Текст книги "Воспоминания"
Автор книги: Афанасий Фет
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 58 (всего у книги 67 страниц)
– Ах, нет! восклицал он, – сам отец страстно желает этого брака и приглашает меня бывать у них в доме. Я ведь к ним бы и не поехал после того, что случилось, но он сам в деревне приехал звать меня накануне ее именин. Он этого страстно желает!
– Да ведь он и тогда, как говорил мне сам, этого желал. Вот если бы ты мог сказать, что она этого желает, то я благословил бы тебя обеими руками. А то как бы последнее не было горше первого.
– Ах, братец, пожалуйста, не говори! Вышивала она на подушке пару голубей; я и говорю ей: «что же это ваши голуби отвернулись друг от друга?» – А она подняла на меня глаза и сказала: «а может быть они когда-нибудь и взглянут друг на друга».
– Какое же ты выводишь заключение из этих слов?
– Ах, братец, когда я приехал прощаться, к ней пронесли светло-золотистое палевое платье. Уж тут и говорить-то нечего!
Брат замолчал, и я замолчал после такой аргументации.
Совершенно поправившись, я перед отъездом в Степановку зашел проститься с В. А. Ш-ым, который в свою очередь жаловался мне на нездоровье. На прощаньи он заставил меня написать два слова Сергею Петровичу Боткину, к которому собирался съездить за советом в Петербург.
Чтобы не принимать вида вмешательства, мы с женою, при жизни Ивана Петровича, ни разу не посетили маленькой Оли Ш-ой; но ставши ее опекуном, я счел своею обязанностью взглянуть на девочку, которой не видал в течении 13-ти лет. Ее так ревниво оберегали, что я едва мог добиться свидания с нею и нашел ее с воспаленными глазами и золотыми браслетами на руках. Напрасно я старался объяснить г-же Эвениус необходимость познакомить девочку с ее ближайшими родными по отцу и по матери, прося поэтому прислать ее, не долее как на месяц, в деревню. Г-жа Эвениус только тогда обещала исполнить мою просьбу, когда я подтвердил ее решительными требованиями опекуна. Решено было, что девочка приедет с классною дамою в Степановку в июле месяце.
Тургенев писал из Парижа от 8 января 1872 года:
Прежде всего поздравляю вас с изобретением зерносушилки, любезнейший Аф. Аф., если она точно окажется без сучка и задоринки. Je ne demande pas mieux que m'ecrièr: ta as vaincu, Galiléen! Радуюсь душевно успехам Пети: все это обещает в будущем хорошие плоды. С удовольствием прочту ваши письма «Из деревни», если они будут написаны «sine ira et studio». Вы пишете, что «не шутя не знаете ни одного бедного литератора». Это происходит оттого, что вы их вообще мало знаете. Укажу вам на один пример. Недавно А. Н. Афанасьев умер буквально от голода, а его литературные заслуги будут помниться тогда, когда наши с вашими, любезный друг, давно уже пожрутся мраком забвения. Вот на такие-то случаи и полезен наш бедный, вами столь презираемый, фонд. Надеюсь, что вы весело пожили в Москве и «люблю думать», как говорят Французы, что вы не слишком нанюхались Катковского прелого духа.
В конце Февраля я в Питере, а там в Москве и пожалуй в деревне. Жму вам руку.
Ваш Ив. Тургенев.
Настоящие слова Тургенева вызывают многие замечания.
1. Поступивши в Общество Литературного Фонда в качестве члена учредителя, я вычеркнул себя из списка не потому, что считал не должным помогать нуждающимся литераторам, а только потому, что считал необязательным слепо подчиняться произволу Общества, изменявшего свою программу введением расходов, не имевшихся в виду при учреждении Общества. Если Общество считает такие изменения своим правом, то не должно и удивляться уходу членов, с ним несогласных.
2. Серьезные члены учредители не могут не знать, что литература способна быть забавой или отрадой и даже некоторым подспорьем насущному хлебу, но что чисто литературный труд в большинстве случаев так же мало способен прокормить отдельного человека, как и душевой крестьянский надел. Вкоренять в том и в другом случае в человеке мысль об обеспеченности – значит заведомо вести человека к экономической гибели. Поэтому помощь должна являться к литератору, как и ко всякому другому труженику, только как помощь при неожиданном несчастии, но никак не в виде поощрения на бездоходный труд.
3. Сказанное нами подтверждается отчасти судьбою покойного Афанасьева, которому служба в иностранном архиве давала возможность предаваться своим частным литературным занятиям. Принимая у себя на собственный риск неупрощенного еще Кельсиева, Афанасьев, конечно, не мог рассчитывать, что правительство будет продолжать содержать его на службе, невзирая на его оппозиционную роль. Но даже и после потери места он не умирал с голоду, как говорить Тургенев, так как оставил своей наследнице в Москве дом, оцененный в 13 тысяч.
Л. Толстой писал от 20 Февраля 1872 г.:
Как мне грустно было узнать, что вы были в Москве и еще хуже, что, когда я на днях в другой раз приехал в Москву, я узнал, что вы накануне уехали. Как же было не написать мне словечко о своем положении? Я могу не переписываться по годам со своими друзьями, но когда друг в беде, то ужасно совестно и больно не знать. Напишите, как вы теперь? Не заработывайтесь своим судейством. Вы мне это проповедываете, а вам едва ли не нужнее, я уж лет 9 не помню вас хоть на денек спокойным и свободным. В Москве теперь хотел съездить к Боткину, чтобы разузнать про вас, но сам заболел, пролежал и больной насилу добрался домой. Теперь лучше. Дома все хорошо, и дом вы наш не узнаете: мы всю зиму уж пользуемся новой пристройкой. Еще новость, это – что я опять завел школу, и, жена и дети, мы все учим и все довольны. Я кончил свои азбуки, печатаю и принимаюсь за задушевное сочинение, которого не только в письме, но и на словах едва ли расскажу, не смотря на то, что вы тот, кому можно рассказать. Теперь пишу и вспоминаю, как давно мы потерялись из виду. Напишите пожалуйста поподробнее. Жена и я просим передать душевный привет Марье Петровне. Как ее здоровье? Прощайте.
Ваш искренний друг
Л. Толстой.
От 26 Февраля 72 г. Тургенев писал из Парижа:
Прежде всего, любезнейший А. А., примите мое поздравление с благополучным исходом мучительной, по спасительной операции, которой вы подверглись я, хотя и не доктор, давно предвидел, что вам ее не избегнуть, и очень рад, что все хорошо сошло с рук.
При всем моем старании, не могу найти в душе моей сильного сочувствия к исчезновению Александра Никитича; сожалею только о том, что эта смерть прибавит еще некоторое бремя к обузе, отягощающей ваши плечи. Но на то человек и существует, чтобы ему с каждым годом становилось тяжеле.
Прочтя ваше изумительное изречение, что: «я (И. С. Т.) консерватор, а вы (А. А. Ф.) радикал», – я воспылал лирическим пафосом и грянул следующими стихами:
«Решено! Ура! Виват!
Я – Шешковский, Фет – Марат!
Я – презренный Волтерьянец…
Фет – возвышенный Спартанец!
Я – буржуй и доктринер…
Фет – революционер!
В нем вся ярость нигилиста…
И вся прелесть юмориста!»
Только вот что, новейший Кай Гракх:– вы, как человек впечатлительный и пиит, слишком легко поддаетесь обаянию слова:республиканское заглавие нового петербургского журнала « Гражданин»соблазнило вас, и вы посвятили ему свои задушевные излияния.
Желаю вам расцвесть на деревенском воздухе, как ландыш; а увижусь я с вами, Бог даст, в мае, ибо выеду отсюда не раньше апреля.
Передайте мой искренний привет Марье Петровне и верьте в искренность моих, хотя реакционерных, но дружеских чувств.
Ив. Тургенев.
Л. Толстой писал от 16 марта 72 г.:
Письмо ваше очень порадовало нас. Как бы мне хотелось видеть вас; а ехать не могу, все хвораю. Ради Бога не проезжайте меня мимо, когда поедете в Москву. Азбука моя не дает мне покоя для другого занятия. Печатание идет черепашьими шагами и черт знает когда кончится, а я все еще прибавляю, убавляю и изменяю. Что из этого выйдет – не знаю; а положил я в него всю душу.
Ваш Л. Толстой.
Вл. Ал. Ш-у не пришлось воспользоваться моим письмом к Боткину, и я получил известие о его скоропостижной смерти.
Тургенев писал:
Париж.
29 марта 1872 г.
Итак, любезнейший Аф. Аф. добродушный В. А. Ш-ъ приказал долго жить! Смерть действительно сильно щелкает вокруг нас.
Что касается до Афанасьева, то позвольте вам заметить, что вы не довольно ясно даете себе отчет о подразделениях литературы, – на так называемую беллетристику, прессу-журналистику и прессу-науку (и педагогику), или, что еще вернее, вы сознаете это подразделение, но цените одну беллетристику, да еще какую! – поэзию! Но наше Общество основано именно для литераторов, пользу которых вы с трудом признаёте, и без которых пришлось бы плохо делу просвещения. Вот оттого-то мы и заботимся об обеспечении этих самых литераторов от голода, холода и прочих гадостей.
А за поход ваш по поводу сифилиса нельзя вас не похвалить. Вот это дело, и дай Бог вам успеха и помощи отовсюду. На вашу больницу я немедленно подписываюсь на сто рублей, которые буду иметь удовольствие вручить вам при нашем свидании в Спасском в мае месяце. А до тех пор будьте здоровы и благополучны.
Ваш Ив. Тургенев.
На тему этого письма, я в объяснение должен сказать следующее. В прошлом 71 году истек последний срок уплаты розданного мною голодающим капитала, которому я некогда так высокомерно предназначал блестящую и благотворную будущность. Я даже устроил из мнимо процентных денег небольшие стипендии слепым и убогим из бывших дворовых. Но и тут разочарование готовило мне новый урок. Как я ни бился, я так-таки и не добрал более 300 руб. основного капитала, и в виду таких обстоятельств я искал возможности и случая дать этому капиталу другое, более разумное назначение. Я на опыте убедился в истине, которая, будучи a priori несомненна, не требует подтверждения опыта, а именно: прочный кредит может быть только под обеспечение равноценного имущества, мгновенно поступающего в собственность кредитора, не получившего утраты. А там, где заемщик, подобно нашему крестьянину, принципиально не владеет никакой личной собственностью, кредит немыслим.
Еще в прошлом году предводителем Тимирязевым и мною обращено было внимание земского собрания на непомерное распространение в уезде сифилитической заразы. Всего нагляднее зло было для предводителя во время приема рекрут, из которых 20 проц. оказывались зараженными. Тогда же собрание уступило нашим требованиям немедленной помощи, и из Петербурга была выписана весьма практическая и деятельная акушерка, которой пришлось немало побороться с и убийственным злом, по одному уже тому, что крестьянки прятались от осмотров, боясь женского рекрутского набора. Через два года я слышал от Ал. Арк., что процент зараженных рекрутов сошел с двадцати на четыре.
Объяснивши министру безнадежное положение моего запасного капитала, я заблаговременно заручился разрешением обратить его на сельскую больницу. Но когда я на земском собрании просил-или принять от меня этот капитал, или же дозволить мне выстроить больницу, содержание которой земство приняло бы на свой счет, – то согласия ни на то, ни на другое не последовало, и поднялся оратор с вопросом:– «почему-де г. Фет в своей больнице желает дать предпочтение сифилису перед всеми другими болезнями?» Напрасно я возражал, что больница в десять коек в применении ко всем болезням слишком мала, но там, где отделение больного от общей семейной чашки составляет благодеяние для целой семьи, десять коек под надзором хорошего фельдшера представляют очевидное благодеяние для края. После многих колебаний, Гордиев узел был разрублен моим ближайшим соседом М. М. Хрущевым, (бывшим когда-то в числе лейб-драгунов, угощавших нас, улан, в Ревельской гостинице). Он объявил собранию, что так как в северо-западной части Мценского уезда, при селе Воине, имеется земская больница, то если земство ассигнует известную сумму на содержание больницы в юго-восточной части уезда, при селе Долгом, то он дарит под больницу десятину земли и на полученные от меня деньги выстроит и самую больницу.
Больница эта существует и в настоящее время, но, к сожалению, в ней принимаются всевозможные болезни.
Я уже говорил, что покойный Александр Никитич был человек толковый и весьма хороший хозяин. Получивши в последнее время денежное наследство в два три десятка тысяч после покойного своего отца, он не только расплатился с долгами, в том числе и со мною, но довел свое полевое и домашнее хозяйство до возможного совершенства, не задаваясь никакими модными приемами. Он даже, верстах в 15-ти, прикупил небольшое имение со скромной, но прекрасной усадьбой. В последнее время он за два года не продавал хлеба.
Однажды, не успели мы сесть за завтрак, как приехала Любинька и после первых приветствий сказала: «а я к тебе за серьезным советом. Куда ты мне посоветуешь класть деньги?»
– Боже мой, сказал я: какая ты исключительно счастливая особа! Мы, грешные, и знали бы куда положить, да нечего. Но так как ты просишь совета, то, во-первых, продавай хлеб и в хвост, и в голову, – так как он у тебя сыр и может перегореть в навоз, а во-вторых, так как Поповка куплена на имя Алекс. Никит. и заложена во Мценском банке, то ты клади сбережения куда хочешь, кроме Мценского банка, в котором ты только будешь очищать дела твоего Володи, нисколько не обеспечивая себя. Конечно, со временем и твое, как и Александра Никитича, достанется вашему сыну, но до времени не мешает держать его на известной привязи.
– Ах, помилуй, что ты… и т. д. И я замолчал.
Наконец в июле классная дама привезла к нам 13-ти летнюю Олю, познакомившуюся с своими двоюродными братьями: Ш-ым и Борисовым.
К обычному нашему семейному торжеству 22 июля, на этот раз набралось гостей более обыкновенного. Приехавший еще к завтраку 16-ти летний Ш-ъ не преминул блеснуть своею возмужалостью перед Петей и Олей и рассказал, что он, к сожалению, не может одновременно с Нетей возвратиться в лицей, так как должен быть шафером у m-lle М-ой и к этому дню должен заказать себе фрак и три пары перчаток. Одну – чтобы держать венец, другую – чтобы наливать шампанское, а третью – для танцев. Когда перед обедом я старался по возможности занимать гостей, с балкона подошел Петя и шепнул мне: «тетя Люба просить тебя придти на минуту в аллею».
Улучив минуту, я действительно нашел сестру Любовь Афанасьевну в аллее вдвоем с предводителем дворянства. «Вот, сказала она, я просила Алекс. Арк. назначить тебя опекуном к Володе». Вместе с этим она обняла меня, припадая лицом на правое плечо мое, на котором я вскоре услыхал горячую влагу слез.
– Любинька, отвечал я, ты напрасно так сильно плачешь. Я буду очень рад, если дело хорошо пойдет и без моей помощи; но если последняя окажется нужной, то я считаю себя не вправе отказываться. Я прошу у вас извинения, но в настоящую минуту должен идти к дамам, сказал я и пошел на балкон.
Когда позвали к обеду, предводитель, проходя мимо меня, сказал вполголоса: «после завтра вы получите указ опеки, о назначении вас опекуном к малолетнему Ш-у».
Часов в 10 вечера, когда все гости разъехались, мы за длинным столом на террасе оставались еще в семейном кругу, так как Володя Ш-ъ еще не уезжал, а Оля с классной дамой еще не ушли в свои комнаты. Все время мне почему-то казалось нескромным обратиться с каким либо вопросом к девочке, находящейся так всецело на руках начальницы своего пансиона. Но принимая во внимание 13-ти летний возраст, я на этот раз решился успокоить себя наиболее элементарным вопросом и спросил: « Я тебя люблю;-которое из этих трех слов глагол?»
Девочка как-то порывисто сказала сначала: я, затем тебяи только наконец – люблю.
Надо было с одной стороны видеть мягкое оцепенение на лице классной дамы, как бы желавшей сказать: «пусть хоть разрушается небесный свод, а это дело не наше», – а с другой – восторженный блеск глаз и всего лица Петруши. Я сам не рад был своему вопросу и, что называется, в рот воды набрал. Когда тихий ангел пролетел, и разговор оживился снова, я сказал: «если я за кого либо радуюсь, так это за тебя, Володя».
– Почему это, дядя? сказал он.
– А потому, что с послезавтра исчезнут с твоей стороны все излишние нужды. Никакого фрака и особенных перчаток тебе не нужно, а поедешь ты одновременно с Петей в Катковский лицей.
На этом разговор пока прекратился; но вслед затем, заметив, что я прошел с балкона в гостиную, Володя прошел за мною следом и, подойдя ко мне, сказал: «могу ли я, дядя, сделать тебе совершенно отвлеченный и принципиальный вопрос? Я никогда не дозволю себе тебя ослушаться».
– Да я тебе не советую и пробовать этого, отвечал я.
– Этого никогда и не будет, продолжал отрок, но я бы желал себе наглядно представить последствия моего отказа ехать, например, одновременно с Петею в лицеи.
– Я очень рад помочь твоему недоразумению, сказал я: ты, быть может, не знаешь, что опекун заменяет отца, и что, с минуты моего назначения, настоящим хозяином в твоем Ивановском буду я, и человек, не исполняющий моего приказания, не может долее оставаться в имении. Если бы ты не послушался слова, то пришлось бы тебя отправить силой, т. е. приказать двум здоровенным ребятам связать и довезти тебя на станцию, сесть с тобою в III-й класс и доставить при моем письме Леонтьеву, которого быя просил не пускать тебя домой на каникулы, так как ты не умеешь себя держать прилично.
Пора было отправляться на покой, и мы обнялись на прощанье. На другой день, около 12ти часов, сестра Любинька как-то особенно важно вошла в гостиную и села в кресло, расправляя свой траурный шлейф.
– Я хотела тебе сказать два слова, произнесла она. Я до такой степени дорожу твоим расположением и нашими дружескими отношениями…
– Пожалуйста не продолжай, перебил я, – ты не желаешь, чтобы я был у вас опекуном. Пойми, какую нравственную обузу ты с меня снимаешь, но я не знаю, в какой мере это будет полезно для Володи и для всего вашего имущества.
Вначале августа Петя и Оля уехали в Москву, а Володя остался заказывать Фрак и покупать перчатки к предстоящему шаферству.
В виду грамматических сведений девочки, я слезно молил г-жу Эвениус найти особенного репетитора грамматики вообще и русской в особенности. К осени я получил обычное детское письмо с прибавлением: «я уже прочла всего Пушкина, Лермонтова, Тургенева и Толстаго».
Эти слова поразили меня в самое сердце. «Нет, подумал я, этому должен быть положен решительный конец. Оставаясь у старой девы, влюбленной в девочку, последняя наверное не приобретет даже самых элементарных сведений, а между тем ее материальное и общественное положения не мирятся с таким круглым неведением, в котором со временем я не буду в состоянии избежать ни сторонних, ни собственных упреков».
Тургенев писал из Баден-Бадена от 16-го августа 1872 года:
Вот я опять здесь, любезнейший А. А., и письмо ваше получил. Остаюсь в Бадене до октября, а там в Париж.
Мне жаль, что Петя только рассердился на меня за мое письмо, а не почувствовал, что в нем было справедливо. Когда он будет большой, я, если буду жив, и если он сделается – в чем я не сомневаюсь – хорошим человеком, покажу ему его первое письмо, написанное ко мне после кончины его отца, – и он постыдится его и подивится тому, до чего может доходить эгоизм молодости. Теперь он, в силу своих успехов в Катковском лицее, чувствует себя как бы царьком; а до царей, известно, истина проникает с трудом. Когда я свижусь с вами, мы побеседуем о новейшей английской поэзии,о которой у нас никто, или почти никто, не имеет понятия. Штука не симпатическая, но интересная, и есть один очень большой лирический талант: Свинберн (Swinberne).
Что вам не нравится звание «Литератор», – это ваш конек, – а жизнь научила меня обходиться с чужими коньками почтительно. По-моему, «литератор» такое же звание или определение рода занятий, как «сапожник» или «пирожник». Но есть пирожники хорошие и дурные, и литераторы тоже. Засим кланяюсь Марье Петровне и крепко жму вам руку.
Преданный вам Ив. Тургенев.
Л. Толстой:
15 октября 1872 года.
Очень благодарен вам за Федора Федоровича. Он был у меня и обещал приехать совсем 16-го. Он мне очень нравится и попал ко мне в то самое время, когда нужнее всего. Пришла дурная погода, и дух работы и тишины приближается, и я ему радуюсь. Немножко охоты и хозяйственные заботы, и потом жизнь с собой и с семьей и только Я с радостью думаю об этом, и потому верю, что я счастлив. Я на днях был в Москве и был в лицее. Видел Петю; он мне показался очень мил и жалок тем, что некуда ему идти в воскресенье. Я экзаменовал его из греческого – очень хорошо, из математики тоже хорошо.
Я прилаживаюсь все писать, но не могу сказать чтобы начал. Азбука выйдет 10 ноября, как мне обещают.
Ваш Л. Толстой.
Тургенев:
Париж.
16 октября 1872 года.
Вы желаете иметь обо мне известия, любезный Фет, – спасибо вам, но я утешительного сообщить не могу. Вот скоро полгода, как я в когтях у подагры, и пишу вам лежа в постели, по милости нового припадка, по счету одиннадцатого.Вот в чем состоит эта прелесть: вдруг у тебя ни с того, ни с сего страшно распухает колено или плюсна, появляются нестерпимые боли, шевельнуться нельзя, приходится пролежать в постели пять, шесть дней, неделю; потом ты начинаешь ползти с помощью костылей, брести на палках, понемногу ты начинаешь надеяться на выздоровление – бац! опять rechute, опять мука, опять недвижное лежание в постели… Вы понимаете, что при такого рода обстоятельствах мне не до того, чтобы рассуждать о значении демократии, о том, что людям слова дороже дел и т. п. Эти остроумства хороши для здоровых счастливцев, к которым, к великому моему удовольствию, принадлежите вы; а мне хочется, по выражению Писания, обратиться лицом к стене и, насколько возможно, позабыть все житейское. Нет сомнения, что и я побежал по дорожке покойного Василия Петровича и должен готовиться к подобному же концу.
Мои сто рублей к вашим услугам, и как только вы мне дадите знать, я напишу Зайчинскому. Кланяюсь Марье Петровне; дружески жму вам руку.
Преданный вам Ив. Тургенев.
Л. Толстой:
12 ноября 1872 г.
Как стыдно луку перед розой,
Хотя стыда причины нет;
Так стыдно мне ответить прозой
На вызов ваш, любезный Фет.
Итак, пишу впервой стихами,
Но не без робости, ответ.-
Когда? Куда? решайте сами,
Но заезжайте к нам, о Фет!
Сухим доволен буду летом,
Пусть погибают рожь, ячмень,
Коль побеседовать мне с Фетом
Удастся вволю целый день.
Заботливы мы слишком оба,
Пускай в грядущем много бед,
Своя довлеет дневи злоба, —
Так лучше жить, любезный Фет.
Без шуток, пишите поскорее, чтобы знать, когда выслать за вами лошадей. Ужасно хочется вас видеть.
Ваш Л. Толстой.
Тургенев:
11 декабря 72 г.
Париж.
Очень вам благодарен, любезнейший Афанасий Афанасьевич, за ваши сочувственные слова; но если бы я хотел ждать возможности сообщить вам хорошие о себе вести, мне бы пришлось прекратить наши письменные сношения. Подагра продолжает терзать меня, и я вас прошу об одной: не употребляйте столь часто слышанных мною quasi-утешений, что эта болезнь, мол, un brevet de longue vie, и т. п. Невольное чувство враждебности и злобы шевелится во мне всякий раз, когда я слышу эти нелепые слова; а и не желал бы чувствовать ничего подобного в отношении к вам. Если бы даже подагра (что вовсе неправда) имела привилегию продолжать жизнь в этом виде, то черт бы с ней совсем, с такой поганой жизнью! Вот уже 7-й месяц, как я веду совершенно отшельническую жизнь, и потому не имею ничего сказать вам, кроме того, что вы сами можете вычитать в журналах. Работать тоже невозможно, и остается одно чтение. Я и читаю все, что попа дается под руку, большею частию без всякого удовольствия.
Радуюсь успехам Пети, впрочем от него нельзя было ожидать ничего иного; лишь бы здоровье его утвердилось! —
Выписал я «Азбуку» Л. Толстого; но за исключением прекрасного рассказа Кавказский пленник, – не нашел в ней ничего интересного. А цена безумно высокая для подобного рода сочинения.
Погода у нас пакостная; да и у вас, по слухам, не лучше; впрочем, так как я постоянно сижу дома, то это мне с полугоря.
Дружески кланяюсь Марье Петровне и жму вам руку.
Преданный вам Ив. Тургенев.
Убедивши не без великого труда содержательницу пансиона г-жу Эвениус, что знакомство нашей Оли с ее далеко не многочисленными родственниками не ослабит ее привязанности к своей воспитательнице, я в бытность свою в Москве брал иногда по воскресеньям карету и лично привозил к нам из пансиона и отвозил обратно 14-летнюю Олю. Девочка уже настолько к нам привыкла, что перестала нас дичиться.
Недаром Тургенев упрекал меня в излишней боязни перед фразою. Прелестно однажды в том же смысле выразился по отношению ко мне Лев Николаевич Толстой:
«Есть люди, которые на словах живут гораздо выше своей практической морали; но есть и такие, которые живут ниже этого уровня; вы же до такой степени боитесь, чтобы проповедь ваша не была выше вашей практики, – что вы преднамеренно заноситесь с нею гораздо ниже этого уровня».
«Всякий человек умеет различить добро от зла». Эти слова я всегда считал фразою весьма условной и в сущности требующей перифразы: никто не может различить добра от зла. Это обстоятельство и делает необходимым административное и судебное наказание. Если мы сравним наше вступление в неведомое грядущее со входом в неизвестный город, то неудивительно, если на распутье мы будем колебаться в выборе путей; но если улица направо открыта, а налево затянута веревкой, за которою полицейский может самым энергическим образом направить напирающего на него на прямой путь, то надо быть исключительно рассеянным, чтобы и тут не разобрать должного пути от недолжного. Что касается до меня, то там, где последствия поступка не выступают со всею своей грубою резкостью, я никогда не умею отличить добра от зла, так как и эти два понятия тоже относительны. «Когда дети впотьмах, их сердца угнетены, и они начинают громко петь», – говорит Гейне. Неудивительно, что на этом основании я, сходясь за обедом с нашими любезными хозяевами Боткиными, нет-нет да и заводил разговор о настоятельной необходимости украсть девочку из пансиона, где она, в видимый ущерб своему здоровью, теряет драгоценное время учения.
– Удивляюсь, говорила Софья Сергеевна Боткина, как вы можете волноваться этим вопросом? Девочке с ее золотушно-больными глазами необходимо с весны основательное лечение в Старой Руссе или Славянске, и нужно всеми силами постараться наверстать потерянное для занятий время. В чем же вы тут сомневаетесь? Вы решили ее взять в себе и возьмите.
– Ах, Софья Сергеевна! вспомните пословицу: чужую беду руками разведу, а вот я то к своей ума не приложу.
– Право даже странно, чтобы не сказать жалко, видеть такое колебание в мужчине; вы опекун, все права на вашей стороне, а между тем я вижу, что это вас мучает.
– То-то и беда, что если это делать, то надо закинуть надежную удочку и разом тащить рыбку; а если она сорвется, то на другой раз ее и не поймаешь.
– Не понимаю и не понимаю я этих сравнений. Вот вы на днях собираетесь ехать в Петербург. Поручите нам с Марьей ПетровноЙ взять Оленьку из пансиона и, избежав всяких треволнений, вы по возвращении найдете свою племянницу уже у нас.
– Нет, Софья Сергеевна, ради Бога этого не делайте; иначе вы мне окончательно испортите это дело.
Так как еще в бытность в деревне я решился взять свою племянницу в Степановку, то заблаговременно уже озаботился приискать ей благонадежную воспитательницу. Добрая знакомая не только указала мне на почтенную и пожилую гувернантку, окончившую воспитание ее племянниц и в совершенстве владеющую, кроме русского, немецким, французским и английским языками и могущую преподавать начальные уроки музыки, – но и снабдила меня адресом почтенной m-lle Рополовской, еще не приискавшей себе в Петербурге места. Впечатление, произведенное на меня личным свиданием в Петербурге с m-lle. Рополовской, преисполнило меня надежды на успех нашей общей с нею задачи. Так как она вполне располагала своим временем, то я просил ее тронуться в путь по железной дороге в Степановку тотчас же по получении от меня телеграммы.
Прошли праздники, в течении которых я не раз брал на несколько часов Олю к нам. Но предчувствуя всякого рода трагикомедии, я решился взять девочку к себе перед самым отъездом в деревню.
Итак, однажды в воскресенье я лично отправился в пансион и привез Олю к обеду; но когда пришло время отвозить ее в пансион, я написал Эвениус, что так как, согласно моему решению, Оля не должна вернуться в пансион, то я прошу прислать с нарочным белья и платьев, сколько Эвениус сочтет необходимым на самое первое время.
Пока продолжались письменные переговоры, время приблизилось к чаю, т. е. к 8-ми часам, и хозяйка, напоивши им домашних, уселась в чайной комнате у лампы за свое бесконечное вышивание, тогда как дети, в том числе и Оля, уже очнувшаяся от обморока, в который упала при вести о невозвращении в пансион, – продолжали резвится по комнатам. Хотя я был в той же чайной и мирно рассуждал с Дмитрием Петровичем о каком-то постороннем предмете, но чувствовал нечто вроде томления, ощущаемого ко времени уборки сельским хозяином, завидевшим на горизонте черную тучу с белым градовым в ней клоком. Вошел слуга и доложил: «госпожа Эвениус». Не успел я сказать «проси», как Софья Сергеевна, вскочивши с кресла, бросилась вслед за детьми, крича: «наверх, наверх! спать! спать!»
Это было более чем своевременно, так как первым словом поднявшейся полестнице и вошедшей в комнату Эвениус, – было: «où est Olga? Je venx voir Olga». Хотя ей объяснили, что дети уже спят, но было весьма трудно заставить ее удовлетвориться этим ответом.
Так как в данную минуту Дмитрий Петрович, вышедши из кабинета, сидел с нами, то я, поклонившись Эвениус и приглашая ее рукою в кабинет, сказал, что вероятно ей будет удобнее передать мне поручение ее сестры (содержательницы пансиона, так как посетительница была только ее сестрой), и затем мы оба поднялись в кабинет, где глаз на глаз могли переговариваться по занимающему нас вопросу. Напрасно предлагал я нежданной гостье сесть на какое-либо из разнообразных кресел; она остановилась среди комнаты против меня, сложила крестообразно руки на груди и, все более возвышая голос, стала допрашивать меня о совершенном мною злодеянии. Конечно, мне было с одной стороны крайне жаль причинить похищением Оли внезапное страдание действительно привязанной к ней Эвениус. Но ведь я был опекуном Оли, а не утешителем Эвениус.
Конечно, вся иеремиада произносилась на французском языке, и затем категорически поставлен был вопрос: «monsieur, je vous prie de me dire, pourquoi avez vous déchiré le coeur d'une mère?»
Припертый к стене, я, тем не менее не хотел сказать правды.








