Текст книги "Воспоминания"
Автор книги: Афанасий Фет
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 53 (всего у книги 67 страниц)
– Нет, ваше выс-дие, вся наша деревня знает, что он разбойник, и я этого дела так не брошу.
В скорости наступили темные ночи, и мне дали знать, что противник Куряткина сельский староста найден утонувшим в колодце. Конечно, принимая во внимание трезвость сельского старосты, надо полагать, что он попал в колодец не случайно.
Зимою, во время пребывания семейства Горчан в Орле, застрахованный в 30-ти тыс. деревенский дом его сгорел дотла. По следствию, возбужденному страховым обществом, оказалось следующее. Из запертого сгоревшего дома у Куряткина оказалась пара дорогих канделябров. Когда народ, сорвавши двери, вломился в дом, то горели обои на стенах, и когда стали выносить дорогие зеркала, экономический староста крикнул: «Что вы тут путаетесь! бросьте!» – и зеркало разлетелось вдребезги. Говорили даже, что, кому следует, подарено было пианино. Тем не менее дело кончилось бы ничем, если бы не ожидавший нападения Куряткин не был захвачен с дорогими канделябрами. Смекнувши, что ему, много раз именованному в справках о судимости, все равно придется, по приговору окружного суда, отправиться в ссылку, Куряткин совершенно изменил свою тактику наглого запирательства. Он громогласно объявил, что подкуплен был на поджог Ник. Ник. Горчаном, при посредстве экономического его старосты. Он указывал на орловскую лавку, в которой вместе со старостой покупал керосин, что, мокая в него половыми щетками, они размазали керосин по стенным обоям и разлили по всем углам, а когда подожгли в середине дом и заперли его, то во всю ночь просидели в садовой беседке. Показаниям этим, со слов адвоката, основанным на личной вражде к экономическому старосте, веры придано не было. Несостоятельный Куряткин был признан единственным виновником происшествия и сослан на поселение; а Ник. Ник. Горчан получил 30 тыс. со страхового общества.
* * *
В видах неразрывности воспоминаний о судебных разбирательствах, – приходится говорить о времени, когда предводителем во Мценском уезде был уже бывший посредник Ал. Арк. Тимирязев. Мировой судья второго участка, не дослужив полгода до выборов, вышел в отставку, и я, как ближайший ко второму участку судья, принял по просьбе предводителя разбирательство дел второго участка. Так как имение Тимирязева находилось во втором мировом участке, в 35-ти верстах от Степановки, то Алекс. Арк. для большого удобства предложил мне приезжать к нему в усадьбу, где в одном из флигелей не только устроил для меня камеру, но и огородил мой стол балюстрадой, чего у меня не было в Степановке. Так как во втором участке был свой письмоводитель, то, оставляя своего в Степановке для принятия прошений, я обыкновенно каждую пятницу отправлялся к Тимирязевым в Алешню на ночь, где пользовался самым изысканным вниманием и гостеприимством. Так, например, подъезжая ночью к раз навсегда предоставленному мне для ночлега флигелю, я не только находил ставни герметически закрытыми от мух, но и накрытый салфетками на отдельном столе приготовленный ужин. Впоследствии я упросил любезную хозяйку не беспокоиться об этом, так как я никогда не ужинаю. Понятно, что единственный предназначенный для разбирательств день был занят делами с раннего утра до вечера; и я делал перерыв только в пять часов и отправлялся к хозяйскому обеду. Случалось, что хозяева были в гостях у своих ближайших родственников князей В-их, и тогда я пользовался гостеприимством старой горничной и ключницы Полички, отличавшейся легкостью и тактом.
В один из приездов, в отсутствие хозяев, я разбирал дело между старым мценским купцом, недавно купившим бывшее заселенное имение, – и крестьянами того же села, исполнявшими у него по найму сельские работы. Я давно знал лично этого купца, бывшего некогда мценским городским головою и напоминавшего своим самодурством Тита Титыча в комедии Островского. Подобно Титу Титычу, он нанял самого красноречивого адвоката, зачесывавшего на лбу подстриженные волосы копром и потому носившего на съезде прозвание: «Чуб». По горькому опыту я давно уже в данное время пришел к заключению о совершенном бессилии, а потому и полной непригодности мировых учреждений в сельском быту. Пока существовали посредники, можно было, в видах предупреждения зла, просить о более строгом надзоре за старшинами, утверждающими обязательство одного и того же крестьянина у разных лиц с получением денег за год вперед, причем волость не обращает внимания на то, что сумма обязательных таким образом для крестьянина по отработке десятин давно превышает его рабочую силу. И вот в рабочую пору возникает неразрешимый хаос. Обыватель верит в должность мирового судьи и приносит ему законную жалобу, не спрашивая, – какие средства в руках судьи восстановить нарушенное право истца.
Судя по общему духу законодательства, стоящего всегда на стороне формальных условий, обеспечивающих исполнение приговора, сельский обыватель не знает, что чем в данном случае принято более законных мер к обеспечению иска, тем хуже. Выгнать явного обманщика на работу судья не имеет права, а при постановлении, в силу которого присутствие по крест, делам (какая процедура!) определяет подлежащее у крестьян продаже, – чем большая в условии поставлена неустойка, тем несбыточнее взыскание по исполнительному листу судьи. В нашем уезде был случай указания уездным по крестьянским делам присутствием на двух поросят, подлежащих аукционной продаже, каковые и были проданы приставом за 40 коп., по исполнительному листу в 1200 рублей неуплаченного оброка. В таких тесных обстоятельствах, при желании помочь терпящему разорение, – необходимо было изыскивать уязвимое у ответчика место. Таким уязвимым местом постоянно являлось незнание крестьянами законов. Является с вечера или утром на заре экономический приказчик или староста – с жалобой: что вот такие-то крестьяне по именному условию нейдут косить рожь. Я тотчас же снабжал сельского старосту запиской о высылке поименованных крестьян на работу, или же ко мне на разбирательство. Понятно, что в горячую пору крестьяне предпочитали идти на работу, чем протаскаться в дорогой день на суд. Крестьяне, очевидно, не знали, что за неявкой их на суд последовало бы заочное решение о взыскании с них неустойки, которой никогда никто бы не получил. Все это при долговременной практике я знал, как говорится, наизусть, когда мне пришлось выслушивать витиеватое красноречие Чуба. Расчет Чуба был очень прост: чем в большей сумме получит он исполнительный лист в пользу своего доверителя, тем больше будет его гонорар; а потому красноречию его не было конца при выставлении всевозможных убытков, причиненных крестьянами Титу Титычу.
Объявив вопрос исчерпанным и заседание на полчаса прерванным, я ушел за угол флигеля в аллею освежиться от комнатной духоты и велел попросить к себе адвоката. Закуривая папироску, я предложил ему другую.
– Вы прекрасно, – сказал я, – как адвокат вели дело вашего доверителя. Все, сказанное вами, делает честь вашему знанию и искусству; но мы с вами не в камере, а глаз на глаз, и, конечно, вы согласитесь, что ваша речь не стоит выеденного яйца.
– Это совершенно справедливо, – отвечал Чуб.
– Если вы действительно желаете пользы вашему доверителю, то оставим в стороне все ваши сотенные неустойки, и я постараюсь сбить крестьян, не желающих, как вы видели, слышать ни о каком соглашении, – на то, чтобы они неотработанное в этом году отработали в будущем. А за неустойку свезли бы в гумно вашего доверителя все овсяные копны с его полей.
– Помилуйте! это невозможно.
– Как хотите. При несогласии вашем на эту мировую, вам придется переносить дело на съезд, а тут в два дня овес будет свезен и все-таки мужикам будет острастка.
Подумавши некоторое время, Чуб, видя непреклонность мою, уступил. Вернувшись в камеру, я прямо поставил крестьянам ультиматум в виде высказанного адвокату.
– Не так же вы, братцы, глупы, чтобы не понять, как я стою за вас и вас выручаю; но если вы меня будете теснить до крайности, то я сейчас постановлю взыскать с вас те 483 рубля, о которых просит адвокат.
– Ну, благодарим покорно, – отвечали крестьяне, – за два дня свезем ему овес.
VIПисьма. – Чтение в пользу голодающих крестьян. – Письма. – Жалоба рабочей артели с Орловско-Грязской железной дороги. – Граф Ал. Конст. Толстой. – Поездка в Елец. – Продажа мельницы. – Письма. – Смерть Нади. – Приезд в Степановку Влад. П. Боткина. – Смерть Николая Боткина. – Разговор с Борисовым по поводу места погребения Нади. – Письма.
В. П. Боткин писал:
Диепп.
2 августа 1867.
Каждые два дня ходил я на почту в Бадене спрашивать, – нет ли письма, – и каждый раз получал в ответ, что нет. Отчего такое продолжительное молчание? Вы скажете, – да почему я сам не писал? Да я и сам не знаю, почему, – хотя вы никогда не выходили у меня из памяти. Теперь авось хоть в ответ получу я от вас весточку. В Бадене я прожил около двух месяцев, потом десять дней в Париже, посмотрел выставку, и два дня как нахожусь в Диеппе, который так напоминает мне вас. В Трувиль я не поехал, потому что там такая разнокалиберная толпа и такая толкотня, и такое зловоние в этом грязном городишке, – поэтому я рассудил отправиться в Диепп. Диепп теперь далеко не то, что был при вас; Трувиль оттянул от него всех модных посетителей: это стало теперь тихое, степенное, семейное место, правда, очень скучное, – но это последнее обстоятельство для меня гораздо сноснее, нежели толкотня и суетливость. Начал брать теплые морские ванны, а погода здесь стоит суровая.
Дело Ивана Сергеевича относительно перемены управляющего разрешилось так, как следовало ожидать, то есть что Ник. Ник. подал ко взысканию векселя, выданные ему Ив. Серг. для получение по ним после его смерти. Как человек практический, он предпочел верное сомнительному, и по моему мнению, он поступил практически. Мне сказал об этом Ив. Серг., который этого никак не ожидал. Легкомыслие и необдуманность так свойственны Ив. Серг., ставили его уже не раз в самые затруднительные положение, и, не смотря на свои седины, он и теперь еще легкомысленный мальчик, который не знает веса своих поступков.
О выставке скажу вам, что это действительно замечательная вещь. Прежде всего это в самом деле всемирная выставка, даже есть китайские и японские девушки с их домашнею обстановкой. Какие интересные типы! Для специального обзора всей выставки, я думаю, ни у кого не достанет сил и внимание, можно осматривать только те части, которые кого интересуют. Я был пять раз на выставке и всякий раз возвращался с ломотою в глазах – и наконец бросил. Увы! глаза мои становятся все слабее и слабее.
Пожалуйста прервите свое молчание и напишите мне о себе. В письме вашем для меня будет больше интересного, чем во всей этой европейской жизни, которой я чужд и которой я только очень равнодушный зритель. Степановка для меня несравненно интереснее всей Франции с ее Наполеоном. Что хозяйство? что урожай? что выборы в мировые судьи?
Спешу отправить письмо, авось оно прекратит это глупое молчание, и жажду от вас нескольких строк.
Навсегда ваш В. Боткин.
Париж.
23 сентября 1867.
Наконец после продолжительного перерыва, сношения наши восстановились, мои милые и дорогие друзья! Не знаю, получили ли вы мое письмо из Диеппа? Твое письмо из Москвы я получил и тотчас же распорядился высылкою сюда из Бадена ваших писем, которые наконец мне прислали сюда. Таким образом ни одно ваше письмо не пропало. С каким любопытством я читал ваши письма – об этом нечего и говорить. Прежде всего поздравляю тебя, Фет, с лестною должностью мирового судьи. И я не ожидал этого также, как и ты, ибо шансы М-ва были гораздо сильнее твоих. Но должно быть здравомыслие у избирателей превозмогло. Что ты будешь хорошим мировым судьею, – в этом я совершенно уверен. Жаль, что ты не писал мне, с какого же времени открывается у вас мировой суд, – и прошу тебя об этом написать. Как я радуюсь теперь тому, что сделал у вас пристройку, потому что она оказывается теперь решительно необходимою. Только, по моему мнению, ты напрасно сделаешь, если поместишь секретаря в свой кабинет, то есть в туже комнату, где будет суд: комната судьи не должна быть жилою, надо приискать для секретаря другое помещение. Сделайте милость, распоряжайтесь моею пристройкою, как найдете удобнее для себя: я несказанно рад тому, что она вам на что-нибудь пригодится.
Уже с неделю, как я воротился из Диеппа и теперь буду жить в Париже до возвращение в Петербург; выставку понемногу осматриваю, насколько позволяют глаза. Вы уже знаете, что я около двух месяцев прожил в Бадене. Не скажу, чтобы баденский воздух был мне по организму: по лесистости и отчасти по своему горному положению, этот воздух дает нервам какую-то напряженность и возбудительность. Для меня гораздо удобнее водянистый, сырой воздух, и что ни говорят о петербургском климате, но мне там гораздо легче дышать, чем, наприм., в Москве, именно потому, что в петербургском воздухе несравненно более водянистых частей. Вот у моря дышится мне отрадно. Но зато в Диеппе так скучно одному.
Из письма твоего я не мог понять, в чем состояла сущность твоей речи, сказанной на предварительном собрании, и весьма был бы рад прочесть ее впечати.
Я здесь видел несколько раз брата Николая. Вы, я думаю, слышали, что с ним был удар, – он совсем поправился, но следы заметны в голове. Голова стала заметно слабее прежнего (а она и прежде была не очень тверда в понятиях), и он сделался еще ближе к ребячеству, нежели прежде.
В Париже по причине выставки все еще продолжается большой наплыв иностранцев, и отели переполнены, и все дороже. По воскресеньям нет возможности бывать на выставке от толпы. Вообще же о выставке скажу, что видеть ее, конечно, интересно, но и для того, кто не увидит ее….
20 сентября.
Письмо это уже прерывалось несколько раз приходом разных знакомых, между прочими генерала Саля, начальника дивизии, находящейся в Орле, и живущего там. Это во всех отношениях прекрасный человек и дельный военный специалист, каких желательно, чтобы у нас было более. Если представится случай, пожалуйста познакомься с ним. Я думаю пробыть здесь до конца октября. Обнимаю вас от всей души.
Ваш В. Боткин.
Тургенев писал от 21 сентября из Бадена 1867 г.
Любезнейший Фет, о как приятно вести дружескую, но ругательеую переписку! – Оно и освежительно, и согревательно, и носит несомненный отпечаток истины, – словом, очень хорошо. Будем же по-прежнему любить и ругать друг друга.
Погляжу я на вас – ловкий вы мальчик! – Видите ли: мне предоставляет утилитарность, политику, а сам берет бесполезность, пену,искусство, т. е. высочайшее la part du lion, ибо не бесполезное искусство есть дрянь, бесполезность есть именно алмаз его венца. Каков добренький! Я сосчитал, сколько у меня политических, тенденциозных страниц: оказалось на 160-29, а остальное такая же бесполезная чепуха, как любое лирическое стихотворение автора «Вечеров и Ночей». Да, милейший собрат мой, не говорите с кажущимся уничижением и действительной надменностью: ты полезен, а я бесполезен; – скажите: мы оба плохи, – и поцелуемтесь. Вот, например, дядя мой – тот настоящий художник, жрец чистого искусства. Прислал сюда через посланника требование описать здешнеемое имущество – 12 листов грубейшей серой бумаги, за которую пришлось заплатить чуть не 2 руб. весовых и совершенно бесполезно! зато прелестно! Посланник сделал мне официальный запрос: что, мол, сей сон значит? Я отвечал, что ничего не понимаю; и посланник согласился, что понять ничего нельзя. А бедному Зайчинскоиу тот же дядя и ответа не дает: «что, мол, изводите ли вы драть с моего доверителя проценты? Или удовлетворяетесь капиталом?» «А, говорит дядя, сие в моей воле». И как истый художник, оставляет все возведенным в перл создания. Вот, батюшка, с кого надо брать пример. Борис Федорович Годунов – Никол. Никол. Тургенев, извольте идти царствовать, извольте получать Холодово, которое стоит вдвое больше ваших безденежных векселей. – «Нет отвечает Годунов XIX века, – мои седины обесчещены, а вот я все из дому у племянника выскреб да благодарность в газетах выканючил, а теперь я вот подожду, – не выйдет ли возможность Спасское с аукциона приобрести». – Великий художник! Только одно худо: оказывается, что первая просьба о том, что я не плач_у_и что следует наложить запрещение была подана – когда вы думаете? – 12 окт. 1866 г., т. е. в самый разгар моей слепой доверенности к орловскому Фидиасу. Учитесь, учитесь, Афанасий Афанасьевич!
Ну, засим можно обнять вас дружески, поклониться вашей милой жене и пожелать вам всевозможных успехов на судейском поприще. Только с условием: dunkeleng Drang – в лоханку… вода к воде.
Ваш Ив. Тургенев.
Боткин писал из Петербурга от 27 ноября 1867 г.
Вот уже несколько писем получил я от тебя, а я не успел отвечать тебе. Да тебя и не поймешь: то ты во Мценске, то в Орле, то, наконец, в Москве. Так как здесь писали, что новый суд открывается у вас 20 ноября, то я полагал, что тебе нельзя будет отлучиться. Но я рад за тебя и за Машу, что тебе можно было урваться в Москву и, как ты пишешь, до 5 декабря пробыть там. Мне Бог знает как хотелось быть в Москве в одно время с тобою. Но теперь едва ли это исполнимо. Я как-то поймал себе ревматизм в левом плече, который меня очень беспокоит, ибо совсем, мешает владеть левой рукой. Скверность большая! А впрочем, со мною все обстоит по возможности благополучно, и жизнь моя идет своим обычным порядком. Всего чаще бываю я у Толстых, где всего приятнее, и я несказанно рад, что они нынешнюю зиму проводят в Петербурге; часто вспоминаем о тебе, потому что он очень сочувствует поэтической струе, бьющей в твоих стихах. Надо сказать, что дом Толстых есть единственный дом в Петербурге, где поэзия не есть дикое бессмысленное слово, где можно говорить о ней; и к удивлению, здесь же нашла себе приют и хорошая музыка. Правда, здесь много занимаются музыкой, но как-то странно, по-петербургски; на этой почве все принимает отвлеченный характер, головной, совершенно односторонний, тенденциозный. Я дорожу искусством за наслаждение, которое оно мне доставляет, и до всего прочего мне нет дела. – Как я рад тому, что вы из Тулы уже приехали по железной дороге.
Ваш В. Боткин.
Чем ближе подходила зима [225]225
Воспоминания относятся к концу 1867 – началу 1868 года.
[Закрыть], тем очевиднее становилось общественное бедствие, которого с весны должен был ожидать всякий зрячий. Можно только удивляться живучести человека, способного в крайности поддерживать свое существование невероятными суррогатами хлеба. Как диковины, набрали мы по пути до Мценска крестьянского печеного хлеба, более похожего на засохшие комки чернозема, чем на что-либо иное: там была и мякина, и главным образом лебеда, про которую старина говорила: «Лебеда в хлебе не беда». И этим ужасным хлебом питалось не только взрослое население, но и дети; а между тем об увеличившейся смертности слуху не было. Тем не менее, при виде такого хлеба я подумал, что прежде чем судить людей, надо при малейшей к тому возможности накормить их, хотя бы только в пределах своего участка, помогая наиболее нуждающимся. Мысль эта занимала меня по дороге в Москву, хотя средства к осуществлению ее я еще ясно не различал. Доехали мы на этот раз в повозке только до Тулы, а там уже пересели в вагон. Графа Льва Николаевича Толстого с женою и детьми я застал на Кисловке на квартире.
Было воскресенье, и у Толстых я, к изумлению и удовольствию своему, нашел Петю Борисова, которого с дозволения Ивана Петровича графиня брала по воскресеньям к своим детям. Когда детей повели гулять, графиня со смехом рассказала мне грозный эпизод в детской в прошлое воскресенье. «Кто-то привез детям конфект, – говорила она, – и, уезжая со двора, я разрешила детям взять из коробки по конфекте. Возвращаюсь и вижу, что коробка пуста. Моя дети лгать не приучены, и они легко сознались бы в своей вине. Но при самых настоятельных расспросах моих виновного между моими не оказалось. „Петя, сказала я, уж не ты ли поел конфекты?“ – к чести его надо сказать, что он тотчас же сознался, и я самым бесцеремонным образом объяснила ему все дурные стороны его поступка. Он разревелся, и я думала, что он уже не пойдет к нам в дом. Но дети не злопамятны, и вот он, как видите, опять у нас».
Лев Никол. был в самом разгаре писания «Войны и Мира»; и я, знававший его в периоды непосредственного творчества, постоянно любовался им, любовался его чуткостью и впечатлительностью, которую можно бы сравнить с большим и тонким стеклянным колоколом, звучащим при малейшем сотрясении. Когда я наконец объявил ему, что решился устроить литературное чтение в пользу голодающих своего участка, он иронически отнесся к моей затее и уверял, что я создал во Мценском уезде голод. Эта ирония не помешала ему, однако, так красноречиво и горячо отнестись через год после того к самарскому голоду и тем самым помочь краю пережить ужасное время. Если в моем положении нетрудно было напасть на мысль публичного чтения, то осуществить эту мысль было далеко не легко. Кому читать, что читать и где читать? Не размышляя долго, я отправился вечером в артистический клуб и там обратился к известной Васильевой, с которой когда-то познакомился в Карлсбаде, куда она возила больного мужа. Принявши самое живое во мне участие, она, по кратком совещании со старшинами, объявила мне, что клуб в назначенный мною вечер отдает в мое распоряжение свое помещение с освещением и прислугой. Покойный Пров Михайлович Садовский вызвался читать на моем вечере; и поэт и драматический писатель князь Кугушев изъявил согласие читать по выбору моему. Отыскавши таким образом почву для моего литературного вечера, я старался упросить Льва Ник. Толстого обеспечить успех предприятия обещанием прочесть что-либо на вечере; но сказавши, что он не только никогда не читал, но даже никогда на это не решится, он любезно предложил мне еще бывшую только в корректуре пятую главу второй части изумительного описания отступления войск от Смоленска по страшной засухе. Наконец день чтения был объявлен в газетах, и билеты по рублю серебром напечатаны. Когда в клубе накануне об этом зашла речь, один из меньших братьев Боткиных, Владимир, обратившись ко мне, сказал: «Вы не продавали еще билетов?» – «Нет». – «Позвольте мне сделать почин в вашем деле и примите 25 руб. за билет». Тут же в клубе примеру этому последовали еще два-три человека. В назначенный вечер я сам встал за прилавком. Но публика подходила как-то вяло; а стали подходить все какие-то мальчишки, прося принять обратно билет хотя бы за 50 и даже 30 коп. Не трудно было понять, что люди, уплатившие 25 руб. с благотворительной целью и получившие 25 билетов, раздавали их служащим у них мальчикам, которые 30 коп. предпочитали всякой духовной пище. Конечно, я им отказывал в возможности купить пряник на деньги, предназначенные на полпуда хлеба. Но вот подходит брюнет среднего роста и протягивает ко мне пачку ассигнаций со словами: «Пожалуйте мне билет». – «Сколько прикажете сдачи?» – «Никакой. Здесь 500 рублей, и я прошу дать мне билет. А вот еще 500 руб. от брата моего. Наша фамилия Голяшкины. Потрудитесь дать нам третий билет: эти триста рублей от наших служащих».
Таким образом я в течение минуты получил 1300 р. Должно быть, посетителей набралось около тысячи человек, так как при поверке кассы у меня оказалось около 3300 руб. Как наиболее подходящее к сбору в пользу голодающих, я прочел перевод первой главы «Германа и Доротеи» об участии к нуждам переселенцев. Садовский и Васильева с живительным мастерством прочли: первый – Чичикова у Бедрищева, а вторая – приятную барыню и барыню приятную во всех отношениях. Громом рукоплесканий было покрыто чтение из «Войны и Мира» – князем Кугушевым. Я тотчас же составил проект устава, по которому эта сумма должна была раздаваться наиболее нуждающимся на год без процентов, а на следующие два года, по истечении коих долг должен бы был быть уплачен, – взималось бы по пяти процентов. Самый же капитал должен был по этому уставу оставаться навсегда в третьем мценском мировом участке, на случай нового голода.
Боткин писал 9 февраля 1868 г. из Петербурга:
Сию минуту получил твое письмо и немедленно отвечаю. Да будет благословенно твое доброе намерение, и я не сомневаюсь, что ему постарается помочь всякий, кто еще не утратил человеческое сознание. Вести твои о голоде привели меня в содрогание: здесь вовсе не имеют понятия о таком положении. Я не могу тронуться из Петербурга, ибо у меня опухоль в сочленениях, вследствие ревматизма; принимаю йод и еще другое посильнее. При таком лечении и болезни куда думать о выезде.
Знаешь ли, чем я все это время был занят? – Изучением греческих и скифских древностей, отрытых в курганах около Керчи и по южной России. Все эти находки отлично награвированы и изданы в отчетах Археологической комиссии с 1859 по 1864 г. и разъяснения Стефани, отличного знатока греческой древности и настоящего ученого. Там есть вазы, изумительные по изяществу рисунка и, очевидно, относящиеся к 4-му веку до Рожд. Хр. Таких ваз нет ни в одном европейском музее. Признаюсь, что при этом изучении я тоскую, что нет со мною моей библиотеки, а поставить здесь ее некуда. Прощайте, милые, сердечные друзья.
Вам навсегда преданный
В. Боткин.
Тургенев писал из Бадена от 12 Февраля 1868 года:
Ну-с, добродетельнейший и милейший А. А., будем мы вам писать на Алисовскую станцию. С великим удовольствием вижу я, что дух ваш покоен и как то мягко и важно снисходителен, как оно и подобает служителю Фемиды.
О деле с Ник. Ник. – мы, если только будет стоить труда, поговорим лично, теперь ограничусь одним словом, которое, уверяю вас, я бы не решился употребить легкомысленно: он поступил как бесчестный человек.Мне жутко говорить так о человеке, которого я так давно и так искренно любил и уважал, но истина вынуждает меня именно так выразиться: «Ник. Ник. Тургенев – бесчестный человек».
12 апреля.
Ровно два месяца протекло с тех пор, как я начал это письмо к вам, которое я только потому не кончил и не отправил, что не знал, где вы находитесь: в Москве ли, в Петербурге ли? и т. д. – Теперь я знаю, что вы снова в Степановке, увенчавшись добропорядочным успехом в Москве, – и вот я берусь за перо.
Что произошло в эти два месяца? – Дело с дядюшкой, слава Богу, кончено. Он обобрал меня как липку, – я получил векселя. К сожалению, нет никакой причины изменить хотя бы одну букву в вышеупомянутом отзыве о нем. Впрочем, я никогда его более не увижу, – и пусть он добреет с награбленных денег!
Я был в Париже, а теперь поселился в своем, т. е. нанятом мною у Виардо доме (я принужден был продать этот дом) – и помещением доволен.
Я еду в Россию через месяц и в Спасском буду в конце мая. Не сомневаюсь в том, что вы приедете ко мне с Борисовым. То-то мы поспорим! Впрочем, Бог знает: я очень стал тихенький.
Я только что кончил 4й том «Войны и Мира». Есть вещи невыносимые и есть вещи удивительные, и удивительные эти вещи, которые в сущности преобладают, так великолепно хороши, что ничего лучшего у нас никогда не было написано никем: да вряд ли было написано что-нибудь столь хорошее. 4-й и 1-й том слабее 2-го и особенно 3-го; 3-й том почти весь chef d'oeuvre.
Засим говорю вам до свиданья и прошу передать мой поклон вашей жене.
Преданный вам.
Ив. Тургенев.
Боткин писал из Петербурга от 26 марта 1868 г.
Сейчас получил ваше письмо и читал его с признательностью и веселием. Прежде всего я бываю рад тому, что у вас все обстоит благополучно, а теперь к этому присоединяется и уверенность, что мужики вашего участка голодать уже не будут. Вот что значит добрая воля и добрая решимость человека! Я никак не надеялся, что ты в одной Москве соберешь такую сумму. Как весело должно биться теперь твое сердце!
Лихорадка моя, кажется, кончилась, по крайней мере вот уже неделя, как жар не возвращается. Но странно, что во все продолжение ее ревматизмы мои словно замерли, и я их не чувствовал. Но как только прошла она, – все они возвратились с сугубым ощущением боли. Брат Сережа торопит меня отъездом за границу, потому что петербургская весна самая опасная для этого. И я собирался выехать в конце этой недели в Висбаден и шесть недель буду брать ванны.
Искренно радует и успокаивает меня то обстоятельство, что твоя судейская практика идет удовлетворительно и не тяготит тебя. В здравомыслии твоем я никогда не сомневался, но признаюсь, боялся опрометчивости и излишней нервозности. Но как ты пишешь, у вас по большей части дела все однородные, и, следовательно, примениться к ним нетрудно. – Я слышал, что Ив. Серг. кончил с дядей на 20-ти тысячах наличными деньгами за всю претензию. Его ждут в апреле сюда и слышно, что он пишет какую-то повестушку. При той внутренней запутанности, в какой он находится, едва ли может он сделать что-нибудь порядочное. Между тем успех романа Толстого действительно необыкновенный: здесь все читают его и не только просто читают, но приходят в восторг. Как я рад за Толстого! но от литературных людей и военных специалистов слышатся критики. Последние говорят, что, напр., Бородинская битва описана совсем неверно, и приложенный Толстым план ее произволен и несогласен с действительностью. Первые находят, что умозрительный элемент романа очень слаб, что философия истории мелка и поверхностна, что отрицание преобладающего влияния личности в событиях есть не более как мистическое хитроумие; но помимо всего этого художественный талант автора вне всякого спора. Вчера у меня обедали и был также Тютчев, – и я сообщаю отзыв компании. Сам я романа не читал. Пробежал в Литерат. Библиотеке статью твою «Из деревни». Очень, очень мило. Ехать мне заграницу очень не хочется – что за удовольствие путешествовать больному. Вероятно, я проберусь в Париж, потому что там теплее, нежели в Германии, и там останусь до Висбадена, т. е. до того времени, как можно брать ванны, на которые моя единственная надежда. Граф Ал. Толстой окончил свою драму «Федор Иоаннович» и читал ее у меня. Концепция характера Федора весьма удачна, хотя, как все произведения Ал. Толстого, не оживит читателя ни одним поэтическим ощущением. За то этот род талантов по плечу большинства. Впрочем, сам Ал. Толстой чувствует поэтическое и принадлежит к немногим почитателям твоих стихотворений. – Ты так разборчиво написала, милая Маша, что не могу не возблагодарить тебя, – совершенная противоположность Фету, который только хвастается тем, что скоро пишет свои письма. Нынешнюю зиму самый приятнейший дом был у Толстых, лето и будущую зиму они проводят в Курской губернии. Прощайте пока, мои милые друзья. Дай Бог нам дожить до свидания будущей зимой.
Навсегда ваш В. Боткин.
5 июня он писал из Висбадена:








