанки.
– Над чем это вы так трудитесь? спросил я.
– Да вот Ив. Серг. выписал из Петербурга больного студента для поправки на деревенском воздухе. Оказывается, что этот гость совершенно разут и раздет, и мы послали во Мценск взять нанки, чтобы у нашего деревенского портного заказать приезжему костюм.
Вернувшийся с прогулки Ив. Серг. подтвердил известие, пояснив при этом, что он предназначает студента учителем сельской школы и переписчиком своих рассказов.
В последующие разы я увидал студента в нанковой паре уже за семейным столом, и любивший подшутить Ник. Ник. говорил:
– Право, наш молодец-то таки очень посмелел. Бывало, ждет, покуда скажут: «не хотите ли вина?» А нынче рука-то сама далеко достает бутылку. Не знаю. какой толк из итого всего выйдет.
Как то проходя через небольшую комнату, я увидал жену Ник. Серг. Тургенева лежащею на диване с далеко выставленными ботинками, а нанкового студента сидящего на табурете и растирающего ей ноги. Однажды осенью, зайдя во флигель к Ив. Серг., я застал его в волнении.
– Я, – сказал он, – решился просить дядю, чтобы он выпроводил этого Рабионова, который мне опротивел своим нахальством. Мне он ничего не переписывает. В школьниках видит эклогу Вергилия, и приходил мне жаловаться на жену моего брата, будто бы разрушившую его нравственный мир.
Конечно, и Ник. Ник., говоря на ту же тему, воскликнул: «вот, Иван, всегда так! Сам невесть кого затащил в дом, а теперь дядя выгоняй! Что я за палач такой?»
Не знаю, как это случилось, так как я в скорости за тем уехал в Москву, куда вслед за мною приехав Ив. Сергеевич. Но для бедного Ник. Ник. штука эта разыгралась не без убытка. Не знаю, по болезни или иной причине Рабионов продержался в Спасском до зимы и когда пришлось отправлять его, стал просить у Н. Н. шубу, клятвенно заверяя, что доедет в ней только до Москвы, а затем прямо доставит ее в наш дом. Добросердечный старик согласился на просьбу, но пропавшая шуба дала повод Ив. Серг. к следующему куплету:
«Рабионов! Рабионов!
Вор и варвар без сомненья,
Redde mees legiones!
Возврати чужую шубу!»
Впрочем И. С. Тургенев предлагал и следующий вариант:
«Рабионов! Рабионов!
Вор и варвар без изъятья
Redde mees legiones,
Возврати чужое платье!»
Воспроизведение в данное время Спасского персонала было бы далеко не полно без домашнего доктора Порфирия Тимофеевича, правильнее – без вывезенного, еще при жизни матери, Тургеневым, в Берлин крепостного Фельдшера Порфирия, отпущенного на волю и получившего по возвращении в Россию патент зубного врача При помощи этого патента он пользовался известной практикой в округе и благосклонно принимаем был в Спасском, семейством Тургеневых. Толстый и отяжелевший, он иногда сопутствовал И. С. в ближайших охотах и в случае надобности мог составить желающему партию на биллиарде или в шахматы. Наивное вранье и попрошайство указывали в нем на бывшего дворового.
Боткин писал из Лондона от 22 августа 1858 г.:
Какой свой роман читал тебе Тургенев? Если прежний, то он в целом вовсе не удался, да я думаю, что никакой роман не удался ему. Сила его в очерке и в подробностях…. Смерть бедного Иванова ужасно поразила меня. Я его глубоко уважал, как за его великий характер, так и за его сведения в искусствах, – и потом какая ужасная ирония судьбы! Даже не успокоился от своего долгого труда! Это был человек таких понятий об искусстве, какие нынче, между художниками, почти не встречаются. Но я думаю, однако же, что это был человек более труда, нежели творчества. В последние же годы он до такой степени вдался в книги, что живопись оставалась почти в стороне, и от этого техника его начала сильно ослабевать и, пожалуй, даже уж и ослабела. Я не столько художника оплакиваю в нем, но человека, в душе которого были высочайшие идеалы. Об его других сторонах вам, вероятно. Тургенев рассказывал, равно как и об его пункте помешательства. Я думаю, что этот пункт произошел у него вследствие чтения биографий художников 16 и 17 века, между которыми, особенно в Неаполитанской школе, отравление было в большом употреблении ради соперничества.
В. Боткин.
Тургенев был прав, предсказывая мне из Рима прелестное деревенское лето. Действительно, лето пролетало в частых дружеских и совершенно безоблачных сближениях. С шахматным игроком и предупредительно любезным Борисовым Тургенев сблизился дружески и весьма часто день и два оставался ночевать в Новоселках.
Однажды вечером, сидя на новой террасе перед вновь устроенной Борисовым цветочною клумбою, обведенною песчаной дорожкой, Тургенев стал смеяться над моей неспособностью к ходьбе.
– Где ж ему, несчастному толстяку, – говорил он, – с его мелкой кавалерийской походочкой сойти со мною. Это я могу сейчас же доказать на деле. Вот если десять раз обойти по дорожке вокруг клумбы, то выйдет полверсты, и если мы пойдем каждый своим естественным шагом, то я уверен, что кавалерийский толстяк значительно от меня отстанет.
Хотя я и до состязания готов был уступить Тургеневу пальму, но ему так хотелось явиться на глазах всех победителем, что мы пустились кружить по дорожке: он впереди, а я сзади. До сих пор помню перед собою рослую фигуру Тургенева, старающегося увеличить свой и без того широкий шаг; я же, вызванный на некоторого рода маршировку в пешем фронте, вследствие долголетнего обучения, конечно, делал шаг в аршин. Через несколько кругов Тургенев стал видимо отдаляться от меня, как я заметил, к общему удовольствию зрителей. Где источник этого удовольствия? Под конец состязания я на десятом кругу отстал на полкруга, что в целой версте представляло бы от 20 до 25-ти сажен. Явно, что Тургенев делал шаги более чем в аршин.








