412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Афанасий Фет » Воспоминания » Текст книги (страница 30)
Воспоминания
  • Текст добавлен: 17 октября 2016, 00:08

Текст книги "Воспоминания"


Автор книги: Афанасий Фет



сообщить о нарушении

Текущая страница: 30 (всего у книги 67 страниц)

В половине января я, в числе прочих, наличных, московских литераторов, получил приглашение В. А. Кокорева на обед в его собственный дом близь Маросейки. Цель этого приглашения была мне совершенно неизвестна, так как про обед 28 декабря 1857 г. в Купеческом клубе я узнал только из статьи Н. А. Любимова в сентябрьской книжке Русского Вестника 1888 года. Речь, сказанная при этом Кокоревым, тождественна по содержанию с произнесенною им в Купеческом клубе: о добровольной помощи со стороны купечества к выкупу крестьянских усадеб. Помню, с каким воодушевлением подошел ко мне М. Н. Катков и сказал: «вот бы вам вашим пером иллюстрировать это событие». Я не отвечал ни слова, не чувствуя в себе никаких сил иллюстрировать какие бы то ни было события. Я никогда не мог понять, чтобы искусство интересовалось чем либо помимо красоты. Тем не менее за столами, покрытыми драгоценным, старинным серебром: ковшами, сулеями, братиками и т. д.,– с великим сочувствием находились, начиная с покойных братьев Аксаковых и Хомякова, – наиболее выдававшиеся в литературе представители славянофилов. По причине множества речей, обед кончился не скоро. Но на другой день всех присутствующих, по распоряжению графа Закревского, пригласили к обер-полициймейстеру расписаться в непроизнесении впредь застольных речей. Помню, какгр. Н. Н. Толстой добродушно хохотал, восклицая наставление детям: «on ne parle pas à table».

Явно, что в то время правительство далеко было от мысли привлекать общество к обсуждению государственных мер.

Между тем Громека от 15 января писал:

Согласно вашей просьбе, спешу уведомить вас, милый Афанасий Афанасьевич, что на этих днях, около 18 или 20 числа, я еду на медведя. Передайте Толстому, что мною куплена медведица с двумя медвежатами (годовалыми), и что если ему угодно участвовать в нашей охоте, то благоволит к 18 или 19 числу приехать в Волочек, прямо ко мне, без всяких церемоний, и что я буду ждать его с распростертыми объятиями: для него будет приготовлена комната. Если же он не приедет, то прошу вас уведомить меня к тому же времени. Я полагаю, что охота состоится именно 19 числа. Следовательно, всего лучше и даже необходимо приехать 18-го. Если же Толстой пожелает отложить до 21-го то уведомьте; далее ждать невозможно.

Ипполит и Николай Федоровичи кланяются и поздравляют с замужеством сестры. Первый из них обещает устроить чрез Василия Павловича, которого ждет на дняхв Петербург, – доставление ко мне Непира. Обнимаю вас.

С. Громека.

P. S.

«В сердце прежнюю любовь хранит

К вам Щербатский Ипполит,

А Степан Степанов сын Громека

Будет вас любить четыре века».

Для большей убедительности известный вожак на медвежьих охотах, Осташков, явился на квартиру Толстых. Его появление в среде охотников можно только сравнить с погружением раскаленного железа в воду. Все забурлило и зашумело. В виду того, что каждому охотнику на медведя рекомендовалось иметь с собою два ружья, граф Лев Николаевич выпросил у меня мою немецкую двустволку, предназначенную для дроби. В условленный наши охотники (Лев Николаевич и Николай Николаевич) отправились на Николаевский вокзал. Добросовестно передам здесь слышанное мною от самого Льва Николаевича я сопровождавших его на медвежьей охоте товарищей.

Когда охотники, каждый с двумя заряженными ружьями, были расставлены вдоль поляны, проходившей по изборожденному в шахматном порядке просеками лесу, то им рекомендовали пошире стоптать вокруг себя глубокий снег, чтобы таким образом подучить возможно большую свободу движений. Но Лев Николаевич, становясь на указанном месте, чуть не по пояс в снег, объявил отаптывание лишним, так как дело состояло в стрелянии в медведя, и не в ратоборство с ним. В таком соображении граф ограничился поставить свое заряженное ружье к стволу дерева так, чтобы, выпустив своих два выстрела, бросить свое ружье и, протянув руку, схватить мое. Поднятая Осташковым с берлоги громадная медведица не заставила себя долго ждать. Она бросилась к долине, вдоль которой расположены были стрелки, по одной из перпендикулярных к ней продольных просек, выходивших на ближайшего справа ко Льву Николаевичу стрелка, вследствие чего граф даже не мог видеть приближения медведицы. Но зверь, быть может учуяв охотника, на которого все время шел, вдруг бросился по поперечной просеке и внезапно очутился в самой недалеком расстоянии на просеке против Толстого, на которого стремительно помчался. Спокойно прицелясь, Лев Николаевич спустил курок, но, вероятно, промахнулся, так как в клубе дыма увидал перед собою набегающую массу, по которой выстрелил почти в упор и попал пулею в зев, где она завязла между зубами. Отпрянуть в сторону граф не мог, так как неотоптанный снег не давал ему простора, а схватить мое ружье не успел, получивши в грудь сильный толчок, от которого навзничь повалился в снег. Медведица с разбега перескочила через него.

«Ну, подумал граф, – все кончено. Я дал промах и не успею выстрелить по ней другой раз». Но в ту же минуту он увидал над головою что то темное. Это была медведица, которая, мгновенно вернувшись назад, старалась прокусить череп ранившему ее охотнику. Лежащий навзничь, как связанный, в глубоком снегу Толстой мог оказывать только пассивное сопротивление, стараясь по возможности втягивать голову в плечи и подставлять лохматую шапку под зев животного. Быть может вследствие таких инстинктивных приемов, зверь, промахнувшись зубами раза с два, успел только дать одну значительную хватку, и прорвав верхними зубами щеку под левым глазом и сорвав нижними всю левую половину кожи со лба. В эту минуту случившийся по близости Осташков, с небольшой, всегда, хворостиной в руке, подбежал к медведице, и расставив руки, закричал свое обычное: «куда ты? ты»? – услыхав это восклицание, медведица бросилась прочь со всех ног, и ее, как помнится, вновь обошли и добили на другой день.

Первым словом поднявшегося на ноги Толстого с отвисшею на лицо кожею со лба, которую тут же перевязали платками, – было: «что-то скажет Фет?» – Этим словом я горжусь и поныне.

Тем временем заграничные друзья меня не забывали, и Тургенев писал:

Рим.

9 января 1858

Вы преисправный и прелюбезный корреспондент, милейший мой А. А., и Ваши письма доставляют мне всегда живейшее удовольствие, во-первых, я вижу из них, что Вы расположены ко мне – и это меня очень радует; а во-вторых, от них веет таким спокойным светлым счастьем, что и вчуже пронимает аппетит, – и это меня еще больше радует. Дай Бог Вам продолжать так же, Вы начали! – Если б я был поэт, я бы сравнил Вашесчастье с цветком, – но с каким? Держу пари, что не отгадаете – с цветом ржи. Вспомните цветущий колос на склоне холма в сияющий летний день, – и Вы останетесь довольны моим сравнением.

Вы говорите, что часто мечтаете о нашем общем житье в деревне в нынешнем году… Я мечтаю о нем даже здесь, среди величавых развалин в длинных мраморных залах Ватикана. Недаром же судьба поселила нас всех, Вас, Толстого, меня, в таком недальнем расстоянии друг от друга!

Если боги нам не позавидуют, мы проведен прелестное лето. У нас здесь стоит погода (мы в этом отношении были очень счастливы) – очень похожая на ту погоду, какая бывает в России в конце апреля, и это еще более разжигает и волнует меня. Я знаю, что в России ждут нас не одни веселые ощущения: придется много хлопотать и трудиться; но все-таки авось мы огласим те поля невольной песней – невольной и последней может быть.

Перевод Ваш из Беранже очень мил. Бороться с ним довольно трудно; благословляю Вас на борьбу гораздо труднейшую, а именно с Шекспиром. – В какой-нибудь хороший летний вечер Вы прочтете нам на моем балконе «Антония и Клеопатру».

Я рад, что Вам мое «Полесье» понравилось, хоть я писан его урывками, через силу und mitem schwerem Herzen. Я послал Современнику повесть, которую Вы может быть прочтете до получения этого письма; напишите свое мнение о ней, но постарайтесь взглянуть на меня посуровев.

Здоровье мое несколько лучше с некоторых пор, но все еще неудовлетворительно и омрачает много светлых мгновений. Я еще потому с радостью думаю о России, что мне кажется, что я там буду здоров. Но полно об этом невеселом предмете.

Я остаюсь в Риме еще недель шесть, может быть даже два месяца. – Боткин неоцененный товарищ, и мы с ним изучаем этот бесконечный и неисчерпаемый Рим, который, вяжется, не дался Вам, потому что Вы его брать не захотели. Здесь есть высочайшие вещи, которые открываешь совершенно как мореплаватель открывает неизвестные острова.

Мы написали Григорьеву во Флоренцию, но ответа еще не получали.

До свидания в наших березовых рощах! Поклонитесь от меня Вашей милой жене и всем добрым друзьям. Крепко жму Вашу руку и остаюсь

любящий Вас

Ив. Тургенев.

P. S. Поклон Толстому и его сестре; я жду от них ответа на мои письма; но они, кажется, ленятся.

А 16-го января 1858 г. он писал уже из Петербурга:

Сегодня получил Ваше письмо, любезнейший Фет, – и отвечаю по пунктам:

1)  О стихах.– Справедливость требует сказать, что Вы не в счастливый час перевели эти две пьесы из Шенье; вот что я заметил:

Ст. 8.«В какой свои стада пасешь ты стороне», – уж коли подделываться под Петрова, – лучше так поставить слова:

«Пасешь в какой стада свои ты стороне».

Ст. 14.Облик вечномилый.– Une cheville.

Ст. 15. Манят– Нелединского Мелецкого.

Ст. 16. Твой деву робкую ит. д. – Петров! Петров!

Ст. 23 и 24. А детских щек… будет дар. – Эдип, разрешивший загадку Сфинкса, завыл бы от ужаса и побежал бы прочь от этих двух хаотически-мутно непостижимых стихов.

Ст. 38. Спешит ит. д. Украдено у графа Хвостова.

Ст. 44. Победу меж друзьями. – Темнота… вывих.

Ст. 49. Таким ты народиться. – Канцелярский слог времен Сильвестра Медведева.

Ст. 61. Мирры шел… – Взято из надписи на триумфальных воротах после взятия Азова.

«Уразумев его враждебный вид»– в маленьком стихотворении Шенье может тоже постоять за себя, как образчик канцелярского слога с оттенком семинарии.

Эти стихи в таком виде, по моему, печатать не следует – надо их выправить.

2) Мне Полонский сказывал, что они к Вам послали первую корректуру; но для чего за 600 верст посылать первую, а не вторую корректуру? Вероятно, они уже Вам писали об этом. Григорьев пьет без просыпу, а Полонский смотрит полевым цветком, неделю тому назад подрезанным сохою.

3) Я до сих пор еще не выехал! Вероятно, первую попытку сделаю завтра. Но я вовсе не хандрил, скажите это Толстому – и на меня можно смотреть, не чувствуя приращения неприязненных чувств, – по крайней мере мне так кажется. Посоветуйте ему приехать сюда поскорей, – он бы нас всех вообще, а Дружинина в особенности бы порадовал. По крайней мере, пусть присылает он свои Три смерти, – а лучше бы привез их сам.

4) Поклонитесь от меня пожалуйста обоим Толстым и графине Марье. Николаевне. Нельзя ли узнать ее адрес?

5) За пуговки {Выточенные мною.} благодарю душевно и ношу их каждодневно. – Также благодарю за все доброе и любезное, чем наполнено Ваше письмо. Хоть меня друзья не покидали, но мне часто не доставало Вашего симпатичного лица с прелестным цветом gourge de pigeon на носу и Вашего милейшего запинанья. Кланяйтесь от меня земно Вашей жене, сестре и Борисову.

6) Заставьте Островского прочесть Вам свою новую комедию: прелесть!

До свидания. – Не сердитесь за мои преувеличенные ругательства. Никогда сильнее не любишь приятеля, как когда тычешь ему кулаком под ребра, стараясь притом заострить сгиб третьего пальца. – Полонский на днях спрашивал меня о значении следующей Фразы Григорьева: «Каждый человек в наше время разом переживает две формулы». Я уверен, что Толстой будет уверять, что эта фраза совершенно ясна.

Преданный вам Ив. Тургенев.

В доме Толстых я познакомился с В. Н. Чичериным и Салтыковым (Щедриным), с которым после того судьба еще раз свела меня в Петербурге у Тургенева. В этом же году, если не ошибаюсь, установились у Каткова и Леонтьева, проживавших на Арбате у Николы Явленного, вечера и ужины для людей, симпатизировавших их направлению. В числе последних был и я. Чтобы доставить желающим возможность застать нас наверное дома, мы назначили четверги по вечерам.

Боткин писал из Рима от 8 января 1858 г.

С какою сердечною грустью буду я выезжать из Рима!

Да скажи пожалуйста, я слышал, что Дружинин написал обо мне статью в Библиотеке и произвел меня в великие писатели? За что это он так срамит меня? Разъясни мне это и, если можно, вырви эти листы обо мне из Библиотеки и пришли мне. Слух об этом меня глубоко обидел, хотя, Дружинин, конечно, не имел этого в виду. К Григорьеву писал во Флоренцию, и очень хочется свидеться с ним. Что дорогой и милый сердцу Толстой? Надеюсь, что он получил мое письмо. Что наша литература и в особенности Атеней?

В. Боткин.

От 6 февраля того же года он писал из Рима между прочим:

Дух захватывает, когда думаешь о том, какое великое дело делается теперь в России. С тех пор как я прочел в Nord рескрипт и распоряжение о комитетах, – в занятиях моих произошел решительный перелом, – уже ни о чем другом не думается и не читается, и постоянно переносишься мыслию в Россию. Да, и даже вечная красота Рима не устояла в душе, когда заговорило в ней чувство своей родины. Да неужели вы с Толстым не шутя затеваете журнал? Я не советую, – во-первых в настоящее время русской публике не до изящной литературы, а во-вторых, журнал есть великая обуза – и ни он, ни ты не в состоянии тащить ее. Я думаю впрочем, что вы уже оставили эту мысль. Пусть окончит Толстой свой роман: он подействует на вкус публики лучше десятка всяческих журналов.

Поверьте, высшая красота и поэзия всегда достояние только самого малого меньшинства, и стихи гр. Растопчиной гораздо понятнее для массы читателей, нежели стихи Тютчева или Пушкина. Так всегда было, так и будет, и с этим надо примириться.

В. Боткин.

Однажды, когда еще холостой Борисов стоял вместе со мною у окна залы, провожая глазами съехавшую со двора жену мою в новой карете с лакеем в гвардейской ливрее на козлах, Иван Петрович, обращаясь ко мне, сказал: «Уж и не придумаю, как ты будешь поддерживать такую жизнь». Помню, как эти слова укусили меня за сердце, но тогда иллюзия литературных заработков меня поддерживала. Но время показало, что замечание Борисова с большей справедливостью могло относиться к нему, чем ко мне. Как бы то ни было, мы решили с Борисовыми, протягивая друг другу материальную руку помощи, делить год на зиму и лето, из которых первую половину Борисовы гостили бы у нас в Москве, а вторую мы у них – в деревне.

Приближался март месяц, и надо было перебираться в Новоселки, куда Борисовы, переехавшие туда из Фатьянова, давно нас подзывали [205]205
  В «Моих воспоминаниях» (ч. I, с. 220–221) Фет пишет, что сестре Наде, оправившейся от недуга, врач (во избежание рецидива болезни) советовал выйти замуж. Очередное предложение И. Борисова было наконец принято Надей – и в январе года состоялась свадьба.


[Закрыть]
.

Купивши теплую и укладистую рогожинную кибитку, мы с одною горничной (опоэтизированной Толстым Марьюшкой) отправились на почтовых в Мценск. О железной дороге тогда не было еще и помину, а про поставленные вдоль шоссе телеграфные столбы говорили в народе, что тянут эту проволоку, а потом по ней и пустят из Питера волю. К этому времени мы уже настолько сошлись со Львом Ник. Толстым, что я счел бы для себя большим лишением не заехать к нему передохнуть на деньки в Ясную Поляну. Там мы с женою представились прелестной старушке тетке Толстого Татьяне Александровне, принявшей вас с тою старинкою приветливостью, которая сразу облегчает вступление в чужой дом. Татьяна Александровна не предавалась воспоминаниям о временах давно прошедших, а жила всей полнотой окружающего ее настоящего.

Она говорила о том, что на днях проехал к себе в Пирогово Сережинька Толстой, а Николинька пожалуй еще пробудет в Москве с Машенькой, но приятель Левочки Д – ъ был на днях и жаловался на нервные боли жены своей.

В затруднительных вопросах Татьяна Александровна обращалась к Левочке и окончательно успокаивалась его решением. Так, проезжая с ним осенью в Тулу, она взглянув в окно кареты, вдруг спросила:

– Mon cher Leon, как это пишут письма по телеграфу?

«Пришлось, рассказывал Толстой, с возможною простотою объяснять действие телеграфного снаряда, одинакового на обоих концах проволоки, – и под конец услыхать: „oui, oui, je comprends, mon cher!“»

Не спуская вслед затем более получаса глаз с проволоки, тетушка наконец спросила: «mon cher Leon, как же это так? – за целые полчаса я не видала ни одного письма пробежавшего по телеграфу?»

– Сидим мы иногда, рассказывал Лев Николаевич, – с тетушкою целый месяц, не видя никого, и вдруг, разливая суп, тетушка скажет: «mais saves vous, cher Leon on dit»…..

При дальнейших, многолетних посещениях Ясной Поляны, я никогда не утратил благорасположения Татьяны Александровны и под конец с прискорбием видел умственное и физическое детство, в которое она впала перед смертью.

IX

Новосельская жизнь. – Посещение Николая Толстого. – Наша поездка с Борисовым в Никольское. – Приезд брата Петра. – Федюшка. – Приезд Тургенева. – Известие о нездоровьи брата моего Василия. – Наши охоты с Тургеневым. – У Опухтиных. – Семья Тургеневых. – Студент Рабионовъ. – Перевод «Антония и Клеопатры». – Именины Е. С. Тургеневой. – Тургеневское имение Топки. – Возвращение в Москву. – Кончина брата Василия и его жены. – Рождение племянника и приезд брата Петра в Москву.

Борисовых мы нашли в Новоселках в таком сравнительно блестящем состоянии, в каком, по мнению моему, чета эта уже более никогда не находилась. Мы с женою поместились на антресолях, на которых жила когда-то наша покойная мать и на которых все мы, начиная с меня, родились. Излишне говорить об общей нашей радости при встрече с сестрою. Заметно было, что на этот раз и Борисов менее ревновал ко мне Надю.

Предавшийся в это время изучению дорафаэлевской живописи, В. Боткин писал из Флоренции от 31 марта 1858 г.

Вчера приехал я сюда, побывав в Фолиньи, Ассизи, Перуджии, Орвиетто и Сиенне. Весь этот край необыкновенно интересен по рассеянным в нем произведениям самой лучшей эпохи итальянской живописи. Но путешествие по нем сопряжено с большим неудобством; унылые, совсем обветшавшие городки и деревеньки, и так мало между ними сообщения, что в иных местах я не мог найти тележки с лошадью, чтобы доехать до следующего города. В Spello – малейшем и дряннейшем городишке, в одной ветхой церкви есть Фрески Пинтурикио: Благовещениеи  Поклонение волхвов. Так они написаны, столько в них разлито наивней шей грации и самой поэтической, христианской идеальности, столько чистейшей прелести в лице Мадонны, столько внутренней поэзии в этом простодушном умилении милого, простого, беззаветно любящего лица – я не мог отвести глаз от Фреска и смотрел, все смотрел на него, хотя глаза смутно видели от проступившей в них слезы. В этом же городке, но в другой церкви есть запрестольный большой образ, тоже Пинтурикио – Мадонна с Младенцем на троне и по сторонам молящиеся на них святые. Обожание Мадонны было в Италии, и именно в этой части Италии, каким то особенным исключительным религиозным чувством, и вовсе не вследствие догмы, а в силу какого-то идеала высочайшей женственности, который зародился в художественной натуре этого горного племени. Известно, что Рафаэль, который весь вышел из Умбрийской школы, с самого младенчества имел особенную набожность к Мадонне. Эта набожность, горевшая в душе величайшего художника, и создала те идеалы, на которые даже теперь невозможно смотреть без умиления. Вот оно, das ewig Weibliche, которым заключил Гёте свое воззрение на мир.

25 мая поеду в Лондон. Так как я Англию очень мало знаю и вовсе не знаю ее художественных собраний, то предполагаю остаться в ней месяца два. Потом стану брать морские ванны, вероятно в Остенде – и после них в Москву. – Ах, забыл главное: здесь увиделся с милейшим Ап. Григорьевым, которого нашел свежим и бодрым и страстно полюбившим живопись – и виделся с ним часто. Он что-то написал и сбирается мне прочесть. Тургенев уже уехал отсюда через Венецию в Вену, а потом кажется на несколько дней в Париж, на свадьбу кн. Орлова. Асядалеко не всем нравится. Мне кажется, что лицо Аси не удалось – и вообще вещь имеет прозаически придуманный вид. О прочих лицах нечего и говорить. Как лирик, Тургенев хорошо может выражать только пережитое им, во всем остальном выступают наружу одни поэтические намерения и подробности.

В. Боткин.

Однажды, когда мы после завтрака в 12 час. взошли с женою на наши антресоли, и я расположился читать что-то вслух, на камнях у подъезда раздался железный лязг, и вошедший слуга доложил, что граф Н. Н. Толстой желает нас видеть; а вслед за тем к нам наверх взошел дорогой наш московский гость, пока еще незнакомый с хозяевами дома, так как он появился зимою в Москве уже после отъезда из нее Борисовых. Конечно, через полчаса он вполне освоился со всеми и производил впечатление близкого человека, вернувшегося после долговременной отлучки. Завязались многосложные воспоминания кавказцев об этом воинственном и живописном крае. На расспросы наши о Льве Николаевиче граф с видимым наслаждением рассказывал о любимом брате: «Левочка, говорил он, усердно ищет сближения с сельским бытом и хозяйством, с которыми, как и все мы, до сих пор знаком поверхностно. Но уж не знаю, какое тут выйдет сближение: Левочка желает все захватить разом, не упуская ничего, даже гимнастики. И вот у него под окном кабинета устроен бар. Конечно, если отбросить предрассудки, с которыми он так враждует, он прав: гимнастика хозяйству не помешает; но староста смотрит на дело несколько иначе: „придешь, говорит, к барину за приказанием, а барин, зацепившись одною коленкой за жердь, висит в красной куртке головою вниз и раскачивается; волосы отвисли и мотаются, лицо кровью налилось, не то приказания слушать, не то на него дивиться“. Понравилось Левочке, как работник Юфан растопыривает руки при пахоте. И вот Юфан для него эмблема сельской силы, вроде Микулы Селяниновича. Он сам, широко расставляя локти, берется за соху и юфанствует».

Оказалось, что Новоселки в недальнем расстоянии от Никольского, куда, однако, надо было ехать по довольно фантастической дороге, начиная с переправы через р. Зушу вброд, бывавший большею частию по колено лошади, но доходивший иногда и до груди, а иногда и совершенно подтопленный мценскою городскою мельницей, что, впрочем, бывало редко и на короткий срок при наборе воды под барки. Как бы то ни было, но милейший Николай Николаевич, видимо, привык к нашему близкому соседству, и его желтая коляска, запряженная тройкою серых, нередко останавливалась перед нашим крыльцом.

Не могу пройти молчанием этого экипажа, которого никак не могу в воспоминании отделить от прелестной личности его владельца. Хотя мы и называли этот экипаж коляской, но это была скорее большая двухместная пролетка без верха, но с дверцами, повешенная на четырех полукруглых рессорах. Коляска эта явилась на свет в те времена, когда желто-лимонный цвет был для экипажей самый модный и когда экипажи делали так прочно, что у одного даже многолетнего поколения не хватало сил их изъездить. Блестящим примером тому могла служить наследственная Никольская коляска, у которой все четыре рессоры самым решительным образом подались вправо, так что левые колеса вертелись на виду у седоков, тогда как правые были скрыты надвинувшимся на них кузовом, и кучер сидел на козлах не против коренной, а против правой пристяжной. Раза с два приходилось мне впоследствии проехать с Н. Н. Толстым в этой коляске на почтовых под самую Тулу и обратно, и не было примера утраты малейшего винта или гайки. Я как-то заметил Н. Н., что его коляска – эмблема бессмертия души. С тех пор братья Толстые иначе ее не называли.

Следовало и нам с Иваном Петровичем отдать визит Ник. Ник. И вот мы с Борисовым – он на своем прелестном Карабахе, а я на Донце из-под борзятника – отправились в самый троицын день по дороге в Никольское. По переезде через неглубокий брод пришлось проезжать через небольшое село Хализево, находящееся, подобно самому Никольскому Толстого, в Чернском уезде Тульской губернии. Утро стояло жаркое и золотистое; жаворонки звенели над пышно разрастающею озимью и покрывшими землю овсами. И лошади и души наши скорее требовали сдерживания, чем принуждения. Так пришлось нам проезжать мимо одинокой телеги, стоящей посреди широкого выгона. Небольшая рыжая лошаденка, запряженная в повозку, чуть ли не дремала, развесивши уши, а на повозке в широкополой шляпе, на коленях, на сочной траве полусидел остроносый брюнет под сенью такого преувеличенно пышного березового венка и с таким выражением сладостного опьянения на лице, что лучшего оригинала для Сатира или Силена нельзя было и выдумать. В руках он держал шкалик и стаканчик, и когда мы поравнялись с его телегой, он с таким добродушием воскликнул: «Господа! благоволите по стаканчику! желаю вас поздравить с праздником!» – что нельзя было не почувствовать симпатии к этому человеку.

Пришлось расспрашивать у встречных дорогу на Никольское, так как места эти в Тульской губернии были нам совершенно не знакомы. Дорога повела нас через лес, принадлежавший господину Трубицыну, и тут мы наехали на свежие еще, превосходно спиленные дубовые пни. Я мельком слышал, что англичане скупали в этой местности старинные дубовые леса, и уверен, что трубицынские пни, о которых я говорю, благодаря своей громадности уцелели и по настоящий день. Правда, я не мерил их, но нарочно переезжал через них по диагонали приблизительно в пять аршин.

Наконец, проехавши еще весьма порядочный березовый и осиновый лес, мы с заднего двора наехали на небольшой флигель, очевидно, жилище владельца села Никольского.

– Хорошо, как он дома, – сказал я, обращаясь к Борисову.

– А дома нет, – отвечал он, – так мы сейчас же повернем назад домой к обеду. Благо дорога чудесная.

Проезжая мимо небольшого, очевидно, кухонного окна, я заметил на подоконнике тщательно ошпаренную и ощипанную курицу, судорожно прижимавшую крыльями собственный пупок и печенку.

– Не беспокойся, – сказал я, – барин дома.

И действительно, слуга графа, махнувши конюхам, чтобы они приняли лошадей наших, ввел нас из сеней направо в довольно просторную комнату в два света. Кругом вдоль стен тянулись ситцевые турецкие диваны вперемежку со старинными стульями и креслами. Перед диваном, направо от входа, стоял стол? а над диваном торчали оленьи и лосьи рога с развешанными на них восточными, черкесскими ружьями. Оружие это не только кидалось в глаза гостей, но и напоминало о себе сидящим на диване и забывшим об их существовании нежданными ударами по затылку. В переднем углу находился громадный образ спасителя в серебряной ризе.

Из следующей комнаты вышел к нам милый хозяин с своею добродушно-приветливою улыбкой.

– Какой день-то чудесный, – сказал он. – Я только что пришел из сада и заслушивался щебетания птичек. Точно шумный разноплеменный карнавал, – и не понимают друг друга, а всем весело. Каждому свое. Вот Левочка юфанствует, а я с удовольствием читаю Рабле.

Ясно было, что Ник. Ник., то проживавший в Москве, то у двух братьев и любимой сестры, то у нас, или на охоте смотрел на Никольский флигель не как на постоянное оседлое жилище, требующее известной поддержки, а как на временную походную квартиру, в которой пользуются чем можно, не жертвуя ничем на благоустройство. О таком временном оживлении уединенного Никольского флигеля свидетельствовали даже мухи.

Пока никто не входил в большую комнату, их там почти не было заметно; но при людском движении громаднейший рой мух, молчаливо сидящих на стенах и оленьих рогах, мало-помалу взлетал и наполнял комнату в невероятном количестве. Про это Лев Николаевич со свойственной ему зоркостью и образностью говорил: «Когда брата нет дома, во флигель не приносят ничего съестного, и мухи, покорные судьбе, безмолвно усаживаются по стенам, но едва он вернется, как самые энергические начинают понемногу заговаривать с соседками: „Вон он, вон он пришел; сейчас подойдет к шкафу и будет водку пить; сейчас принесут хлебца и закуски. Ну да, хорошо, хорошо; подымайтесь дружжжнее“». И комната наполняется мухами. «Ведь этакие мерзкие, – говорит брат, – не успел налить рюмки, а вот уже две ввалились».

Иронический тон, постоянно сквозивший в словах Николая Николаевича, невольно вызывал и во мне шуточное расположение, в котором я старался беспрестанно тащить за волосы французские и русские каламбуры. При таких поисках за ними приходилось подготовлять почву условным «если». Конечно, такие каламбуры надоели Ник. Ник., и он говорил, что каламбуры с «если» не допускаются. Зато без предварительного «если» даже самые слабые каламбуры принимались добрейшим Ник. Ник. с особенною снисходительностью. Помню, в один из моих позднейших приездов в Никольское он зазвал меня в лес послушать гончих. Хотя я никогда не мог понять, каким образом можно с удовольствием слушать собачий лай, но в обществе Ник. Ник. готов был слушать что угодно, даже скрип адских ворот. В лесу мы улеглись навзничь около мшистых корней истяжной осины, и в скором времени положение собственного тела опрокидывало всю предстоящую картину так, что высокие деревья казались чуть ли не собственной нашей бородою, опускающеюся в лазурную глубь небесного океана.

– Вот, – сказал я Толстому, – теперь таких рослых людей, какие были в старину, уже нет.

– Что вы хотите сказать? – спросил Толстой.

– Сущую правду, – отвечал я. – Возможен ли в наше время Гораций как лес(Коклес)?

Ник. Ник. рассмеялся.

– Вы должны быть постоянно веселы, – сказал я. – Изо всех кавказцев вы самый наделенный судьбою человек.

– Ну! – заметил иронически Ник. Ник. – Поддержать и доказать этот тезис довольно трудно.

– Нисколько, – отвечал я, – у заурядных счастливцев только оружие под чернью, а у вас целое имение под Чернью.

– Что правда, то правда, – отвечал расхохотавшийся до кашля Ник. Ник.

Картина Никольского быта была бы неполна без описания обеда и его сервировки. Около пяти часов слуга накрыл на столе перед диваном на три прибора, положив у каждой тарелки по старинной серебряной ложке с железной вилкою и ножом с деревянными ручками. Когда крышка была снята с суповой чашки, мы при разливании супа тотчас же узнали знакомую нам курицу, разрезанную на части. За супом явилось спасительное в помещичьих хозяйствах блюдо, над которым покойный Пикулин так издевался: шпинат с яичками и гренками. Затем на блюде появились три небольших цыпленка и салатник с молодым салатом.

– Что же ты не подал ни горчицы, ни уксусу? – спросил Ник. Ник.

И слуга тотчас же исправил свою небрежность, поставивши на стол горчицу в помадной банке и уксус в бутылке от одеколона Мусатова.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю