Текст книги "Воспоминания"
Автор книги: Афанасий Фет
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 52 (всего у книги 67 страниц)
Вызванный на разбирательство обвиняемый приказчик не явился, и мне, по мнению моему, нечего было ломать голову над проступком, казавшимся мне совершенно ясным, а потому я постановил заочным решением взыскать с виновного десять рублей штрафу за неисполнение законных требований полиции и 50 руб. убытку в пользу золотаревских крестьян. Решение это было обжаловано; и каково же было мое разочарование, когда съезд отменил его, мотивируя свое постановление тем, что мост должен выносить всякую тяжесть. Я должен был воочию прийти к убеждению, что коллегиальное решение не всегда справедливее единоличного.
* * *
Тщедушный дьячок представил на суд сохранную расписку, выданную покойному отцу его управляющим в настоящее время богатым имением и написанную сначала и до конца рукою этого управляющего, в получении им пяти полуимпериалов с покойного. Жирный ответчик явился с золотым перстнем на указательном пальце.
– Что вы имеете сказать по отношению к этому долгу?
– Я признаю, господин судья, что расписка писана моею рукою, но за нею нельзя признать качества бессрочной сохранной; так как в ней не указан год чекана монеты, а потому самому она должна считаться простою распиской, которая, за истечением 10-ти летней давности, потеряла всякое значение.
– Но ведь вы по ней не уплатили, – иначе она была бы у вас в руках.
– Уплативши по ней перед самым истечением 10-ти летнего срока, я не счел нужным уничтожать ее.
Формально приказчик был совершенно прав, и хотя золотые стоили, помнится, по шести рублей, несчастный дьячок должен был лишиться и тех 25-ти рублей, о которых просил. Я пустился на отчаянное средство. Признавая недействительность сохранной расписки, я счел ее поступающею в простое обязательство с минуты моего непризнания и потому постановил взыскать 25 руб. Ответчик заявил, что подаст на кассацию. Прочтя свой приговор в окончательной форме, я, снявши цепь, заявил о перерыве заседания. «Через три дня, – сказал я приказчику, – вы получите копию, и очень может быть, что мировой съезд отменит мое решение (я в этом был уверен), но тем не менее я не желал бы быть на мировом съезде на вашем месте. Если я пришел к полному убеждению, что пять золотых не были возвращены этому бедному вами, человеком сравнительно богатым, – то нет сомнения, что все присутствующие на разбирательстве съезда придут к такому же заключению. И чем же вы, так твердо знающий форму сохранной расписки, убедите слушателей, что годы чекана пропущены вами по недоразумению?»
На третий день в камеру вошел приказчик в сопровождении дьячка.
– Ваша копия готова, – сказал я.
– Нет, благодарю вас, г. судья; я уж решился кончить дело миром и заплатить вторые деньги.
Записав его заявление в протокол, я дал ему подписать его.
– Ваше высокоблагородие! – воскликнул дьячок, – прикажите ему сейчас отдать 25 рублей!
– Да ведь сказал – отдам, – ну и отдам!
– Не беспокойся, – обратился я к дьячку, – я прикажу сейчас же взыскать с него эти деньги.
– Нет, ваше выс-дие! явите божескую милость! прикажите сейчас же отдать!
– Ах, какой скучный человек! – воскликнул приказчик, доставая из бумажника 25 р. и кладя их передо мною на стол.
Я заставил дьячка расписаться в получении и, приняв ассигнацию, он повалился мне в ноги.
* * *
У ночевавших около постоялого двора подвод утром оказались украденными все железные шворни, и обвинялся крестьянин, известный во всей деревне тем, что был нечист на руку. Хотя я, в свою очередь, считал его повыдергавшим шворни, но за полным отсутствием улик находил невозможным посадить его в острог. При подробном расспросе свидетелей-односельчан я случайно узнал, что обвиняемый несколько дней тому назад нанял у соседнего крестьянина амбар и засыпал в нем закром своим овсом. В виду такого известия я отсрочил на два дня заседание и предписал волостному старшине перемерить самым тщательным образом весь овес в наемном закроме крестьянина. На другой день старшина донес, что на дне закрома отысканы все шесть шворней, которые и представлены на суд в виде вещественных доказательств. Обвиняемый в краже сознался.
* * *
Рабочий ближайшего соседа, помещика Афанасьева, явился с жалобой на то, что их кормят щами из червивой капусты. На этот счет у меня, по опыту, сложились известные убеждения, которые считаю нелишним здесь передать. Не во гнев будь сказано медицинскому надзору, ежедневно истребляющему порченое мясо. В деревнях, не только там, где нет ледника, но и на ледниках в июне не найдется ни одного куска не червивой солонины. Но во всю мою жизнь я не сдыхал, чтобы от такой солонины люди заболевали, как не сдыхал о болезни от лимбургского сыра. Правда, порченое мясо противно; но я лично предпочитаю испорченных рябчиков (faisandées), – свежим. Зная, что батраки к рабочей поре измышляют всевозможные средства нарушить условия найма, я никогда не слыхивал о червивой капусте. Все это вместе заставило меня проехать в усадьбу Афанасьева к полдню, чтобы лично удостовериться в основательности жалобы. Въехав во двор, я действительно застал всех рабочих за большою мискою щей, сидевших кружком на земле под широкою тенью развесистой ракиты. Не успел я объясниться с хозяйкою дома, как уже один из рабочих подбежал ко мне, прося подойти к миске, из которой вынул ложкою огромного зеленого червяка.
– Так вот эти черви у вас во щах? спросил я рабочих.
– Эти самые, отвечали некоторые голоса.
– Подсади-ка вот этого малого на ракиту, сказал я одному из рабочих, указывая на другого; и когда последний стоял босыми ногами на одном из больших сучьев, я крикнул ему: «тряхни сук-то хорошенько!» Вслед затем огромный лиственный веер зашумел и на землю упало несколько червяков, между прочим и в чашку со щами, совершенно таких же, как вынутый ложкою зеленый с желтою по спине полоскою.
– Если вы хотите, чтобы у вас во щах не было ракитных червей, то не обедайте в тени под ракитой. Как же вам не стыдно? живете вы на свете и ракитных червяков не знаете, да еще таскаетесь с пустыми жалобами.
С этими словами я уехал домой.
* * *
Приказчик купеческой фермы принес следующую жалобу. За три дня тому назад, с субботы на воскресенье в ночь, все новые колеса на пяти фурах, стоявших около сарая, были украдены, а на место их надеты старые, находившиеся в сарае. В этой краже он подозревает всех своих рабочих, утверждая, что они совершили ее по наущению хозяина крайнего к ферме крестьянского двора. Обвинение крестьянина он основывает на том, что свидетель видел, как он дал пятиалтынный одному из рабочих, когда последний пахал огород, и, кроме того, у этого же хозяина в твориле старого овина найдена пара пропавших колес. В данном случае увеличивающим вину обстоятельством являлась кража у своего хозяина; но главным руководителем ее, очевидно, был хозяин крестьянского двора. На разбирательстве я убеждал обвиняемых чистосердечно раскаяться в своем проступке, обещая в таком случае смягчить наказание до крайних законных пределов. Работники тоскливым голосом повторяли свое: «Знать не знаю и ведать не ведаю», а главный и к тому же зажиточный вор-хозяин отпирался самым нахальным образом. Так как понадобилось допросить свидетеля, видевшего передачу пятиалтынного, я отложил дело до следующего дня.
На другой день представленный из-под ареста старшиною главный обвиняемый громко воскликнул: «Вот вы, ваше высокородие, обзывали меня вчера вором, а вор-то настоящий и нашелся: вот он!» – прибавил он, указывая на небольшого роста оборванного мужичонка.
Волостной старшина тихо подошел и шепнул мне на ухо: «Вчера вечером посаженный за бродяжничество мною в арестантскую».
Что это подкупленное главным вором лицо, готовое за деньги отсидеть в тюрьме, было для меня ясно. Но нужно было до последней ясности обличить это двойное вранье. При вчерашнем разбирательстве обнаружились следующие подробности о сокрытии колес в старом овине обвиняемого. Земляной спуск к яме овина загорожен был, как показывали, дровами; но, очевидно, никто, кроме меня, не обратил внимания на то, откуда взялись эти дрова и в каком порядке они загораживали спускной двор. Между тем, желая скрыть следы, вор, скативши колеса в овин и не находя ничего под руками, заметил колья, наставленные вдоль стенок входа, чтобы предохранить последний от обвалов земли. Колья эти показались отступающему назад вору самым подходящим материалом, и он стал ломать их последовательно вдоль левой стены правой рукою, а вдоль правой – левою; пригибая верхние концы к противоположной стене и образуя таким образом крестообразную рогатку.
– Как же ты это так, – обратился я к самозваному вору, – решился на чужой стороне в одиночку снимать столько колес?
– Виноват, г. судья! – отвечал проходимец, – ночь была светлая, а я проходил мимо; колеса чудесные, вот мне и захотелось попользоваться.
– Да как же ты не побоялся застучать? Ведь колесо-то снимешь, ось-то грохнет об земь!
– А тут я слежку нашел и дугу. Приподыму сначала ось, сниму колесо, да конец-то оси тихонько на травку и спущу; а там другое, третье и четвертое. Так-то сначала все фуры на зем положил, а там уж и принялся катать колеса. Ночь-то большая!
– А фуры-то так на земле и оставил?
– А что ж мне? Мне на них не ездить.
Вранье выходило очевидное. Вор рассказывал о том, как он в одиночку снял и укатил двадцать колес, хотя бы и за полверсты, чего он за всю ночь в одиночку исполнить не мог. Он явно не видал самых фур, на которых украденные колеса были заменены старыми.
– Ну, а как же ты вышел из овина?
– Я устье завалил дровами.
– Да где же ты их взял?
– Да они тут же наружи лежали около устья.
– Как же ты их клал?
– Да клал поперек входа; сначала одно полено, а на него другое, и так до самого верха.
Записавши все эти показания, я попытался снова склонить обвиняемых к сознанию своей вины и, выбрав лицо рабочего помоложе и подобродушнее, стал доказывать ему, что при запирательстве он на долгое время попадет в острог, разбалуется там и сделается навсегда пропащим человеком, тогда как при чистосердечном раскаянии можно надеяться, что кратковременное наказание будет ему уроком.
– Знать не знаю и ведать не ведаю!
– Ну, стало быть, ты желаешь сесть на год в острог. Это добрая воля твоя! Стало быть, прикажешь писать: Софрон Иванов – желаю на год в острог. Да бишь: знать не знаю, ведать не ведаю. Ну, писать, что ли? – говорю я, обмакивая перо.
– Ваше высокородие, виноват! пишите: виноват.
Эта проделка с малыми изменениями повторилась с всеми рабочими, за исключением главного виновника воровства. Никакие убеждения на него не подействовали, и, невзирая ни на что, он продолжал свое: «Знать не знаю и ведать не ведаю».
В решении я постановил подставного вора от суда по этому делу освободить, рабочих выдержать по полтора месяца в остроге, а главного виновника – к заключению в тюрьму на год.
– Много довольны! – воскликнули работники, очевидно ждавшие более строгого наказания.
– Я этим судом недоволен! – воскликнул главный обвиняемый. – Пожалуйте копию!
– Хорошо, – сказал я старшине, – пришли через три дня за копией.
Когда все присутствующие гурьбою повалили в дверь, главный обвиняемый уже за дверью, повернувшись лицом и поднявши руку, крикнул: «Ваше выс-дие, что там толковать! пишите: много доволен!»
– Ну не шут ли ты? – крикнул я ему в свою очередь. – Отсидел бы ты три месяца, а теперь много доволен сидеть год.
* * *
Громадная каменная труба на Золотаревском овраге едва ли не самое значительное сооружение на Орловско-Елецкой железной дороге. Однажды, к поре сельской уборки, подрядчик работы на этой трубе, принадлежавший очевидно к интеллигенции, уже судя по одному, довольно хорошо пригнанному, рыжеватому паричку, просил моей помощи против взбунтовавшихся более чем шестисот человек рабочих. Всякого рода разбирательства между нанимателями и рабочими подлежат ведению мирового судьи. Поэтому, хотя я и чувствовал всю трудность предстоящей задачи, но ни по закону, ни по совести не мог отказаться от разбирательства дела.
Рано утром на другой день я вместе с письмоводителем и портфелем явился в тарантасе перед дверями огромного и прекрасно выстроенного дощатого барака. Заявив собравшимся рабочим, что никто не может быть судьею в собственном деле, и что на суд нельзя идти толпою, я предложил им избрать из себя поверенных для предъявления общих претензий. Когда в присутствии письмоводителя рабочие, разделившись на три шумные группы, в конце концов дали руки трем своим поверенным, я велел спросить, – нет ли еще каких рабочих, желающих иметь особого поверенного? После ответа, что новых поверенных никто избирать не желает, имена трех избранных записаны, и они введены ко мне в барак, где я, надев цепь, уже открыл заседание. Новые требования рабочих, вопреки имеющихся у них на руках рабочих книжек, были чрезвычайно обременительны для подрядчика. Но после долгого колебания дела, один из поверенных, поставив свой ультиматум, просил меня об утверждении оного, прибавив, что в таком случае наша де артель сейчас же возьмет лопатки и пойдет на работу. Употребивши все усилия, мне удалось склонить и подрядчика на такое соглашение. Не успел я скрепить мировой первой артели, как представители двух остальных изъявили согласие на мировую на тех же основаниях. Конечно, я понимал, что с моей стороны тут никакой заслуги не было, а была только удача, но удача была так полна и неожиданна, что публичное объявление мировой было для меня одной из приятнейших минут моей жизни. Проходя к тарантасу по разостланным для меня от самого барака рогожкам, я считал себя чем-то вроде римского триумфатора. Кучи рабочих дружелюбно провожали меня поклонами; но вот почти к концу шествия натыкаюсь на кучку, человек в пятнадцать.
– Ваше выс-дие!
– Что вам надо?
– Мы на эту мировую несогласны и на работу не пойдем.
– Да ведь ваши же выборные согласились!
– А что нам выборные! пускай выборные идут работать, а мы не пойдем.
Чувствуя, что малейшая уступка опрокинет все дело, стоившее мне столько труда, я обратился к трем старшинам ближайших волостей, собравшимся, вероятно, по любопытству на такое многолюдное судбище. «Старшины, сказал я, разберите этих людей по пяти человек и арестуйте их при ваших волостях». С этими словами я сел в тарантас и покатил домой. Но в душе моей уже все было возмущено. Станция Змиевка вновь открытой Курской дороги была в 12-ти верстовом расстоянии от Степаноки; и вот, переменив лошадей и пораньше пообедав, я поспешил на поезд, и в 8 час. вечера в чудесный июньский день вошел уже к орловскому прокурору, которого застал за семейным чайным столом. Когда я вкратце изложил ему свое дело, он с воодушевлением воскликнул: «вы поступили прекрасно, энергично и разумно!» и прибавил как бы про себя: «но незаконно».
– Покорно вас благодарю за последнее замечание. Призванный для того, чтобы не только самому стараться о восстановлении правды и законных прав каждого, заставляя уважать власть закона его нарушителей, я, как оказывается, сам первый подаю пример нарушения закона. Извините, что я вас обеспокоил. Бегу к губернатору.
Орловским губернатором на этот раз был мой давнишний знакомый и приятель Лонгинов.
– Дома губернатор? спрашиваю я жандарма.
– Михаил Николаевич прошли к знакомому, сказал слуга. – Пожалуйте в кабинет, а я сейчас дам ему знать о вашем приезде.
– Как я рад! воскликнул входящий Лонгинов. – Садитесь, будем чай пить.
Я объяснил ему дело.
– Прекрасно! – воскликнул он. – Общественное сооружение и явное сопротивление властям. Я обязан дать вам в помощь военную команду; на это прямой закон, я вам сейчас его покажу, продолжал он, направляясь к книжной полке и снимая толстый том.
Порывшись некоторое время, он сказал уже минорным тоном: «а ведь я должен вам сказать предосадную вещь: команда высылается только в случае сопротивления при сборе казенных податей. А в данном случае я оказываюсь безсильным».
– Стало быть это дело конченное. Но позвольте поговорить с вами не как с губернатором, а как с Михаилом Николаевичем. Закон признает известные действия правонарушением и самоуправством, он указывает потерпевшему на лицо, к которому ему следует обратиться для защиты своего права, и в то же время лишает восстановителя прав всяких средств к исполнению приговора, основанного даже на мировой сделке, признаваемой тем же законом за последнее слово. Неужели вы не видите тут вопиющего противоречия?
– Конечно, – был ответ, – я не могу не видеть тут противоречия, и вчуже понимаю, как вам обидно за вашу должность, которую вы так серьезно принимаете к сердцу.
– Ведь я, уезжая к вам, приказал старшинам утром привести всех этих молодцов; и оказывается, что я их должен отпустить. Какой же выйдет результат, как вы полагаете, Михаил Николаевич?
– Результат не трудно предвидеть, сказал Лонгинов: в тот же день все 600 человек уйдут, и это может повториться по всей железной дороге.
– Ну, а если я на следующий раз в подобном случае откажу обвинителю в принятии жалобы?
– Съезд может подвергнуть вас за такой отказ дисциплинарному взысканию, а потерпевший – искать с вас убытки, которые могут быть громадны.
С тяжелым сердцем отправился я ночевать в гостиницу. На другое утро две партии из приведенных объявили, что идут сейчас на работу; но последние пять человек не поддались никаким увещаниям. Я отпустил их и на другой день все рабочие с Золотаревской трубы разбежались.
* * *
Самая фамилия старухи генеральши Горчан доказывает, что муж ее, сумевший на доходном губернском месте нажить большое состояние, был родом малоросс. Волей-неволей мне пришлось познакомиться в разные времена как с самою старухою за 70 лет, которую все величали: ваше превосходительство, – так и с двумя сыновьями: старшим, отставным штабс-капитаном в дорогом мелко завитом черном парике, – и младшим, рыжеватым, не служившим нигде коллежским регистратором. Известно было, что старший избегал общества, а меньшой, приходя к столу при гостях, постоянно молчал и хорошо делал, так как по слабоумию молол всякий вздор.
Большой деревянный дом примыкал террасою к старинному фруктовому саду с деревянной беседкой посредине и аллеями, ведущими к церкви, куда старушка, по слабости ног, каждое воскресенье приезжала в карете на паре гнедых, не уступавших хозяйке в старости и дряхлости. Держалась этих лошадей старуха из боязни, чтобы молодые ее не растрепали. Признаюсь, я, хотя весьма редко, но не без удовольствия бывал у генеральши, которой весь домашний обиход напоминал мне старосветскую деревенскую жизнь. По случаю привольного житья вся прежняя крепостная прислуга осталась в доме, начиная с весьма сносного повара. К зале примыкала длинная и широкая стеклянная галерея с громадными лимонными деревьями в два ряда и песчаною дорожкою посредине. В той же зале стояла большая музыкальная машина. В гостиной на подзеркальниках и тумбочках стояли дорогие бронзовые канделябры времен Империи. Сравнительное нововведение в виде четырехтысячного органа не отменяло старосветского и притом довольно сносного крепостного оркестра; а так как такое множество прислуги, проходя во всякую погоду по комнатам, могло бы, по отсутствию калош, измазать паркет, то обширная передняя была, как стойло, застлана соломой, о которую всяк входящий мог по желанию вытирать ноги. Если к помянутому домашнему персоналу добавить управляющего молодого швейцарца Ив. Ал. Оста и старичка отставного часовщика-швейцарца же Матвея Мартын. Вюргера, то все живущие в доме будут перечислены. Старик Вюргер был за небольшую плату приглашен наблюдать за механизмом музыкальной машины, которая, благодаря его умению и внимательности, была всегда в полной исправности. Но он, видимо, гораздо более тяготился другим возложенным на него старухою поручением: наблюдением за скудоумным Иваном Николаевичем. Ежегодно в конце лета старушка перебиралась всем домом, за исключением управляющего Ив. Ал., в собственный дом в Орле, и там-то Иван Никол, более всего заботил добрейшего Матвея Мартын. Правда, ходя по улицам и магазинам, добродушный Ив. Ник. не делал никаких бесчинств; но как можно было поручиться за фантазии человека, болтающего невозможный вздор? На весьма малые карманные деньги Иван Никол, главным образом старался приобрести побольше фотографий красивых актрис и затем собственноручно подписывал на карточках самые блестящие, по его мнению, имена. Так, одна была «дева Дуная»; другая – «северная звезда» и даже «Ринальдо-Ринальдини».
В деревне Ив. Ник. с Матвеем Март, жили на антресолях рядом с биллиардной. Пока, бывало, добрый старичок углубляется в чтение немецкой книги, а не то в токарную или иную работу, Ив. Ник. не переставал громогласно предаваться своим фантазиям, с которыми постоянно обращался к своему пестуну.
– Матвей Март.! наши канарейки достойны уважения, но такой, как покойная Жюли, уж нет. В саду-то мы ее похоронили, а вот памятника-то нет. Я ей стихи написал и сейчас вам принесу и прочту;
«Спи, спи, моя утешительница,
Ее уж нет».
– Хороши стихи, Матвей Мартынович?
– Хороши, хороши, – отвечает старик, не отрывая глаз от своего дела.
– Брат подарил мне свой ночной колпак; я надел, его и спрашиваю у нашего Ефима: «Ефим, строг я?» – Он даже испугался и говорит: «Строги, батюшка, Иван Никол.» – Правда это, Матвей Мартын.?
– So schweige Dummkopf! – говорит выведенный из терпения старик [224]224
Замолчи же, дурак! (нем.)
[Закрыть].
– Что вы говорите, Матвей Мартын.?
– Ну да, ну да, прекрасно! – восклицает в отчаянии старик.
Однажды, на глазах камердинера Ефима, неуклюжий Иван Никол, споткнулся на высокой и узкой лестнице – с антресолей в бельэтаж и, прокатившись до низу, растянулся во весь рост.
– Ах, батюшка, Ив. Никол.! расшиблись, родной, должно быть! – восклицает Ефим. – Позвольте я помогу вам встать.
– Нет! – воскликнул Иван Ник., – позови Матвея Мартыновича! пускай он посмотрит, как я лежу. А то он не поверит, что я упал.
И Иван Ник. упорно не позволял себя приподнять, пока в действительности не приходил Матвей Мартынович. Такие порывы упрямства хотя находили на Ивана Ник. редко, тем не менее приводили окружающих его в большое затруднение, особливо когда сопротивление переходило в буйство. Всех лучше изучил натуру Ивана Никол, и умел воспользоваться своим на него влиянием Иван Алекс. Позднее я узнал, что я сам был бессознательным орудием укрощения разбушевавшегося Ивана Николаевича. Юркий Иван Алекс. всегда умел воспользоваться моими редкими приездами к старушке Горчан.
– Вот, Иван Никол., вы теперь и у праздника! – восклицал Иван Алекс. – Я вам говорил, что теперь шуметь нельзя: везде пошли мировые судьи. Я, любя вас, намедни говорил вам: не шумите! А вот судья-то, должно быть, услыхал про ваши дела, – да и приехал.
– Голубчик, Ив. Алекс. что ж мне теперь будет?
– Конечно, я попрошу судью, чтобы он не очень строго вас наказывал, – но лишения прав состояния и Сибири вам не миновать.
– Голубчик, Ив. Ал., честное, благородное слово, шуметь больше никогда не буду.
Впоследствии, после смерти старухи, Иван Александр, оканчивал свои устрашения советом попросить прощения у хозяина дома старшего брата Ник. Ник., и огромный Ив. Ник. шел в кабинет брата, становился на колени и восклицал: «Великодушный брат, прости!»
При жизни старухи мы редко встречались с Никол. Никол., тщательно избегавшим гостей, которых так любила принимать его мать. Этот страх перед людьми, присущий характеру Ник. Ник., при жизни матери как бы питался следующим обстоятельством. Вступив в интимные отношения с дочерью крепостной скотницы и приживши с нею двух детей, Ник. Ник. старался посредством законного брака ввести ее в дом, но старуха и слышать об этом не хотела, хотя приказывала по временам приводить с дворни и ласкала малолетнюю свою внучку. Зато по смерти матери, когда Ник. Ник. действительно женился и ввел свою семью в дом, постоянная его застенчивость перед порядочными людьми может быть объяснена только его прирожденным характером. Судя по необычайному его тщеславию и стремлению к роскоши, – можно бы подумать, что он избегает порядочных людей из боязни выказать свое полное нравственное банкротство. Во всю жизнь он не прочел ни одной книги; тем не менее подписывался на все журналы и, определивши большую комнату для библиотеки, просил Ивана Алекс. устроить ему такую в наилучшем виде. Ловкий Иван Алекс. не затруднился: он купил в Орле на базаре несколько тысяч старых переводных книг 18-го века и отдал их великолепно переплести. В прекрасных стеклянных шкафах выставлены были все эти богатства не по содержанию, а по росту переплетов, и библиотека оказалась хоть куда. Так как со смертью старушки мне ни разу не приходилось обедать у Горчан, то и не берусь судить о их столе, но знаю, что всякого рода вина, начиная с шампанского, в доме было вдоволь, и в какое бы время дня вы ни явились в кабинет Ник. Ник., дворецкий приносил на подносе стаканы и бутылку «Редерера», причем хозяин говорил: «Не прикажете ли прохладиться?» Не выезжая и не показываясь никуда, он и жена его весьма много тратили на свои костюмы, причем для последней выписывались даже бриллианты; такое тщеславие требовало общества, перед которым можно было блеснуть роскошью. И вот по временам в доме затевались домашние спектакли, для участия в которых приглашались артисты из орловского театрального персонажа, частию по приязни, а частию и за деньги, причем зрителями из того же Орла являлись никому не ведомые личности и между прочим немец Вейдеман, хваливший за ужином вина хозяина, что было неудивительно, так как он сам был поставщиком его погреба. В первые годы по смерти матери, Ник. Ник. получал весьма порядочные доходы, тем более что без церемонии заставил полоумного Ивана Ник. уступить ему свою часть состояния. Идиот радовался своей эмансипации и говорил, что «маменька уже не будет теперь заставлять меня читать ежедневно главу из евангелия, а брат положил мне пять рублей в месяц жалованья». Тридцать тысяч дохода, которые получал Горчан, совершенно достаточны для человека, живущего, подобно ему, и в деревне, и в городе в строгом уединении. Но люди умеют проживаться при всяких условиях. При хороших винах Вейдемана, барыня со скотного двора не удержалась и покатилась в ежедневное пьянство; не отставал от нее и супруг.
Однажды, ходя по хозяйству, Иван Александр, увидал, что наружная штукатурка деревянного дома в одном месте от стены отвалилась. Своею тростью с железным наконечником Ост стал машинально вертеть обнажившуюся стену; дерево легко подавалось, и палка, пролезая все далее, вышла концом в гостиную. Такое положение стародавнего дома привело Оста в ужас, и ему нетрудно было убедить Горчана в необходимости перестройки всего дома, за исключением недавно пристроенной части, куда семейству на время пришлось перейти. За одно лето дом был перестроен с башнями по концам, в которых явились жилые помещения. При таких значительных затратах, а главное, невоздержно безалаберной жизни неудивительно, что семейство с каждым годом приходило к большему оскудению, продавая одно за другим свои прекрасные имения.
Однажды, покинувший уже Горчан, Ост поразил меня своим рассказом. «На днях, – говорил он, – я по старой памяти заехал к Ник. Ник. и застал его в трезвом виде. По своей всегдашней со мною откровенности, он воскликнул: „Вы знаете, Ив. Александр., сколько у меня в одном Орле по лавкам набралось долгов, а жить совершенно стало нечем. Дом вы сами строили и застраховали в тридцати тысячах, а у меня тут, как вы знаете, проживает в виде воспитанника 13-ти летний мальчик из орловских мещан; мальчик шустрый; я хочу обещать ему 500 руб. и подговорить его поджечь дом“».
– Признаюсь, – говорил Ост, – я выпучил на Горчана глаза и не знал, чему больше удивляться: безнравственности или глупости этого идиота? Так как читать мораль было бы излишне, то, желая его образумить, я воскликнул: «Как же вы можете идти на такое страшное дело и не боитесь выдавать себя головою мальчишке? При первом допросе он все свалит на вас, а сам останется прав, как малолетний».
Рассказ этот запал у меня в памяти. Привыкший некогда, в должности полкового адъютанта, сразу определять по окладу лица, цвету волос и росту, в какой эскадрон должен поступить вновь прибывший рекрут, я, и будучи судьей, до известной степени судил о нравственности обвиняемого по его наружности.
Однажды соседний сельский староста заявил мне жалобу на кражу у него двух черных овец односельчанином Куряткиным. Насколько стройный, молодой и степенный сельский староста произвел на меня приятное впечатление, напоминая смуглой кудрявой головою Ивановского Иоанна, настолько же отталкивающе подействовал на меня рыжеватый с проседью, сутулый до горбатости, обвиняемый Куряткин, с своими бегающими зеленоватыми глазами. Садясь на скамью в камере и видя меня в цепи, он наставительно провозгласил: «Ишь ты, на все хворма». По несомненным доказательствам кражи им у старосты черных овец, начиная с найденных свежих шкурок, Куряткин для первого моего с ним знакомства был посажен на два месяца в острог. Не прошло и полгода после потерпенного им наказания, как уже снова он был посажен мною в острог за конокрадство; а вслед за тем он, заявивший неудовольствие на третий мой приговор к тюрьме, был отправлен во Мценск, в места предварительного заключения. Здесь благодушно взявшись принести заключенным воды, он, увидав новые сапоги спящего товарища, надел их, а свои худые поставил у дверей и преспокойно отправился в Москву. Задержанный полицией, на вопрос – откуда он и куда, – он отвечал, что из города Мценска идет в Петербург с жалобой к царю на мирового судью Фета. Конечно, он из Москвы был препровожден во Мценск, в места заключения, истрепал чужие сапоги. Когда, высидев по приговору съезда в тюрьме, он явился в свою деревню, то осенью того же года сельский староста, о котором уже говорено, принес следующую жалобу:
– Сегодня утром жена моя с 12-ти летнею дочерью вышла на огород и видит, что один из наших одонков снизу загорелся, и старуха жена Куряткина, сгорбившись, как индюшка, бежит через прогалок от наших одоньев из-за нашей конопли к своей. «Злодейка! что ж ты это делаешь?» – крикнула ей жена. А та только глазами сверкнула и, еще больше сгорбившись, ушла за коноплю. Тут и жена и девочка закричали благим матом, но пока народ сбежался, одонья наши сгорели.
– Жалко мне тебя, любезный друг, – сказал я, – но судить поджога я не могу. Коли хочешь, заяви судебному следователю. Да вряд ли из твоей жалобы выйдет толк. Домашним твоим не поверят, – и вся недолга.








