Текст книги "Воспоминания"
Автор книги: Афанасий Фет
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 54 (всего у книги 67 страниц)
Давно чувствую потребность писать к вам, и, как часто бывает, потребность эта остается неудовлетворенною. Добрался я до Висбадена в самом немощном положении, приехав в Берлин, я принужден был взять себе слугу, ибо мои руки и ноги совсем без силы и даже не в состоянии снять с себя рубашки. Теплая погода, спокойствие и лечение несколько восстановили меня; говорю несколько, потому что пятиминутная прогулка меня утомляет, и опухоль ног и рук без изменения. Не знаю, как подействуют ванны: я взял их уже 14, осталось еще столько же, но хуже мне нет. Живу я здесь совершенно уединенно, и Бог знает как рад тому, что у меня здесь нет знакомых: мне тяжело вести разговоры. Немножко читаю, иногда слушаю плохую военную музыку (другой нет), больше лежу, ибо постоянно чувствую утомление и усталость. В 10 часов вечера я уже в постели и не нарадуюсь этому. Напишите мне о себе и о своем житье. Все ли у вас благополучно? Не браните меня за краткость моего письма, – писать тяжело, – вот поговорить бы хотелось с вами и послушать ваши милые речи, потому что все вас окружающее мне близко к сердцу.
Всей душой ваш В. Боткин.
Однажды, в конце августа, арендатор Тимской мельницы, Н. И. А-в, приехал и положительно заговорил о своем намерении купить Тим. Я обещал ему сам приехать вначале сентября в Ливны для окончательных переговоров. И действительно, придя к полному убеждению, что работать на мельнице, помимо решительной ее гибели, может только сам владелец, а не арендатор, я вначале сентября отправился в Ливны. Конечно, попавши между двух братьев покупщиков, я вначале никак не предполагал той сравнительно скудной цены, которую предложили мне за имение. Явно по предварительному соглашению, они остановились на сумме 31-й тысячи, в виду того, что, по моим объявлениям о продаже, других покупателей не являлось. Даже строительный, приготовленный мною, дубовый лес пошел в ту же цену. Признаюсь, я был очень огорчен таким исходом дела, и когда, ударив по рукам и получив запродажную запись с выдачей задатка, братья А-вы по обычаю предложили мне распить бутылочку шампанского, – я ушел, отказавшись от всякого угощения. Совершение купчей назначено было на 28-е января.
Боткин писал от 15 сентября 1868 года из Парижа:
Если я не пишу к вам, милые, добрые друзья, – то доказывает только, что мне писать очень трудно от общей слабости. Но вы постоянно у меня на сердце. И с каким удовольствием читаю я ваши редкие письма. Хорошо ты сделал, что разделался с Тимом. Воображаю, как вы рады открытию железной дороги! Ей-Богу, не могу больше писать. О себе не говорю: очень худо и не в состоянии сойти с места.
Душевно преданный В. Боткин.
Из Рима от 28 октября 1868 года:
Милые друзья мои! с чувством искреннейшей радости получил ваше письмо и считаю совершенно излишним благодарить вас за ваше участие: действительно, так пришло плохо, что далее идти по этой дороге долго невозможно; точно я чувствую внутри себя какой-то злой недуг, который сосет мои жизненные силы. Странно, что в процессе моей болезни постоянное ухудшение. Сверх моего чаяния, приезд брата Миши решил мою поездку в Рим. Как Миша довез меня, я до сих пор не могу понять этого, тем более, что меня из вагона в вагон переносили: мои ноги и руки были без всякого движения. Я знал, что не найду в Риме дельного врача; но я уже потерял веру в медицинское пособие. Я хотел быть с Мишей и, слава Богу, достиг этого. Как мне было интересно читать подробности о жизни в Степановке; странное дело: не смотря на безобразие ее местоположения, я Степановку люблю ужасно. Яздесь живу, как никогда не жил от роду: занимаю квартиру первую в Риме; а Миша такого повара нашел здесь, что каждый обед вызывает знаки восклицания и умиления. Ты можешь себе представить, как у меня затрепетало сердце, когда я прочел сначала предложение Фета, а потом твое, Маша, приехать ко мне. Милый мой Фет! я знаю, что это неосуществимо, но за это великодушное предложение я не знаю, как благодарить тебя. Конечно, если бы я был в Париже, это было бы сколько-нибудь возможно: близость расстояния, спокойствие переезда, – но увы! Рим все это сделал невозможным. Я не говорю, каким бы счастием было для меня твое присутствие, но увы! такая дальняя дорога… Положим, что ты могла бы взять кого-нибудь для компании; но одно простое решение возбуждает некоторый ужас. Как бедному Фету оставаться одному? но на всякий случай, если это осуществимо, то все расходы, разумеется, должны быть непременно на мой счет, и если удастся найти компанионку, то это было бы еще лучше. Хотя все больные делаются невыносимыми эгоистами, но мой эгоизм так далеко не смеет идти. Пожалуйста пишите мне чаще. Сам писать я не в состоянии от опухоли в руках, а еще более от слабости и изнурения. Прощайте, милые друзья. Ты замечаешь, что я не жалуюсь на свое положение? – Но ведь это совершенно бесполезно.
Ваш навсегда В. Боткин.
Надо отдать справедливость Степановке в том, что деревья, саженные в ней, росли и развивались с неимоверной быстротою. Первою моею заботой было провести с проселка к дому широкий проезд и, окопав его рвами, обсадить ветлами. В восемнадцатилетнее пребывание наше в Степановке ветлы разрослись пышною аллеей. Как ни красивы эти ветлы были в летнее время, но остались они в моем воспоминании осенними, желтолистными, мокрыми, роняющими холодные капли на сотни лежащих под ними до костей промокших людей, большею частию в рваной одежде и худой обуви. Картина далеко не привлекательная и тем более тяжкая для человека, поставленного в мнимую обязанность защищать неправо обиженных людей. Выше я старался в приведенных судебных разбирательствах показать бессилие судьи защитить частное лицо от хищничества масс. Картина моих ветл с валяющимися под ними промокшими до костей и частию тифозными железнодорожными рабочими заставляет меня сказать несколько слов, из которых настолько же ясно будет бессилие мирового судьи защитить массу от грабежа одного лица. Рабочая артель с Орловско-Грязской железной дороги с лишком в 300 человек привалила ко мне с предъявлением иска в 2500 р. со своего бывшего подрядчика, крестьянина Тульской губ., Новосильского уезда, который ушел домой, не рассчитавши никого и, как слышно, забравши деньги по своему участку в главной орловской строительной конторе. В виду искомой суммы, я направил несчастных людей по осенней грязи и дождю за 35 верст в орловский окружной суд, который, поясняя, что сумма эта состоит из отдельных исков 300 человек, направил истцов снова к мировому судье. Тем временем я успел снестись с главною орловскою конторой, которая, кратко поясняя, что рядчику (имя рек) следует дополучить с конторы 1350 руб., – препроводила ко мне эти деньги для зависящего употребления. Не трудно было расчесть, что каждому по его рабочей книжке приходится получить только 54 коп. за рубль. Но каково одному человеку в течение трех суток разъяснять это тремстам голодным и холодным людям. Люди эти с полным правом не желают знать каких-то условных тонкостей, по которым у них следует отнять половину трудовых денег. Они рассказывают, что рядчик успел уже на имя жены накупить земли в своей губернии; и если бы я снабдил каждого из них или всех вместе исполнительными листами, то это привело бы их только к новым переходам и бедствиям в ненастное время. Самое получение мною бесконтрольной суммы 1350 руб. с орловской конторы было с моей стороны уже самовольным выступлением в административную область, тогда как моя роль по закону ограничивалась только заочным признанием долга подрядчика на основании рабочих книжек. Да и то я мог разбирать дело не прежде обратного получения повестки рядчику из Новосильского уезда, чего невозможно было ожидать раньше двух недель. А между тем мокрые и голодные рабочие день и ночь сидели и лежали около канавы аллеи в ожидании помощи. Предоставляю всякому судить, до какой степени легко было вразумить рабочих, что только случайным образом я могу дать каждому 54 коп. за рубль его заработка, и затем надо расчесть каждого, согласно его заработку, по книжке. Мы сели с письмоводителем за работу в 7 час. утра и, за перерывами завтрака, обеда и вечернего чая, – просидели до трех часов ночи. Какое счастье, можно сказать, что рабочие только занесли тиф в нашу усадьбу, где человек пять переболело этою страшною болезнью. Спрашивается, что бы мог сделать судья, не снабженный никакою административною властью, если бы несколько тифозных не были бы в состоянии подняться и уйти из-под ракиток? Не значит ли это, под предлогом высокой справедливости, отказывать во всякой действительной справедливости?
Привязанный хозяйственными заботами и служебными обязанностями к Степановке и Мценску, я только в середине зимы мог на неделю или на две отрываться в Москву и, конечно, не имел времени и побуждения бывать в других городах. Не помню, почему именно осенью 1868 года я в бытность в Орле ночевал в тамошней почтовой гостинице. Проходя по коридору, я вдруг остановился в изумлении перед человеком, шедшим мне навстречу и, по-видимому, изумленным не менее меня. Промедлив секунду, мы, не говоря ни слова, бросились обнимать друг друга. Человек этот был граф Ал. Конст. Толстой [226]226
Толстой Алексей Константинович, граф (1817–1875) – поэт, прозаик, драматург.
[Закрыть].
– Вы не завтракаете? Спросил он меня. – Чем же вас угощать?
Я попросил кофею. «Кофею, крикнул он вошедшему слуге, – самого лучшего кофею».
Не берусь передавать подробности нашей задушевной беседы. Тут мы узнали друг от друга, что, не взирая на различие путей жизни, мы ни на минуту не переставали носить в груди самые живейшие взаимные симпатии, которая должна была загораться от первого благосклонного соприкосновения.
Я так счастлив, что, сохранивши письма друзей, могу подлинными словами их заменять мои собственные, которых, по прошествии долгого времени, я и сам не решился бы считать непогрешимыми. Если в письмах моих друзей окажутся преувеличенные мне похвалы, то они свидетельствуют не о моей высоте, а о высоте духовного строя пишущих. Нельзя же требовать от прирожденного поэта, который, как искрометное вино, рвет пробку, прежде чем польется в стакан, чтобы он даже в дружеском письме, охорашивал и подвивал слова, как куафер свою восковую куклу. Но нам пришлось расставаться, и мы обещали друг другу наши карточки, а по временам и письма.
Граф писал мне от 20 декабря 1868 года из ЧерниговскоЙ губ.:
Любезный и дорогой Афанасий Афанасьевич, спешу воспользоваться вашим адресом и посылаю вам Коринфскую невесту и Проект постановки Федора.
Жена, когда думала, что вы будете к нам на масляницу, очень обрадовалась и приказала вас благодарить. Обнимаю вас от всего сердца.
Ваш Ал. Толстой.
Он же от 19 Февраля 1869 года:
Дражайший Афанасий Афанасьевич, какая досада, что вы собираетесь к нам, когда мы должны ехать в Одессу. Я послал нарочного в Брянск с телеграммой в Змиевку, но мне ее возвратили с объяснением: туда де не принимают. Как это умно! Мы остаемся в Одессе одну неделю и вначале марта будем ожидать вас в Красный Рог. До того я или вас увижу, или к вам напишу. Везу мою жену в Одессу от бессонницы.Обнимаю вас, жена вам дружески кланяется и ждет вас.
Ал. Толстой.
От 18 марта 69 года:
Любезный, давнолюбезный Афанасий Афанасьевич, не стану оправдываться в том, что доселе не отвечал на ваше любезное письмо, сопровождавшее вашу карточку, потому не стану оправдываться, что нет у меня оправдании. Спасибо вам и за все, и за то, что вам с нами хорошо и просто.Покажите же это на деле и приезжайте в Красный Рог. Дорога не сложная: Орел, Брянск, Выгоничи, Красный Рог. А здесь весною очень, очень хорошо и глухарей будет довольно и вальдшнепов. Пожалуйста не отменяйте вашего доброго намерения. Мы вас любили за глаза, а в глаза еще более полюбили. Скажу вам еще под секретом, что здесь в лесу весною образуются такие красивые озера, каких я нигде не видал. Позвольте вас обнять дружески, именно, как старинного знакомого, и ожидать вас с распростертыми объятиями. Жена и мы все сердечно вам кланяемся.
Наш Ал. Толстой.
Красный Рог.
16 марта, день смерти Иоанна Грозного.
От 12 мая 69 г. он писал:
Красный Рог.
Ждем вас к 8 июля, милый и дорогой Афанасий Афанасьевич, ждем вас unguibus et rostro! Unguibus – чтобы вас обнять, rostro – чтобы расцеловать. Говорю, по крайней мере, за себя. Когда вы приедете, erit bibendum et pede libero pulsanda tellus! Я останусь не только до 8 июля, но до половины или конца июля. Выводки у нас будут не только тетеревиные, но и щхариные.Глухарей нынешний год было много. А потом, коли вам не претит, я буду вам читать, сколько написалось, Царя Бориса,и три новые баллады. У вас также, вероятно, есть кое-что, а мне не нужно вам говорить, что мы все ваши самые искренние почитатели. Не думаю, чтобы во всей России нашелся кто либо, кто бы оценил вас, как я и жена. Мы намедни считали, кто из современных иностранных и русских писателей останется и кто забудется. Первых оказалось немного, но когда было произнесено ваше имя, мы в один голос закричали: «Останется, останется навсегда!»И вы как будто сами себе не знаете цену! Жена кланяется вам и жмет вашу руку. Смотрите же, не забудьте:
«Justum et tenacem propositi virum —
Si fractus illabatur orbis,
Impavidum ferient rainae» *).
*) «Муж правоты, неотступный в обдуманном, —
Он, если б небо со треском разрушилось,
И под обломками не испугается».
Горац. Кн. 3, Ода 3.
Не переставайте быть tenax proposite!
Душевно ваш
Ал. Толстой.
По страсти к охоте, я, конечно, описал бы все сохранившиеся у меня в памяти охотничьи эпизоды с Тургеневым; но отчасти он передал сам их, рассказав, например, как лесной прикащик в Понырах, на вопрос – есть ли дичина? – направляя открытую ладонь к болоту, воскликнул: «а на счет всякой дикой птицы не извольте сумневаться! в отличном изобилии имеется». И как это изобилие оказалось тем, что охотники называют: ни пера. Я бы рассказал, как в Полесье за Карачевым мы, пробравшись с версту по мучительному кочкарнику, по которому из двух шагов один раз нога срывалась с вершины кочки и вязла выше щиколотки в промежуточной грязи, выбрались, наконец, на громадное и утомительное моховое болото, где я убил одну холостую тетерьку, а Тургенев с Афанасием по одному несчастному бекасу. Я живо помню, когда, отставая на возвратном пути от измучившегося Тургенева, я услыхал его голос: «идите, несчастный! а то вы тут без вас пропадете!» И как с коченеющими ногами мне предстояло пройти обратно версту по убийственному кочкарнику. Я никогда не забуду, как Тургенев, уже в прежние годы дававший заклятия не охотиться более в России, усевшись со мною на истерзанную оводами тройку, едва слышным шепелявым голосом стал уверять меня, что это последняя его охота в России. Совестясь, вероятно, кучера, он давал обеты на французском языке. «Вы и в прошлом году, возражал я, говорили то же самое».
«Нет, отвечал он, теперь я уже поклялся великою клятвой матери моей. Этой клятве я никогда не изменял. Вот видите ли, возьмите мою собаку, мое ружье и мои снаряды».
Вот до какой степени мы были разочарованы исчезновением дичи. Понятно после этого, в каких ярких красках я рисовал Борисову любезное приглашение графа Алексея Константиновича, распространявшееся и на Борисова, без которого такая дальняя дорога показалась бы мне скучной. Сам Иван Петрович был давнишним читателем и почитателем Ал. Толстого.
Граф Ал. Конст. Толстой писал от 23 июня 1869 года.
Красный Рог.
Милый, добрейший Афанасий Афанасьевич, ускорьте ваш приезд, вместе с гм Борисовым, ибо молодые глухари не только летают, но летают высоко и далеко. Теперь самая пора их стрелять. Сверх того, есть полевые тетерева и молодые бекасы и дупели. Уток гибель. Можно за ними охотиться в лодке в так называемом Каменном болоте. Одним словом, не отлагайте вашего приезда. Есть у меня три акта Царя Бориса,которые я вам прочел бы с наслаждением, и три новые баллады. Я смотрю, и мы все смотрим на ваш приезд, как на праздник, и будем ожидать вас с распростертыми объятиями.
Весь ваш Ал. Толстой.
В условный день мы съехались с Борисовым в Орле и по Витебской дороге отправились к Брянску с самыми розовыми мечтами, в надежде на моего Гектора [227]227
Действие происходит летом 1869 года. В письме от 23 июня 1869 года А. К. Толстой звал Фета вместе с Борисовым приехать поохотиться на глухарей в его имение Красный Рог (Брянский уезд Орловской губернии).
[Закрыть]. За несколько станций до Брянска поезд что-то надолго остановился, и, не находя места от полдневного зноя, остановился и я в каком-то оцепенении посреди залы 1-го класса. Несмотря на возвышенную температуру всего тела, я почувствовал какое-то необыкновенно мягкое тепло, охватившее средний палец правой руки. Опустивши глаза книзу, я увидал, что небольшой желтый, как пшеничная солома, медвежонок, усевшись на задние ноги, смотрит вверх своими сероватыми глазками и с самозабвением сосет мой палец, принимая меня, вероятно, за свою мать. Раздался звонок, и я должен был покинуть моего бедного гостя.
В Брянске нас ожидала прекрасная графская тройка в коляске-тарантасе. Во всю дорогу до Красного Рога нам приходилось убеждаться по пересекаемой древесными корнями и в несколько верст застланной бревенчатым накатом дороге в невозможности ездить по ней на рессорах. Невзирая на некоторое однообразие хвойных лесов, дорога все-таки не лишена была самобытной прелести. Густая стена елей порою раздвигалась, давая место озерцу, покрытому водорослями, откуда, при грохоте экипажа, почти из-под самых ног лошадей, с кряканьем вылетали огромные дикие утки; а по временам на высоких вершинах виднелись мощные отдыхающие орлы. Излишне говорить, до какой степени любезны и гостеприимны были наши хозяева.
Невзирая на старинный и с барскими затеями выстроенный красивый деревянный дом, мы с Борисовым помещены были в отдельном флигеле, где могли, не тревожа никого, подыматься раннею зарею на охоту, а равно и отдыхать по возвращении с нее. Из посторонних мы в доме застали блестяще образованного молодого человека Х-о, занимающего в настоящее время весьма видное место в нашей дипломатии. Трудно было выбирать между беседами графа в его кабинете, где, говоря о самых серьезных предметах, он умел вдруг озарять беседу неожиданностью à la Прутков, – и салоном, где графиня умела оживить свой чайный стол каким-нибудь тонким замечанием о старинном живописце, или каком-либо историческом лице, или, подойдя к роялю, мастерскою игрою и пением заставить слушателя задышать лучшею жизнью. Надо мимоходом заметить, что граф, не будучи сам охотником, принужден был руководствоваться в суждениях о состоянии охоты словами лесных сторожей, тоже не охотников; и введенный с первого же утра в высокий строевой лес, я сразу увидал, что тут никакой охоты на тетеревей быть не может, во-первых, потому, что выводков ищут по кустам и гарям; а во-вторых, потому, что если мы случайно и нападали на выводок, то он сейчас же скрывался в вершинах деревьев – и конец. Время было нестерпимо знойное, и мы довольно рано возвращались с охоты в свой флигель. После завтрака дня с два устраивалось чтение графом сначала «Федора Иоанновича», а затем еще не оконченного «Царя Бориса».
Однажды состоялась прогулка в большой линейке по лесным дачам. Молодой Х-о ехал верхом, а нас всех везла прекрасная четверка. По страсти к лошадям, я спросил графа о цене левой пристяжной.
– Этого я совершенно не знаю, – был ответ, – так как хозяйством решительно не занимаюсь.
Когда дорога пошла между стенами ельника, граф затянул чрезвычайно удобную для хорового пения тирольскую песню про Андрея Гофера. Графиня завторила, и затем запели все в экипаже и верхом, и песня весьма гармонично сопровождалась эхом. Там, где леса разбегались широкими сенокосами, я изумлялся обилию стогов сена. На это мне пояснили, что сено накопляют в продолжение двух-трех лет, а затем (кто бы поверил?), за неимением места для склада, старые стога сжигают. Этого хозяйственного приема толстого господина, проживавшего в одном из больших флигелей усадьбы, которого я иногда встречал за графским столом в качестве главного управляющего, я и тогда не понимал и до сих пор не понимаю.
Перед одним из балконов находился прекрасно содержимый английский сад, куда граф выходил гулять после обеда с большой настойчивостью. Не желая отказываться от его вдохновенной беседы, я не отставал от него, хотя никогда не любил прогулок. Жалко было видеть, что прилежная ходьба графа вызывалась нестерпимыми головными болями; и хотя бы он порою болезненно не хватался за лоб, уже один багровый цвет лица свидетельствовал о сильнейшем приливе крови. Эти ужасные головные боли не уступали никаким лечениям и минеральным водам, куда граф тем не менее пробовал обращаться. И вот одна из причин, по которым переписка наша понемногу замолкла.
В 1873 году Алексей Константинович переслал мне свою прелестную поэму: «Сон Попова» при следующих строках:
Добрый, хороший, милый, любезный Афанасий Афанасьевич! Прежде всего позвольте мне вас обнять и поблагодарить за добрую память и за стихотворение: «Только встречу улыбку твою»… Вы знаете, как я и жена высоко ценим вас и как человека, и как поэта, и вы можете себе вообразить, какое удовольствие доставили нам ваши строки. А теперь я должен вам сказать, отчего я до сих пор вам не отвечал: с мая месяца у меня почти не перестает болеть голова, но последние два месяца, особенно конец сентября и начало октября, были для меня настоящею пыткой, так что ни на час, ни на четверть часа я не был свободен от самых яростных невралгических болей в голове. Я не только не мог для вас списать «Попова», но не мог написать ни одной строчки. Теперь, по крайней мере, я на несколько часов бываю свободен и пользуюсь именно таким промежутком, чтобы извиниться перед вами. На днях, жена и я, мы едем заграницу на зиму, пока в Швейцарию, в Montrenx, а там может быть и в Италию. Что вы последнее время так мало пишете? Вам бы не следовало переставать; а так как вы поэт лирический par exelence, то все, что вас окружает, хотя бы и проза, и свинство – может вам служить отрицательным вызовом для поэзии. Неужели бестиальский взгляд на вас русских фельетонов может у вас отбить охоту? Да он-то и должен был вас подзадорить! Обнимаю вас сердечно, жена вам дружески жмет руку, все мы вас любим.
Ваш Ал. Толстой.
Предоставляя более подробное описание характеристики Алексея Толстого его биографам, я остановился в моих воспоминаниях на немногих точках наших более или менее случайных встреч и считаю себя счастливым, что встретился в жизни с таким нравственно здоровым, широко образованным, рыцарски благородным и женственно нежным человеком, каким был покойный граф Алексей Константинович.
24 января 1869 года, запасшись необходимыми бумагами и главною купчею Тима, я с вечерним курьерским поездом Московско-Рязанской дороги отправился по направлению к Грязям и оттуда в Елец, куда по уговору ожидал и Н. И. Ак-ва для совершения купчей в окружном суде. Вспоминаю небольшое приключение свое на этом ночном поезде. Помню, что в вагоне 1-го класса было довольно тесновато и, как мне показалось, душно. Помню, что, почувствовав себя дурно, я встал и пошел в уборную и на рассвете, раскрывая глаза, увидал себя занимающим два места рядом. От слабости я едва поднимал голову, хотя боли никакой не чувствовал. Оказалось, что, падая в обмороке навзничь, я спиною завалил дверку уборной, отворявшуюся внутрь; и уже не знаю, каким образом кондуктор вынул меня оттуда. Покойно отдыхая на диване, я понимал, что обязан этим благотворительности нескольких молодых спутников и спутниц: они оказались елецкими помещиками и вероятно в свою очередь спросили об имени, – так как я совершенно ясно помню их рассуждения о том, что до сих пор они были убеждены, что Фет только литературный псевдоним Шеншина.
По приезде в Елец, помню только ожидавшие их две прекрасные тройки в санях, обитых красный сукном. Благодетели мои поместили меня в одни из саней и отвезли в лучшую гостиницу, помнится, – Петербургскую. Конечно, они мне сказали свою фамилию, и я усердно благодарил их, но в полусознательном состоянии я не удержал этого имени в памяти и был бы очень счастлив, чтобы хотя из этих записок они увидали, что я не забыл их благодеяния.
Добравшись до теплого номера, я, конечно, почти весь день пролежал в постели. Зато на другой день бросился к старшему нотариусу приуготовить беспрепятственное совершение купчей. Посмотревши прежнюю купчую, старший нотариус наотрез заявил, что без вводного диета совершать купчей не станет. И когда я стал его просить, – нельзя ли в архиве поискать дело о продаже мне Тима, – он пояснил, что дела свалены в величайшем беспорядке, и чиновники архива невозможные пьяницы. Испытавши не раз, что никакие формальности при купчей не гарантируют покупатели от возникновения всяческих препятствий на купленное имущество, – и никак не мог понять, почему, при существовании законной купчей, нотариусы требуют так настойчиво и вводного листа? Но так как успех деда зависел от взгляда нотариуса, а не моего, то и пришлось отправляться в морозный нетопленный архив и не только обещать чиновникам известное вознаграждение на отыскание дела, но ежеминутно давать им денег на водку, необходимую, по их словам, чтобы согреться над работой в морозном архиве. Когда часа через два после выдачи денег я являлся в архив, то находил тружеников почти без языка. «Помилуйте, восклицал в заглядывавший в архив старший нотариус:– вы распоили мне моих чиновников».
– Вы же сами, отвечал я, вынуждаете меня рыться в хаотическом архиве.
Там провел я два дни в этом милом уголке, который наверное был бы не забыт Дантом в его аду, если бы только был ему известен. К этому следует присоединить еще и другую заботу. С часу на час ждал я приезда Ник. Ив. Ак-ва, а его-то, как нарочно, и не было. Наступил срочный день, условленный запродажною записью, а о Николае Ивановиче ни слуху, ни духу.
Часов в 9 утра я уселся за свой утренний кофей, желая развлечься хотя каким-нибудь механическим действием. Вдруг огненно красная портьера в переднюю зашевелилась, и из за нее выглянуло лаком покрытое лицо Николая Ивановича.
– Николай Иванович! да что ж вы это? я измучился.
– Помилуйте-с, кажется в самый срок!
– Я тут, истомился с этим поляком нотариусом да с его пьяными чиновниками, отыскивая отметку вводного листа.
– Помилуйте-с, он у меня-с! Вы сами его мне передали.
Вечером того же дня с деньгами, но уже без приключений я отправился обратно в Москву.
Тургенев писал от 13 января 1869 г. из Карлсруэ:
Хотел было отвечать стихами по старой памяти на ваши милые стихи, любезнейший Аф. Аф., но как я ни шпорил своего Пегаса (не собаку мою, которая так называется, а Аполлонова коня) – ни с места! Нечего делать, приходится прибегнуть к oratio pedestis. Прежде всего позвольте выразить удовольствие, доставленное мне возобновлением нашей переписки, а также и тем, что ваша поездка в Елец и бедствования по россейским трактирам не остались бесплодными, а, напротив, разрешились для вас великолепной сделкой, наполнившей ваши карманы ручьями « цаковых»{Тургенев всегда говорил, что будто бы никто не произносит с таким выражением, как я, слово целковый,ичто ему каждый раз кажется, что я уже положил его в карман.}. Теперь, стало быть, можно вам успокоиться. Неужели Боткин так плох, и нельзя ли мне узнать его адрес? Я провожу зиму в Карлсруе, охочусь много, работаю мало. В январской книжке Русск. Вестника будет моя штука. Написана она горячо и без всякой задней мысли, – а, быть, может, тоже не понравится. Г-жа Виардо ее не одобрила, и потому в моих глазах суд над нею уже произнесен. По крайней мере не длинно. Только можно читать, что Л.Толстого, когда он не философствует, – да Решетникова. Вы читали что-нибудь сего последнего? Правда, дальше идти не может. Черт знает что такое! Вез шуток, очень замечательный талант.
Ну а вы, мировая судия, что поделываете? Как то вы лишились вашего возлюбленного предводителя? Вам непременно надо написать свои мемуары и записки, как судьи.– Sine et ira studio, и не думая ни о нигилистах, ни о Некрасове, ни даже о Минаеве. И когда я приеду весной в деревню – в Степановку, – вы должны уже мне прочесть несколько отрывков. Славно будет!
Ну а засим прощайте. Милой вашей жене кланяюсь низехонько, а вам дружески жму руку.
Ваш Ив. Тургенев.
P. S. Я посылаю письмо через Борисова, ибо не знаю наверное, где вы витаете.
Проезжающий по Московско-Курской дороге, взглянув на пятой версте от Мценска к Орлу налево, увидит каменную церковь села Волкова и на минуту мелькнувший на просеке парка прекрасный каменный дом. Это и была усадьба уездного предводителя В. А. Ш-а, с которым мы уже встречались в этих воспоминаниях. Сколько лиц пировало в этой большой зале за хлебосольным столом хозяина, любившего и умевшего угостить! Предводитель, подобно Тургеневу, был любитель шахматной игры, и поэтому мы не раз с Тургеневым встречались в этом доме, не забывая притом и приятного влияния Редерера. Мало заинтересованный закулисными пружинами общественной жизни, я положительно не знал и не знаю до сих пор причин, по которым, в бытность мою в Москве, отслуживший пять трехлетий, Влад. Ал. не продолжал своего служения, уступая место Ал. Арк. Тимирязеву, с которым мы познакомились выше. Не знаю, кто из нас чаще бывал у бывшего предводителя: я или Тургенев. Что Тургенев не чуждался своей дворянской роли, заключаю потому, что видел его в Спасском, охорашивающимся перед зеркалом в только что полученном от портного дворянском мундире, в котором, как он говорил, он едет в экстренное дворянское собрание. Поэтому я никак не могу понять Фразы последнего его письма: «Както вы лишились вашего возлюбленного предводителя?» Тогда как с одинаковым правом он бы мог сказать моеюили, по крайней мере, нашею.
Тургенев из Карлсруэ писал от 18 Февраля 1869 г.:
В ответ на возглас соловьиный
(Он устарел, но голосист!)
Шлет щур седой с полей чужбины
Хоть хриплый, но приветный свист.
Эх! плохи стали птицы обе
И уж не ноюнеть им вновь!
Но движется у каждой в зобе
Все то же сердце, та же кровь….
И знай: едва весна вернется
И заиграет жизнь в лесах, —
Щур отряхнется, встрепенется
И в гости к соловью мах-мах!
Вот, верите ли, любезнейший Аф. Аф., ваше премилое стихотворение и меня расшевелило! Я очень рад, что мы между собою совершили опять то, что в 1866 году никак не удалось Баварской и Баденской армии – eine Fühlung {Fühlung – осязание, нащупывание.}. Весною, если никакого не встретится препятствия, эта Fühlung непременно превратится в Zuzammenkunft.
Я воспользовался присланным адресом и сегодня же написал письмо Василию Петровичу; да кстати уже двум другим калекам: Николаю Милютину да Александру Герцену; этот последний больше всех искалечен жизнью. Нет, решительно, жизнь не шутит. И когда начинает она щелкать, только держись! Все старые грехи помянет, ни одного не пропустит! Перевалившись за 50 лет, человек живет как в крепости, которую осаждает смерть и непременно возьмет… Остается защищаться да и без вылазок.
Немецкую книгу, которую вы желаете иметь, привезу вам непременно и очень любопытствую прочесть ваши заметки о мировом законодательстве. Что касается до моей посильной деятельности, то вам вероятно уже известно, что я тиснул штуку в первом номере Русск. Вестника, а в мартовской книжке Вестника Европы будут помещены мои «Воспоминания о Белинском». Это, я полагаю, вас несколько больше заинтересует. Но что меня теперь интересует – это первое представление нашей оперетки («Последний колдун» с музыкою г-жи Виардо) на Веймарском театре 8 апреля. Я непременно туда поеду и буду трепетать, хотя успех вероятен: музыка прелестная. Если оперетка понравится, то это может иметь важное влияние на будущую карьеру Виардо: она займется композицией. Посылаю вам, как поэту и любителю изящного, фотографическую карточку старшей дочери г-жи Виардо; что за прелесть! Вот на кого нужно стихи писать. И талантом к живописи она обладает необычайным, и вообще существо удивительное. Кланяюсь вашей жене.
Ваш Ив. Тургенев.
Не успели мы вернуться в Степановку, как пришла весть о смерти бедной Нади в заведении «Всех Скорбящих», где она провела последние свои годы [228]228
Н. А. Борисова умерла весной 1869 года.
[Закрыть]. Из желания привлечь внимание читателя я начал свои воспоминания со встречи моей с выдающимися литературными деятелями моего времени, и не знаю, доведется ли мне начать свою автобиографию с детства и отрочества. Но в настоящую минуту, даже занимаясь исключительно второю половиной моей жизни, я поневоле иногда озираюсь на первую, находя в ней однородные явления. Я никогда не забуду минуты, когда, только что кончивший курс 23-х летний юноша, я готов был, уступая мольбам болезненно умирающей матери, отказаться от всей карьеры и, зарядив пистолет, одним верным ударом покончить ее страдания. Можно представить, с каким радостным умилением я смотрел на ее дорогое и просветленное лицо, когда она лежала в гробу. Не странно ли, что впоследствии я не встретил ни одной смерти близких мне людей без внутреннего примирения, чтобы не сказать – без радости. Так было и с бедною Надей.








