412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Афанасий Фет » Воспоминания » Текст книги (страница 38)
Воспоминания
  • Текст добавлен: 17 октября 2016, 00:08

Текст книги "Воспоминания"


Автор книги: Афанасий Фет



сообщить о нарушении

Текущая страница: 38 (всего у книги 67 страниц)

Беспристрастно озираясь на конец 60 и 61 года в тесной сфере моей жизни, можно было бы, увлекаясь обобщением, назвать это периодом разрушения.

Я забыл сказать, что все три года нашего зимнего пребывания в доме Сердобинской я продолжал по временам посещать находившийся в ближайшем с нами соседстве дом старика Алекс. Иван. Григорьева, отца Аполлона Григорьева [214]214
  Московская квартира Фетов находилась в доме Сердобинской, в начале Малой Полянки.


[Закрыть]
. Я любил добродушного старика, умевшего, невзирая на небольшие средства, дать прекрасное образование своему талантливому сыну, с которым вместе я прожил на антресолях четыре года университетской жизни, и где плакучая береза, увешанная инеем, навеяла на меня: «Печальная береза у моего окна»… Все три года, в которые я по старине посещал Алекс. Иван., Аполлона Алекс. не было дома, и бедный старик, добывавший скудные копейки ходатайством по делам, жаловался на то, что сын прикинул ему жену с двумя детьми и выпросил у отца позволение заложить последний дом.

Борисов, по получении известия о выздоровлении жены, решился провести зиму по близости психиатров, наняв квартиру, которую большею частию наполнил нашею не нужною нам до весны мебелью и домашнею утварью.

Настали жестокие морозы, свыше тридцати градусов, и хозяин наш доктор Пикулин поговаривал: «сегодня на обсерватории ртуть ковали». Но вместе с тем наши железные печки причиняли угаром ежедневную, головную боль, и посетивший меня Николай Боткин стал убеждать, что никакой надобности нет мне угорать у Пикулина, когда в его прилегающем к дому флигеле есть свободная комната. Я воспользовался предложением, а вслед затем и жена моя перебралась в дом на прежнее бывшее свое девичье пристанище. Но видно период переломов должен был выдержать свой характер. Боткинский дом в то время соединялся со своим флигелем единственным переходом по подвальному этажу. Этот тесный переход, снабженный несколькими такими же узкими рукавами, представляет главным образом бифуркацию со стеклянными двери при входе в каждую из них. Одна стеклянная дверь благополучно ведет в коридор, кончающийся всходом во флигель, а за другою непосредственный обрыв во внутренний двор. И я до сих пор не могу понять назначения этой двери и обрыва. Однажды вечером, простившись в доме со всеми, я с зажженным подсвечником в руках пустился по коридору во флигель на ночлег. Стараясь по врожденной моей наклонности ускорить время передвижения, я чуть не бегом стал откидывать попадавшиеся мне стеклянные двери. Но едва я отворил таким образом последнюю, как свечу мою задуло ветром и, охая от боли, я услыхал над собою голос дворника: «кто тут?» Оказалось, что я со значительной высоты слетел на снег и свихнул себе в кисти левую руку, державшую подсвечник. При содействии знаменитого хирурга Ив. Ник. Новацкого, с утра начались пиявки, гипсовая перчатка и т. д. Через три недели от вывиха моего не осталось и следа.

По случаю небольшого, но характеристического приключения, мне приходится еще раз говорить о человеке самом мне близком, волею судеб, с каждым днем, так сказать, игравшим все более значительную роль в моей жизни. Я говорю о моем брате Петре Афанасьевиче. Сколько раз с Борисовым, разбирая личность брата Петра, мы не могли ему надивиться. Когда еще он проживал у нас в Сердобинке, я от души желал этому не кончившем курса филологу Харьковского университета быть, насколько полезным; но мои записки об эстетике, специально для него написанные, равно как совместное чтение Горациевых од, прошли для него, как мы уже видели, без всякого следа. А между тем трудно было отыскать более тонкого знатока сельскохозяйственного обихода вообще, а скотоводства в особенности. В последнем деле он с самых ранних лет был замечательным знатоком и, не щадя никаких издержек, в ущерб самым первобытным личным нуждам, поставил свой воронежский конский завод на высоту, на которой дай Бог его удержать наследникам. В то время рядом с кровными верховыми брать выводил и рысистых лошадей, для которых держал и наездника. Таков частью был он на практике, а в теории был еще изумительнее определенною ясностью и практичностью своих советов. Но от внимательного взгляда не могла укрыться несоразмерность порывов воли с устройством остального организма. В минуты подобных увлечений никакие убеждения не помогали, и это выражалось обычною поговоркой брата: «э, да что!» – причем взмах правой руки ясно показывал, что это ultima ratio. Однажды, когда я всего менее этого ожидал, в передней нашего флигеля раздался звонок, и вошедший Петр Афан. бросился обнимать нас.

– У меня к тебе просьба, сказал он, – я привел сюда хорошую серую тройку: коренник чистокровный может потягаться на бегу, а пристяжные за себя постоят. Пожалуйста помоги мне продать их в Москве. Я их поставил на постоялом дворе у Пресненских ворот, а завтра велю наезднику приехать сюда на паре. В московской толкотне боюсь запрягать тройку. А ты скажи о них П. И. Б-у; если ему не нужны, не отрекомендует ли кому-нибудь.

На другой день утром наездник приехал в отличных пошевнях парой, которою мы полюбовались; и решено было, дав лошадям передохнуть дня два с дороги, запречь тройку и проездить ее сперва со всеми предосторожностями в предместьях города, избегая многолюдства.

– Брат, говорил я, – не увлекайся ты громкими наименованиями наездников и т. д. Все эти люди хороши, как исполнители. Дай мне слово, что в назначенный тобою день ты приедешь к нам кофей пить, и затем я с тобою поеду к твоему наезднику, который запряжет сперва коренника, проездит его хорошенько, и затем таким же образом припряжет сперва левую, а потом правую пристяжную.

Получив желаемое обещание, я успокоился на два дня. В назначенный день к 9-ти часам утра кофей ожидал брата, и он в свою очередь не заставил себя ждать. Когда на парадном крыльце раздался звонок, слуги в передней не было, и я с радостью бросился отворять дверь.

– Ну что? спросил я входящего по ступенькам брата.

– Все кончено, отвечал он.

– Что такое все?

– Сани вдребезги, сбруя порвана и левая пристяжная убита.

– Каким образом? Да войди, там все расскажешь.

– Взяло меня сегодня нетерпение, начал брать в разъяснение вопроса; – поехал я поглядеть на лошадей. Вижу, около моего наездника вертится какой-то средних лет человек и говорит, что недавно отошел от места у известного М-а, у которого три года был наездником, а теперь. рад помочь моему Лукьяну проездить тройку, благо Лукьян один сомневается. А уж он-то, как старый наездник, постоит за себя. «Я, говорит, сяду сзади Лукьяна и возьму пристяжные вожжи. У меня не распрягаются». Сердце не камень: я стал смотреть, как они запрягают лошадей, поставив нарядные пошевни оглоблями в воротам на улицу, и обещал бывшему наезднику хороший «на чаек» за усердие. Позвали двоих хозяйских дворников держать лошадей. Сел Лукьян и за ним знаменитый наездник. «Пускай!» с этим словом тройка ринулась со двора, как летучий дракон. При внимании, исключительно обращенном на тройку, никто не заметил в крутой канаве перед воротами торговку с лотком. Пригнулась ли она со страху, или Бог ее помиловал, но я увидал ее, когда уже тройка с пошевнями перелетела через нее. Но не успели лошади, которых Лукьян, для избежания встреч, повернул по пустынной улице, броситься с новым азартом, как знаменитый наездник, державший пристяжные вожжи за спиной Лукьяна, бросил их в сани и соскочил долой. Не знаю, сам ли коренной свернул с улицы на огород, или повернул его туда Лукьян, но через несколько секунд левая пристяжная ударилась на всем скаку лбом об огородную верею, и вся тройка с Лукьяном и пошевнями полетела в глубокий, засыпанный снегом, парник. Пришлось сзывать людей с веревками и таскать всю эту кашу из парника. Лукьян, славу Богу, уцелел. Наемные пошевни разломаны, пара лошадей тоже, не смотря на порванную упряжь, уцелела, а у левой пристяжной изо лба торчал мозг. Следовательно, она каких-нибудь аршин 15 проскакала, так сказать, мертвая.

Тургенев писал из Парижа 2 января 1861:

Любезные друзья, Фет и Борисов, я получил ваше совокупное послание и буду отвечать каждому порознь, дельным манером; теперь я только хочу вам сказать, что я получил от О…. хоть не все деньги, которые он должен был выслать, однако половину; и потому положите под сукно все, что я вам сообщил по этому поводу и приостановитесь. Я душевно рад, что все распущенные слухи оказались ложными; рад и за себя, а главное за О…., которого мне было как-то дико воображать не совершенно честным человеком. У меня решительно нет времени больше писать, но не могу не сказать вам, о Фетие, что хандрит только человек, который эту штуку на себя напускает: переводите Пропорция лучше или Катулли. Как это возможно? – А в пьесе Островского (это я уже говорю Ивану Петровичу) мне нравится только превосходно нарисованное лицо Оленьки;с остальными замечаниями я согласен. Работа моя подвигается, довольно впрочем медленно. До следующего письма.

Ваш Ив. Тургенев.

10 января он же из Парижа:

Ля Иллях иль Аллах, Магоммед резуль Аллах… – Нет Фета кроме Фета, и Тургенев пророк его. Какими словесами достойно воспою я ваше многомилостивое обо мне попечение, драгоценнейший Афан. Афан.! Воображение немеет, и язык отвязывается выразить избыток чувств. Я сейчас получил ваше письмо со вложенным векселем в 9.250 фр. Я порадовался и за себя, и за О…..; авось он мне весной заплатит остальные деньги; будем также надеяться, что число лишних напечатанных им экземпляров не слишком велико, хотя по настоящему ему вовсе не следовало печатать лишних. Прилагаю при сем расписку, которую прошу вас вручить ему от моего имени. Он обещался было выслать мне экземпляр, но обещание это вместе со многими другими кануло в воду, а мне собственно хотелось бы знать, попади ли в текст некоторые изменения и прибавления, как например: «Конец Рудина». Но вам нечего хлопотать об этой высылке, – я получу здесь экземпляр другим путем. Одним словом, danke, merèi, gratias tibi ago, thank you, gracie, спасибо, – вот только забыл, как по-гречески. – Нового пока ничего. Роман мой подвигается медлительно вперед. Думаю с усладой о весенней поездке на Русь. От Л. Толстого получено письмо из Ливорно, в котором он объявляет о своем намерении ехать в Неаполь и в то же время хочет быть здесь в феврале, чтобы лететь в Россию. Что из этого всего выйдет – неизвестно. Поклонитесь всем добрым приятелям, начиная, разумеется, с драгоценнейшего Борисова, которому я на днях писать буду. Обнимаю вас от души и остаюсь

преданный вам Ив. Тургенев.

P. S. «Non chandrar!» {Не хандрить.}.

Я нижеподписавшийся сим объявляю, что из следуемых мне с Н.А. О… за издание моих сочинений в 4.800 экземплярах, – 8.000 рублей серебром (восемь тысяч) получил 5.500 руб. (пять тысяч пятьсот).

Ив. Тургенев.

XII

Мой отъезд в Степановку. – Хлопоты по устройству усадьбы. – Высочайший манифест. – Приезд жены из Москвы. – О встрече с Салтыковым (Щедриным) у Тургенева. – Тургенев и Л. Толстой в Степановке. – Ссора между ними. – Письма. – Поездка в Москву. – Знакомство с семейством Б-ов через Л. Толстого. – Приезд в Москву Василия Павловича М-ва. Письма.

Февральское угрево, развешивая по крышам и желобам сосульки, настоятельно гнало меня в Степановку, где при самой первой возможности следовало разом браться за все, начиная с высокой неуклюжей соломенной крыши дома, которую требовалось перекрыть до наступления весенних дождей. Сестра Надя, все еще томившаяся ужасным воспоминанием недавнего недуга, как-то дичилась нас, и поэтому я, оставив жену на некоторое время у ее братьев, уехал в Степановку, т. е. к сестре Любиньке и Алекс. Никитичу. Последний помогал мне и делом, и. словом. Так, пока я отыскал плотников для переделки крыши и кровельщика, покрывавшего ее за ними вслед железом, – Александр Никит, устроил мне перевозку нашей мебели из Москвы его крестьянами на их великолепных подводах. Он знал, что крестьяне ехали в извоз до Москвы и будут рады не разыскивать там обратной клади, а нагрузят мою, которую складывать придется за три версты от своих дворов. Те же крестьяне привезли мне и заказанный мною заблаговременно паркет в три комнаты. Помню, что Тургенев впоследствии, в бытность свою в Степановке, говорил: «Ведь вот ни у одного немецкого профессора не найдете паркетного пола, а здесь сейчас давай паркет». Но он забыл, что гладкий дубовый пол – единственный, который русская прислуга не в состоянии на другой же день испачкать до невозможности.

Так как, с одной стороны, мы не имели права стеснять нашею мебелью московскую хозяйку, а с другой – крестьяне не могли выжидать позднейшей ее отправки, то оказалось, что мебель и рояль прибыли в Степановку единовременно с паркетом, когда только что сняли соломенную крышу. А так как полы предстояло в то же время застилать паркетом, то приходилось с большинством мебели невероятно тесниться в единственном каретном сарае, размещая рояль и более дорогую мебель в двух комнатах, в которых полов менять не предстояло. Понятно, что, пробыв целый день на стройке, я ехал ночевать к зятю. Помню, как однажды вечером я приехал к нему с лицом, намокшим от мелко сеявшего дождя. Мне постлали постель на диване в уборной, и я по обычаю схватил первое попавшееся чтение на сон грядущий. Хозяева давно ушли в спальню, а меня против обыкновения чтение как-то не погружало в сон. Быть может, меня смущали мелкие капли, падавшие как песчинки, слегка шуршавшие по стеклу. Конечно, подобный дождик был безвреден для моей мебели, так как я еще с осени застлал потолок войлоком и засыпал пеплом; но эта изморось пугала возможностью превратиться совершенно некстати в ливень. Кажись, такого превращения нельзя ожидать в первой половине января. Вдруг послышались один за другим тяжеловесные удары в крышу, а вслед затем грохот крыши слился с громким трепетанием стекол. Спустив ноги с постели и положив на столик роман, я, опустя голову, весь поглощен был равномерным шумом дождя «Что же делается там, в Степановке? – думалось мне, – ведь там должно быть в комнатах на пол-аршина воды». Дверь моей комнаты тихо отворилась, и на пороге в красном шлафроке показался Алекс. Никит. с беспомощным на лице выражением.

– Да, братец! – сказал он. – Да, братец! – ответил я.

Конечно, на другой день, выпив стакан кофею, я полетел в Степановку и с восторгом убедился, что потолок протек только в столовой, в которой не было никакой мебели. Вслед за тем морозы вступили в свои права.

Помнится, в моих «Записках из деревни» я говорил о том мировом событии, которое, имея в виду исключительно сельскую среду, совершилось в ней на моих глазах. Понятно горячее любопытство вопросов, раздававшихся по этому поводу со всех сторон. Спрашивали, очевидно, люди-мыслители, не предвидевшие ничего, подобно самим деятелям. Все чувствовали, что произойдет нечто неслыханное, противоположное всему существующему; но что из этого выйдет – предвидеть никто не мог. Полнейшую невозмутимость всей нашей сельской среды я могу себе объяснить только сравнением.

Мальчик, которому хорошо живется под родительским кровом, отправляется в далекую школу. Отец и мать и бабка обнимают его и плачут; будет ли ему лучше или хуже на чужбине – никому не известно и всех менее ему самому. Но он смутно чувствует приближение свободы, и глаза его сухи; он не хочет и не может обсуждать своего будущего положения.

Я был у зятя в день объявления с церковного амвона высочайшего манифеста об освобождении крестьян. В тот момент слишком было рано задаваться вопросами насчет всенародного значения события. Мы сами вне всяких соображений были исполнены совершенно детского любопытства и рассчитывали по минутам, когда обедня должна быть кончена и крестьяне успеют вернуться из церкви. Во втором часу дня Алекс. Никит., взглянув на двор, крикнул: «А, вот и кончилось: ключник идет к амбару». Через две минуты ключник стоял в передней.

– Ну, что, Семен, слышали манифест?

– Слышали, батюшка Лександр Микитич.

– Ну, что же вам читал священник?

– Да читал, чтоб еще больше супротив прежнего слухаться. Только и всего

Тем временем В. Боткин писал из Парижа 16 апреля 1861:

Письмо твое, милая Маша, я получил и спешу благодарить тебя за него. Да, к удивлению моему, здоровье мое начинает поправляться, хотя я еще очень слаб. Жаль что зрение еще очень плохо. Писать писем сам еще не могу; вообще глазам моим еще не достает твердости и силы: при малейшем напряжении, буквы сливаются и исчезают. Я думаю переехать из Парижа в Паси, хоте это собственно не дача и не деревня, но воздух там лучше, чем в Париже; а потом в моем положении я не смею удаляться от города и от моего доктора. Адрес мой по прежнему. Вижу, милая Маша, что ты очень соскучилась житьем в деревне. Тут действительно нужен характер. Жаль, что мое лето нынче пройдет в лечении, иначе я непременно попробовал бы твоих вкусных яблоков и варенья. – Обними за меня милейшего Фета. Я во всем сочувствую ему; прошу его написать мне, как устраиваются крестьяне? Летом в деревне, я думаю, ты скучать не будешь, а на зиму, конечно, можно приехать в Москву.

Твой В. Боткин.

Наконец то наш домик мало-помалу стал принимать жилой вид. Вначале мая он стоял под зеленою с оштукатуренными потолками и стенами, и я только боялся, что он будет сыр; но и это неудобство с днем уменьшалось, благодаря усиленной топке. Впрочем в течении нашего рассказа нам не раз придется убедиться в простой истине, что нужда мирит со всяким положением и приучает в дурном находить сравнительно хорошее.

В Москве, по просьбе брата Петра, я купил и отдал знакомому каретнику отделать подержанную коляску с таким расчетом времени, чтобы жена моя могла приехать в ней с открытием весны в Степановку. Такие же коляски понадобились в следующем году и нам, и Тургеневу. Старик каретник оказался исправным, и жена моя, по вскрытии шоссе приехавшая в Степановку, рассказала, что ее спутником из Москвы до Ясной Поляны был Л. Н. Тол стой, который, уступив Марьюшке место в своем тарантасе, пересел к жене в коляску, и, кутаясь вечером в мою шинель, уверял, что в силу этого напишет лирическое стихотворение. Но от Тулы жену мою на каждой станции догонял и затруднял в получении лошадей гроб Шевченко, сопровождаемый ассистентами, перевозившими тело его на юг.

Раза с два, в бытность мою у Тургенева в Петербурге, я видел весьма неопрятную серую смушковую шапку Шевченко на окошке, и тогда же, без всяких задних мыслей, удивлялся связи этих двух людей между собою. Я нимало в настоящее время не скрываю своей тогдашней наивности в политическом смысле. С тех пор жизнь на многое, как мы далее увидим, насильно раскрыла мне глаза, и мне нередко в сравнительно недавнее время приходилось слышать, что Тургенев n'etat pas un enfant de bonne maison. Как ни решайте этого вопроса, но в сущности Тургенев был избалованный русский барич, что между прочим, с известною прелестью отражалось на его произведениях. Образования и вкуса ему занимать было не нужно, и вот почему, познакомившись с тенденциозными жалобницами Шевченко, я никак не мог в то время понять возни с ним Тургенева. Впрочем, не смотря на мою тогдашнюю наивность, мне не раз приходилось изумляться отношениям Тургенева к некоторым людям. Привожу один из разительных тому примеров, которыми подчас позволял себе допекать в глаза Тургенева.

Однажды, когда я в Петербурге сидел у Тургенева, Захар войдя доложил: «Михаил Евграфович Салтыков».

Не желая возобновлять знакомства с этим писателем, я схватил огромный лист Голосаи уселся в углу комнаты в вольтеровское кресло, совершенно укрывшись за газетой. Рассчитывая на непродолжительность визита, я не ошибся в надежде отсидеться. Между тем вошедший стал бойко расхваливать Тургеневу успех недавно возникших фаланстеров, где мужчины и женщины в свободном сожительстве приносят результаты трудов своих в общий склад, причем каждый и каждая имеют право, входя в комнату другого, читать его книги, письма и брать его вещи и деньги.

– Ну, а какая же участь ожидает детей? спросил Тургенев своим кисло-сладким фальцетом.

– Детей не полагается, отвечал Щедрин.

– Тем не менее они будут, уныло возразил Тургенев.

Когда по уходе гостя я спросил: «как же это не полагается детей?» – Тургенев таким тоном сказал:– «это уж очень хитрое», – что заставлял вместо хитропонимать нелепо.

Вернувшись из Москвы, жена моя стала с своей стороны ревностно заниматься домашним устройством; а я принужден был хлопотать о постановке купленной мною в Москве конной молотилки. Вдруг получаю следующее письмо Тургенева из Спасского 19 мая 1861:

Fettie carissime, посылаю вам записку от Толстого, которому я сегодня же написал, чтоб он непременно приехал сюда вначале будущей недели, для того чтобы совокупными силами ударить на вас в вашей Степановке, пока еще поют соловьи и весна улыбается «светла, блаженно-равнодушна». Надеюсь, что он услышит мой зов и прибудет сюда. Во всяком случае ждите меня в конце будущей недели, а до тех пор будьте здоровы, не слишком волнуйтесь, памятуя слова Гёте: «Ohne Hast, Ohne Rast»,и хоть одним глазом поглядывайте на вашу осиротелую Музу. Жене вашей мой поклон.

Преданный вам Ив. Тургенев.

В письмо была вложена следующая записка Л. Толстого:

Обнимаю вас от души, любезный друг Афан. Афан., за ваше письмо и за вашу дружбу и за то, что вы есть Фет. Ивана Сергеевича мне хочется видеть, а вас в десять раз больше. Так давно мы не видались, и так много с нами обоими случилось с тех пор. Вашей хозяйственной деятельности я не нарадуюсь, когда слышу и думаю про нее. И немножко горжусь, что и я хоть немного содействовал ей. Не мне бы говорить, не вам бы слушать. Друг – хорошо; но он умрет, он уйдет как-нибудь, не поспеешь как-нибудь за ним; а природа, на которой, женился посредствен купчей крепости, или от которой родился по наследству, еще лучше. Своя собственная природа. И холодная она, и несговорчивая, и важная, и требовательная, да зато уж это такой друг, которого не потеряешь до смерти, а и умрешь – все в нее же уйдешь. Я впрочем теперь меньше предаюсь этому другу, у меня другие дела, втянувшие меня; но все без этого сознания, что она тут, как повихнулся – есть за кого ухватиться, – плохо бы было жить. Дай вам Бог успеха, успеха, чтобы радовала вас ваша Степановка. Что вы пишете и будете писать, в этом я не сомневаюсь. Марье Петровне жму руку и прошу меня не забывать. Особенное будет несчастье, ежели я не побываю у вас нынче летом, а когда, не знаю.

Л. Толстой.

Не взирая на любезные обещания, показавшаяся из-за рощи коляска, быстро повернувшая с проселка к нам под крыльцо, была для нас неожиданностью; и мы несказанно обрадовались, обнимая Тургенева и Толстого [215]215
  Тургенев и Толстой были в гостях у Фета 26–27 мая 1861 года.


[Закрыть]
. Неудивительно, что, при тогдашней скудости хозяйственных строений, Тургенев с изумлением, раскидывая свои громадные ладони, восклицал: «Мы все смотрим, где же это Степановка, и оказывается, что есть только жирный блин и на нем шиш, и это и есть Степановка».

Когда гости оправились от дороги, и хозяйка воспользовалась двумя часами, остававшимися до обеда, чтобы придать последнему более основательный и приветливый вид, мы пустились в самую оживленную беседу, на какую способны бывают только люди, еще не утомленные жизнью.

Тургенев, всегда любивший покушать, не оставил без внимания тонкого пошиба нашего Михаилы, которым каждый раз так восхищался Александр Никитич. Выпили и «Редерера», и я очень гордился льдом, которым запасся, благодаря пруду, выкопанному на небольшой изложине прошлого осенью. После обеда мы с гостями втроем отправились в рощицу, отстоявшую сажен на сто от дому, до которой в то время приходилось проходить по открытому полю. Там на опушке мы, разлегшись в высокой траве, продолжали наш прерванный разговор еще с большим оживлением и свободой. Конечно, во время нашей прогулки хозяйка сосредоточила все свои скудные средства, чтобы дать гостям возможно удобный ночлег, положив одного в гостиной, а другого в следующей комнате, носившей название библиотеки. Когда вечером приезжим были указаны надлежащие ночлеги, Тургенев сказал: «А сами хозяева будут, вероятно, ночевать между небом и землей, на облаках». Чт ов известном смысле было справедливо, но нимало не стеснительно.

Сколько раз я твердо решался пройти молчанием событие следующего дня по причинам, не требующим объяснений. Но против такого намерения говорили следующие обстоятельства. В течении тридцати лет мне самому неоднократно приходилось слышать о размолвке Тургенева с Толстым, с полным искажением истины и даже с перенесением сцены из Степановки в Новоселки.

Из двух действующих лиц, Тургенев письмом, находящимся в руках моих, признает себя единственным виновником распри, а и самый ожесточенный враг не решится заподозрить графа Толстого, жильца 4-го бастиона, в трусости. Кроме всего этого, мы впоследствии увидим, что радикально изменившиеся убеждения Льва Николаевича изменили, так сказать, весь смысл давнишнего происшествия, и он первый протянул руку примирения. Вот причины, побудившие меня не претыкаться в моем рассказе.

Утром, в наше обыкновенное время, т. е. в 8 часов, гости вышли в столовую, в которой жена моя занимала верхний конец стола за самоваром, а я в ожидании кофея поместился на другом конце. Тургенев сел по правую руку хозяйки, а Толстой по левую. Зная важность, которую в это время Тургенев придавал воспитанию своей дочери, жена моя спросила его, доволен ли он своею английскою гувернанткой. Тургенев стал изливаться в похвалах гувернантке и, между прочим, рассказал, что гувернантка с английскою пунктуальностью просила Тургенева определить сумму, которою дочь его может располагать для благотворительных целей. «Теперь, сказал Тургенев, англичанка требует, чтобы моя дочь забирала на руки худую одежду бедняков и, собственноручно вычинив оную, возвращала по принадлежности».

– И это вы считаете хорошим? спросил Толстой.

– Конечно; это сближает благотворительницу с насущною нуждой.

– А я считаю, что разряженная девушка, держащая на коленях грязные и зловонные лохмотья, играет неискреннюю, театральную сцену.

– Я вас прошу этого не говорить! воскликнул Тургенев с раздувающимися ноздрями.

– Отчего же мне не говорить того, в чем я убежден, отвечал Толстой.

Не успел я крикнуть Тургеневу: «перестаньте!» как, бледный от злобы, он сказал: «так я вас заставлю молчать оскорблением». С этим словом он вскочил из-за стола и, схватившись руками за голову, взволнованно зашагал в другую комнату. Через секунду он вернулся к нам и сказал, обращаясь к жене моей: «ради Бога извините мой безобразный поступок, в котором я глубоко раскаиваюсь». С этим вместе он снова ушел.

Поняв полную невозможность двум бывшим приятелям оставаться вместе, я распорядился, чтобы Тургеневу запрягли его коляску, а графа обещал доставить до половины дороги к вольному ямщику Федоту, воспроизведенному впоследствии Тургеневым. Насколько материально легко было отправить Тургенева, настолько трудно было отправить Толстого. Положим, в моем распоряжении была московская пролетка с дышлом; но зато ни одна из наших лошадей не хаживала в дышле. Наконец, я выхожу на крыльцо и с душевным трепетом слежу за моим сереньким верховым в паре с другим таким же неуком, как-то они вывезут гостя на проселок. О, ужас! вижу, что, проехав несколько сажен, пара, завернув головы в сторону, начинает заворачивать назад к конному двору; повернутая там снова на путь истинный, она раза с два повторяет ту же вольту и затем уже бойко отправляется рысью по дороге.

Размышляя впоследствии о случившемся, я поневоле вспоминал меткие слова покойного Нив. Ник. Толстого, который, будучи свидетелем раздражительных споров Тургенева со Львом Николаевичем, не раз со смехом говорил: «Тургенев никак не может помириться с мыслью, что девочка растет и уходит у него из-под опеки».

О том, что затем психологически происходило и произошло, я до сих пор не в состоянии составить себе ясного понятия и представляю только на суд читателя все попавшие ко мне и относящиеся до этого дела письма. Из них читатель, конечно, подобно мне, увидит, что главных писем, доведших дело до такого раздражительного конца, в руках у меня нет; узнать же об их содержании мне, по крайней возбужденности действующих лиц, не представилось возможности. Представляю письма в порядке, в каком они следовали одно за другим.

В тот же день Тургенев писал Толстому:

Милостивый государь, Лев Николаевич! – В ответ на ваше письмо я могу повторить только то, что я сам своею обязанностью почел объявить вам у Фета; увлеченный чувством невольной неприязни, в причины которой теперь входить не место, я оскорбил вас без всякого положительного повода с вашей стороны и попросил у вас извинения. Происшедшее сегодня доказало поутру ясно, что всякие попытки сближения между такими противоположными натурами, каковы ваша и моя, не могут повести ни к чему хорошему; а потому тем охотнее исполняю мой долг перед вами, что настоящее письмо есть, вероятно, последнее проявление каких бы то ни было отношений между нами. От души желаю, чтоб оно вас удовлетворило и заранее объявляю свое согласие на употребление, которое вам заблагорассудится сделать из него.

С совершенным уважением имею честь оставаться, милостивый государь, ваш покорнейший слуга.

Ив. Тургенев.

27 мая 1861.

Спасское.

Тут же следует приписка:

10 1/2 час. ноч.

Иван Петрович сейчас привез мне мое письмо, которое мой человек по глупости отправил в Новоселки, вместо того чтоб отослать его в Богослово. Покорнейше прошу вас извинить эту нечаянную неприятную оплошность. Надеюсь, что мой посланный застанет вас еще в Богослове.

В ответ на это Л. Толстой прислал мне следующее письмо:

Я не удержался, распечатал еще письмо от г. Тургенева в ответ на мое.

Желаю вам всего лучшего в отношении с этим человеком. но я его презираю, я ему написал и тем прекратил все сношения, исключая, ежели он захочет удовлетворения. Не смотря на все мое видимое спокойствие, в душе у меня было неладно, и я чувствовал, что мне нужно было потребовать более положительного извинения от г. Тургенева, что я и сделал в письме из Новоселок. Бот его ответ, которым я удовлетворился, ответив только, что причины, по которым я извиняю его, – не противоположности натур, а такие, которые он сам может понять. Кроме того, по промедлению, я послал другое письмо довольно жесткое и с вызовом, на которое не получил ответа, но ежели и получу, не распечатав возвращу назад. Итак, вот конец грустной истории, которая ежели перейдет порог вашего дома, то пусть перейдет и с этим дополнением.

Л. Толстой.

Тургенев писал Толстому:


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю