Текст книги "Пара аутсайдеров (СИ)"
Автор книги: MOIBA
Жанры:
Современные любовные романы
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 5 (всего у книги 13 страниц)
Глава 11. Уроки
Глава 11. Уроки Правило №3. Сообщения – только по делу. Стикеры, сердечки и «доброе утро» запрещены.
В мае школа сходит с ума.
Экзамены – первое, о чём говорят утром, последнее, о чём говорят вечером, и единственное, что происходит между. Классы пахнут валерианой и кофе из автомата, у доски висит расписание консультаций, по коридорам ходят люди с распечатками и лицами. Суджин третий день пьёт энергетик, который ей запрещены, и говорит, что у неё «сердце как у колибри».
Мне экзамены не страшны. У меня по всем предметам нормально, кроме математики, – а математика в этом году стала моей личной проблемой, потому что в апреле мы писали пробный, и я получила шесть из десяти, хотя раньше ниже восьми не опускалась.
Причина простая: я перестала готовиться. У меня теперь есть утро, вечер и один человек, из-за которого всё это перестало помещаться в расписание.
Об этом я, разумеется, никому не говорю.
В классе об этом говорят все.
– Ты записалась на консультацию по математике? – спрашивает Суджин, не поднимая головы от распечатки.
– Нет.
– Почему?
– Я занимаюсь сама.
– Сама. – Она поднимает голову. – С кем?
– «Сама» – это без кого.
– Ага, – говорит Суджин и возвращается к распечатке, потому что она не дура и не хочет ссориться.
Битна на первой парте обсуждает с кем-то репетитора: «Он берёт триста за час, но он реально готовит». Триста тысяч вон за час. Я считаю: это восемь моих смен в пекарне. Девять, если считать дорогу.
На той неделе Битна пробует старое – вполголоса, через два ряда, про то, что кое-кто «готовится к экзаменам, ага, вдвоём». Год назад за этим следили бы двадцать человек. Сейчас никто не поднимает голов от распечаток, и из первого ряда кто-то, не оборачиваясь, говорит: «Битна, тише». Вот и всё: нападка умерла не потому, что её отразили, а потому, что за ней не стали следить.
* * *
Мы занимаемся в библиотеке, за вторым столом у окна. Тут уже не десять человек, а двадцать; библиотекарь Ким Сонхи поставила дополнительный стул у своего стола и не поднимает головы.
Сегодня математика.
Минджун объясняет мне производные – ту самую тему, которую он сам пропустил в феврале и выучил в марте по видео в телефоне. Он объясняет странно: не по учебнику, а как спортсмен.
– Смотри, – говорит он. – Производная – это скорость. Не расстояние, а скорость. Если график – это дорожка, то производная – это секундомер. Ты смотришь не на то, где ты, а на то, как быстро меняется место.
– А зачем мне секундомер?
– Затем, что по нему видно, где ты ускоряешься, а где встаёшь.
Он рисует в моей тетради схему: восемь горизонтальных линий, как дорожки в бассейне, и на каждой – точка.
– Вот здесь ты плывёшь ровно, – говорит он. – Здесь ускоряешься. Здесь встаёшь. График – то же самое.
– Ты всё измеряешь бассейном.
– Я всё знаю через бассейн, – говорит он. – Это единственное, что я знал хорошо.
Он говорит это без горечи, просто как факт, и я впервые думаю: если человек потерял единственное, что знал хорошо, – на что он тогда опирается?
Я решаю. Получается восемь из десяти, и я почти счастлива.
Он объясняет ещё сорок минут.
Я записываю: «производная – скорость изменения», «тангенс угла наклона», «точка минимума». Почерк у меня становится его: мелкий, ровный, с нажимом в конце.
– Ты копируешь, – говорит он.
– Нет.
– Ты пишешь как я.
– Это удобно.
– Это странно, – говорит он, но не спорит.
В семь библиотекарь гасит лампу над дальним столом, и мы остаёмся при одной.
– Ещё десять минут, – говорит Минджун.
– Ещё десять, – соглашаюсь я и понимаю, что мы оба придумываем причины не уходить.
– Дай тетрадь, – говорит он.
Я отдаю. Он проверяет, находит ошибку в шестой задаче и молча стирает её ластиком. Стирает долго – до тех пор, пока в тетради не появляется дыра.
– Минджун.
– Что.
– Ты сейчас протрёшь насквозь.
– Тут ошибка.
– Тут уже дырка.
Он смотрит на тетрадь, как будто видит её впервые. На листе – белое пятно в форме неровного круга, сквозь которое проглядывает следующая страница.
– Извини, – говорит он.
– Дело не в тетради.
– Я знаю.
Он берёт ручку и переписывает задачу заново – на новом листе, ровно, мелко, без единой помарки. Цифры у него как у чертёжника: одинаковой высоты, с ровным наклоном. Он пишет и в конце каждой строчки прижимает ручку сильнее, как будто ставит точку.
– У тебя красивый почерк, – говорю я.
– У меня обычный.
– У тебя как в учебнике.
– Это плохо?
– Это странно. Ты пишешь так, как будто тебя проверяют.
Он не отвечает. Переворачивает страницу – и я успеваю увидеть.
На обложке его тетради, в углу, синей ручкой, давно:«Плавание. 100 м в/с» . И ниже, тем же почерком, но надавленным так, что видно с другой стороны: «лучше 11.2».
Тетрадь прошлогодняя. Он носит её с собой второй год.
– Это старая, – говорит он быстро. – Больше нет.
– Я ничего не сказала.
– Ты посмотрела.
– Я всегда смотрю.
Он закрывает тетрадь и убирает её в рюкзак – не в тот карман, где остальные, а во внутренний.
* * *
Теперь литература, и тут всё наоборот.
У Минджуна с литературой плохо. Не «плохо» в смысле оценок – у него семь, – а плохо в смысле понимания. Он не видит метафор. Он читает текст так, как читают инструкцию: «здесь сказано, что море – это море».
– Почему море – это одиночество? – спрашивает он. – Написано «море». Значит, море.
– Потому что герой один, и он смотрит на воду.
– Он может смотреть на воду, и ему нормально.
– Ему не нормально. Он только что потерял брата.
– Тогда надо было написать «ему было плохо».
Я смеюсь, и на нас шикают из-за стеллажей.
– Ладно, – говорю я. – Тогда забудь про метафору. Ответь на другой вопрос: почему он не идёт домой?
Минджун думает долго – дольше, чем нужно для экзамена.
– Потому что дома надо быть сильным, – говорит он. – А у воды можно просто быть.
Я смотрю на него.
– Запиши это, – говорю я. – Вот прямо это.
– Это неправильный ответ.
– Это правильный ответ. Ты просто не знаешь, что его можно давать.
Он записывает. Мелко, ровно, как в учебнике.
* * *
На экзамене нас сажают по одному.
Математику пишут в понедельник. Сумки на первой парте, телефоны на столе у учителя, на парте только ручка и линейка.
Я решаю всё за сорок минут и потом сижу и проверяю, потому что выходить нельзя. Рядом девочка из 3-1 наклоняется к соседу – учительница видит это и не подходит.
После экзамена Суджин выходит бледная.
– Всё, – говорит она. – Я не решила шестую.
– Решила.
– Не решила.
– У тебя ответ минус три?
– Минус три.
– Значит, решила.
Она вдруг начинает смеяться.
– Я тебя люблю, – говорит она. – Ты знаешь об этом?
У окна стоит Син Юри со своим черновиком, и к ней идут сверяться: сначала двое из нашего класса, потом трое из 2-4. Она отвечает коротко, и никто не спорит – если Юри сказала «минус три», значит, минус три. К ней так во всех предметах: ей верят до ответа.
В пятницу нас видит Со Сонджэ.
Он заходит в библиотеку за книгой, видит нас за вторым столом – наши головы над одним учебником, – и не подходит. У выхода он говорит что-то библиотекарю, и та смеётся.
На следующем уроке литературы он читает вслух сочинение без имени. Про брата, море и человека, который не идёт домой, потому что дома надо быть сильным.
Класс слушает. Минджун смотрит в парту и держит ручку так, как держат её, когда готовы стереть всё до дырки.
– Хорошая работа, – говорит Со Сонджэ и складывает лист. – Оценка не важна. Это написано человеком.
После урока я нахожу Минджуна на площадке между третьим и четвёртым этажом – теперь это тоже наше место, не только крыша.
– Ты злился, – говорю я.
– Нет.
– Ты держал ручку, как будто хотел её сломать.
– Она у меня течёт.
– Вторая за месяц?
Он молчит.
– Почему ты злишься, когда у тебя получается?
– Потому что это не должно получаться, – говорит он. – Я не умею в это. Я умею считать. Меня учили считать, а не писать про море.
– Тогда почему получилось?
Он смотрит в окно. Во дворе младшие гоняют мяч, у кого-то слетает кроссовок, все смеются.
– Потому что я знаю, как это, – говорит он. – Про дом, где надо быть сильным.
Мы стоим ещё немного. Потом звенит звонок, и он идёт в класс, а я остаюсь на площадке, потому что у меня окно.
* * *
После уроков – смена.
Пэ Суён сегодня разговорчивая: у неё, оказывается, сын учился в нашей школе.
– Он тоже в мае с ума сходил, – говорит она, выкладывая булочки. – Не спал, пил вот эти свои банки. А потом сдал, поступил и сказал: «Мама, я не помню ни одного вопроса».
– И что?
– И ничего. Живой, работает. – Она вытирает руки. – Экзамен – это не жизнь, Наён. Это май.
Я киваю. Мне нравится, что она говорит это не как учительница, а как человек, который видел май четыре раза.
– Ты у нас девочка тихая, – говорит она вдруг. – Но с этой недели какая-то тёплая.
– Тёплая?
– Ходишь и улыбаешься. Из-за математики, что ли?
– Из-за математики.
* * *
Дома бабушка спрашивает:
– Как экзамен?
– Нормально.
– Нормально – это «пять»?
– Нормально – это «нормально».
– У нас в моё время за «нормально» давали три.
– У вас в твоё время и школы были другие.
– Школы были те же, – говорит бабушка. – Учителя были злее.
Бабушка смотрит на мои тетради.
– Ты чего в школу как на работу?
– Экзамены.
– Экзамены, – повторяет она. – У нас в моё время экзамены были раз в год. И то не у всех.
– У нас тоже.
– У вас каждый день.
Она садится напротив.
– Ты бы отдохнула.
– Потом.
– Когда «потом»?
– В июне.
– В июне будет другое «потом», – говорит бабушка. – Так и живут.
Она уходит, а я думаю, что она права, и всё равно продолжаю.
Дома мать спрашивает про экзамены – впервые за год.
– Как дела в школе?
– Нормально.
– Совсем нормально?
– Пять предметов нормально, математика хуже.
Она кивает и вытирает стол, хотя стол чистый.
– Хочешь репетитора?
Мы обе знаем ответ. Она спрашивает, потому что должна спросить, а я отвечаю, потому что должна ответить.
– Не хочу.
– Ну и правильно, – говорит она быстро. – Они всё равно ничего не дают.
Она уходит в ванную, и я слышу, как вода идёт дольше, чем нужно.
* * *
Вечером я открываю тетрадь, чтобы делать домашнее по математике.
На шестой задаче я останавливаюсь, беру ластик – и не стираю. Обвожу ошибку кружком, как делают учителя, и пишу сбоку: «проверить».
Потом сижу над этой мелочью минуту, наверное.
Мне нравится, что это не я придумала. Это его способ. Теперь и мой.
Глава 12. Бракованные булочки
Глава 12. Бракованные булочки Правило №5. Подарки – не дороже пяти тысяч вон.
Фотомагазин на углу закрывается в восемь, и я успеваю за десять минут до закрытия.
Внутри пахнет пылью и чем-то химическим. На витрине – три плёночные камеры, все с ценниками, написанными от руки; одна, судя по цене, стоит как наш холодильник. Хозяин – мужчина в свитере, который, судя по всему, не выходил из этого магазина с девяностых, – поднимает голову.
– Ты ко мне первый раз, – говорит он.
– Да.
– Я тут двадцать два года. Плёнку берут всё реже. – Он вытирает руки о свитер. – Но берут.
– Плёнка?
– Да.
– Тридцать пятка?
– Да.
Он достаёт из-под стекла коробку. Я знаю, что ей нужна эта: она один раз говорила, что берёт только такую, потому что «другая даёт зелёный».
– Двенадцать тысяч.
Двенадцать тысяч вон – это больше, чем правило номер пять. Больше в два с половиной раза.
– А есть дешевле?
Он смотрит на меня так, как смотрят на человека, который пришёл в магазин за хлебом и спрашивает, нет ли хлеба подешевле.
– Есть китайская. Восемь. Но она даёт зелёный.
– Беру китайскую.
– Не советую.
– Беру.
Он пожимает плечами и даёт коробку. Я отдаю деньги, выхожу и стою под козырьком.
Восемь тысяч – тоже больше пяти. Правило нарушено в любом случае. Я думаю минуту, потом возвращаюсь и меняю китайскую на ту, которую она берёт.
Двенадцать тысяч. У меня остаётся три тысячи на неделю: проезд я уже оплатил, обед в школе бесплатный, и я ем дома.
Я кладу коробку во внутренний карман, туда, где раньше лежала тетрадь.
* * *
В пекарне горит свет и пахнет так, что у меня сжимается что-то под рёбрами.
Я не знал, что пекарня – это не про хлеб, а про запах. На улице его нет, он живёт только внутри: тёплый, дрожжевой, с корицей. Когда открываешь дверь, колокольчик звенит, и этот запах накрывает – и становится спокойно, как в детстве, которого я почти не помню.
Наён стоит за прилавком в фартуке, у неё на щеке мука. За стойкой – хозяйка: небольшая женщина лет пятидесяти с руками, которые явно работают больше, чем отдыхают.
– Здравствуйте, – говорит она, не спрашивая, кто я.
– Здравствуйте.
– Минджун, – говорит Наён. Это не вопрос и не представление. Она просто сообщает факт.
Хозяйка смотрит на меня секунду ровно, как смотрят на ценник.
– Пэ Суён, – говорит она. – Садись.
– Я не…
– Садись. У нас есть брак.
Она выкладывает на стол бумажный пакет: три булочки, одна с трещиной, две просто кривые.
– Это нельзя продавать, – объясняет Суён. – Но и выбросить нельзя. Ешь.
Я сажусь на высокий стул у окна. Булочка тёплая. Я ем и молчу, потому что не знаю, что здесь говорят.
Потом Наён показывает, как ставить булочки.
– Ближе к окну, – говорит она. – Свет делает их дороже.
– Это правда?
– Нет. Но берут чаще.
Она даёт мне противень, и я переношу его к витрине. Булочки пахнут так, что у меня кружится голова: я не ел с утра.
– Ты не ел, – говорит она.
– Ел.
– Ты не ел. – Она берёт одну и даёт мне. – Ешь. Это брак.
– Они ровные.
– Значит, будет брак по решению продавца.
Я ем. Суён из подсобки говорит:
– Это я слышала.
– И что? – спрашивает Наён.
– Ничего, – говорит Суён. – Правильно сделала.
– Ты её в школу провожаешь? – спрашивает Суён.
– Да.
– Хорошо. – Она вытирает стол. – А то она всё время одна.
– Я не одна, – говорит Наён.
– Одна, – говорит Суён спокойно. – Я год смотрю. Одна.
– Она в прошлом году два раза приходила с температурой, – говорит Суён уже из подсобки, но слышно хорошо. – Я говорю: иди домой. Она говорит: смена.
– Суён, – говорит Наён.
– Что «Суён». Это правда.
Она выходит с противнем и ставит его на стол.
– Ты, – говорит она мне, – если она заболеет, скажешь мне. Я её отпущу.
Пока Наён убирает, Суён разговаривает со мной.
– Ты в каком классе?
– Во втором.
– В третьем будешь?
– Буду.
– Значит, экзамены. – Она вытирает прилавок. – У сына моего тоже были. Он месяц не разговаривал.
– Почему?
– Потому что голова занята. – Она пожимает плечом. – Ты не думай, что это про тебя. Это у всех.
Она ставит передо мной ещё булочку – не из брака, а нормальную.
– Это не брак, – говорю я.
– Я знаю.
– Я не просил.
– Ты и не должен просить. – Она уходит в подсобку. – Ты просто ешь.
Мы остаёмся вдвоём.
* * *
Дверь звенит, и входит Суджин.
– О, – говорит она, увидев меня. – Я так и знала.
– Что ты знала?
– Что ты тут. Ты в последнее время всегда тут. – Она подходит к прилавку. – Мне три с корицей. И компот.
Наён откладывает булочки. Суджин расплачивается и садится за соседний столик – не с нами, а рядом, ровно на таком расстоянии, чтобы всё видеть и делать вид, что не смотрит.
– Вы не мешайте, – говорит она. – Я тут по делу.
– Какое у тебя дело?
– Ем.
Она ест и читает что-то в телефоне. Через пять минут уходит, а на столе остаётся компот, который она не открыла.
– Это она специально, – говорит Наён.
– Что?
– Компот. Она оставила его для тебя. У неё всегда так: делает вид, что забыла.
* * *
Я отдаю плёнку, когда она снимает фартук.
– Вот.
Наён смотрит на коробку. Потом на меня. Потом опять на коробку.
– Сколько она стоит?
– Не помню.
– Минджун.
– Двенадцать.
– Правило пять.
– Пять тысяч. Я знаю.
– То есть ты купил её, зная, что нарушаешь правило.
– Да.
– И ты думал, что я возьму?
– Нет. – Я засовываю руки в карманы. – Я думал, что ты откажешься, и тогда она будет лежать у меня.
Она молчит. Потом берёт коробку и убирает в рюкзак – быстро, чтобы не передумать.
– Я верну, – говорит она.
– Не вернёшь.
– Верну. У меня смена в субботу.
– Хорошо.
Мы оба знаем, что она не вернёт. И оба знаем, что я знаю.
* * *
Она запирает дверь, выключает витрину, и мы остаёмся в полупустой пекарне: только лампа над прилавком и свет от улицы.
– Ты не уходишь, – говорит она.
– Уже.
– Ты двадцать минут не уходишь.
– Я греюсь.
– Правило четыре. Людные места, не дольше двух часов.
– Тут нет людей.
– Тут вообще никого, – говорит она. – Это хуже всего.
Она садится на стул напротив, кладёт руки на стол. На её ладонях – следы от противня, тонкие красные полосы.
– Почему ты пришёл? – спрашивает она.
– Хотел отдать плёнку.
– Плёнку можно было отдать в школе.
Я не отвечаю. Потому что настоящий ответ плохой: я пришёл, потому что дома сегодня будет отец – он позвонил днём и сказал, что «заедет поговорить», впервые за четыре месяца, – и я не хочу быть там, когда он скажет «я всё решу».
– Я не хочу домой, – говорю я.
Наён не спрашивает почему. Она встаёт, включает чайник и ставит две кружки.
– У нас есть чай, – говорит она. – И ещё булочки. Но их нельзя, они на завтра.
– Мы возьмём по одной.
– Тогда завтра будет две недопродажи.
– Я заплачу.
– У тебя три тысячи на неделю, – говорит она, не оборачиваясь.
Я думаю, что она считает мои деньги лучше, чем я. Это неприятно, но это правда, и я впервые не злюсь, когда кто-то знает про меня такое.
Мы пьём чай и едим по булочке из тех, что на завтра.
– Что он тебе сказал? – спрашивает она, когда чай кончается.
– Кто?
– Ты понял кто.
– Сказал, что нашёл вариант. Работа на стройке в Пусане, у знакомого. Деньги хорошие. Мать согласна.
– А ты?
– Я не знаю.
– Это значит «пока не знаю» или «знаю, но не хочу говорить»?
– Это значит «пока не знаю».
Она кивает. Чайник щёлкает, в пекарне становится тихо.
– Слушай, – говорит она. – Если ты уедешь, всё сразу сломается.
– Я не собираюсь.
– Ты сказал «пока не знаю».
– Я всегда говорю «пока не знаю». Это не значит «да».
Мы сидим ещё полчаса. Я не смотрю на часы, а часы на стене громко тикают – единственный механизм в этой пекарне, который работает вслух.
Потом я встаю. Наён выключает лампу над прилавком, и мы выходим, и она запирает дверь.
– Правило четыре, – говорит она в темноте.
– Нарушено.
– Полностью. Четыре часа и пустая пекарня.
– Да.
– Ты сегодня какой-то, – говорит она.
– Какой?
– Как будто что-то считаешь.
– Считаю.
– Что?
– Всё. – Я думаю. – Смена стоит семьдесят пять тысяч. Квартира – четыреста сорок. Если работать пять дней, выйдет триста семьдесят пять за неделю.
– Ты считаешь вслух.
– Я всегда считаю.
– А зачем?
– Так тише.
Она смотрит на меня.
– У тебя правда всё хорошо?
– Да, – говорю я. – Я первый раз это говорю, и это правда.
Она идёт к автобусу. Я иду к метро.
По дороге она спрашивает:
– А если он всё-таки заберёт тебя в Пусан?
– Не заберёт.
– Почему?
– Потому что я не поеду.
Наён молчит.
– Ты сказал ему?
– Нет пока.
– Скажи, – говорит она. – Чем раньше, тем легче.
– Тебе легко?
– Мне нет, – говорит она. – Но я не про тебя. Я про себя: я не умею говорить «нет» первой.
Мы идём молча. Потом она говорит:
– У нас у обоих проблема с «нет». Только у тебя она с «да».
– Минджун.
– Что?
– Спасибо за плёнку.
– Она была не дороже пяти тысяч.
– Врун, – говорит она и уходит.
* * *
Дома я ложусь на спину, кладу руку на грудь и начинаю считать.
Одна. Две. Три.
Отец так и не приехал. Мать сказала, что позвонил и «не получилось», и легла раньше обычного, и я не знаю, что хуже: когда он приезжает или когда он не приезжает.
Я один раз спросил её, зачем она его ждёт. Она ответила: «Я не жду. Я просто не мешаю».
С тех пор я не спрашиваю.
Четыре. Пять.
Я думаю про пекарню. Про запах, который накрывает, когда открываешь дверь. Про Суён, которая сразу сказала «садись», и про то, что она год замечала, что Наён одна.
Шесть.
Дальше считать не пришлось.
Глава 13. Женщина из пекарни
Глава 13. Женщина из пекарни Правило №6. Никто не узнаёт правду. Никто.
– Сегодня придёшь пораньше, – говорит Пэ Суён в трубку. – У меня сменщица с температурой, я взяла подмену.
– Во сколько?
– К пяти.
Я прихожу в пять. В пекарне пахнет так же, как всегда, но Суён нервничает: она не любит чужих на своей кухне, потому что чужие не знают, где что лежит.
– Она нормальная, – говорит Суён, как будто отвечает на вопрос, который я не задавала. – Просто медленная.
– Мне всё равно.
– И мне. – Она вытирает руки. – Но с ней я хотя бы могу уйти в шесть.
Подмена приходит в пять двадцать: женщина лет сорока пяти, невысокая, в куртке, которая ей велика в плечах, с полиэтиленовым пакетом, в котором лежит фартук.
– Здравствуйте, – говорит она тихо. – Извините, автобус.
– Ничего. – Суён кивает. – Фартук там. Руки помыть. Наён тебе покажет.
Женщина моет руки, надевает фартук, повязывает косынку – и всё это делает медленно, аккуратно, как человек, который боится сделать что-то не так. Потом она поворачивается ко мне, и я вижу её лицо.
Обычное лицо. Усталое. Я таких вижу по десять в день в автобусе.
– Лим Миён, – говорит она и кланяется чуть-чуть, потому что я, видимо, кажусь ей старшей.
– Ким Наён.
– Наён, – повторяет она. – Красивое имя.
– Спасибо.
Мы работаем. Она раскатывает тесто – медленно, но ровно, – я раскладываю противни. Суён уходит в шесть, и в пекарне становится тихо: только печь гудит и радио бормочет про пробки.
– Ты давно здесь? – спрашивает Миён.
– Год.
– А я всё по подменам. Где попросят. – Она улыбается, не поднимая глаз от теста. – У меня сын в твоей школе, кстати. В 2-3.
Я останавливаюсь.
Рука с противнем висит в воздухе, и я стою так секунды три, наверное, а потом ставлю противень на стол.
– В 2-3, – повторяю я.
– Да. – Она наконец поднимает голову. – Пак Минджун. Может, знаешь?
Может, знаю.
Я знаю, как он держит руку на весу. Знаю, что он спит сидя и что у него на обложке тетради написано «Плавание. 100 м в/с». Знаю, что он не любит чипсы с кальмаром и что говорит «нормально» тогда, когда всё плохо. Я знаю, что в прошлом марте какая-то женщина у подъезда сказала ей, что мальчик совсем сломался, и она кивнула, и он стоял на лестнице и всё слышал.
Я знаю больше, чем знает она.
– Знаю, – говорю я. – Он в параллельном.
– Да, в параллельном. – Миён кивает с явным облегчением: видимо, ей редко удаётся поговорить о сыне с кем-то, кто его знает. – Он хороший мальчик. Тихий.
– Тихий, – соглашаюсь я.
– Он раньше плавал. Знаешь? Лучший в школе был. – Она берёт следующий кусок теста, и руки у неё двигаются быстрее. – Потом рука. Два года уже. Врачи говорят, может пройти, может нет. Мы ходили, ходили… – Она замолкает. – Ну, ничего. Сейчас вон в школу ходит, занимается.
Она говорит это ровным голосом, как говорят о погоде, и от этой ровности мне становится тяжело.
Мы работаем молча минут двадцать. Потом она спрашивает:
– А ты не боишься? Ну, работать. Все же в хагвоны ходят.
– Не боюсь.
– Умница. – Она раскатывает тесто ровно, как машина. – Мой ходил в хагвон год. Мы платили, платили… Потом перестали. Он сказал: «мама, не надо, я сам».
– Он сам?
– Сам. Он всё сам. – Она смеётся коротко. – Года четыре назад говорит: «мама, я летом пойду работать». Тринадцать лет было. Я говорю: какая работа. Он говорит: разгрузка. Я говорю: тебе тринадцать.
– И что?
– И ничего. Он не пошёл. Но он бы пошёл.
Она кладёт тесто в форму и вытирает руки.
– Ты вот что, – говорит она. – Если он тебе когда-нибудь скажет, что у него всё нормально, а у него будет такое лицо… – она проводит пальцем у себя над бровями, – вот такое, с морщинкой, значит, не нормально.
Я киваю. Я знаю эту морщинку.
– Ты руки правильно держишь, – говорит Миён, глядя на то, как я раскатываю.
– Как?
– Как будто боишься порвать.
– А надо?
– Надо смелее. Тесто это чувствует.
Она кладёт свою ладонь рядом с моей и показывает: короткое движение, от себя.
– Вот. Поняла?
– Поняла.
Мы работаем. Она напевает что-то без слов – тихо, под нос, – и от этого в пекарне становится как дома.
– У тебя есть бабушка? – спрашивает она.
– Есть.
– Хорошая?
– Очень.
– Это хорошо, – говорит Миён. – У моего сына бабушки нет. Моя мать умерла, когда ему было два.
– Он не жалуется, – говорю я.
Миён рассказывает про мужа.
– Он был повар. Хороший. Мы работали в одном ресторане, потом он открыл своё, потом всё сгорело.
– Сгорело?
– В переносном смысле, – говорит она. – Долги, кредиты. Он уехал «заработать» и не вернулся.
– Извините.
– За что? Ты не он.
Она раскатывает тесто.
– Знаешь, что я поняла? Люди уезжают не потому, что их что-то гонит. Они уезжают потому, что им кажется, что здесь их никто не держит.
– Вас держал сын.
– Сын держал, – соглашается Миён. – Но я об этом не говорила. А надо было.
– Никогда не жалуется. – Миён улыбается. – Я ему говорю: скажи, если тяжело. А он говорит: «мама, нормально».
Я знаю это «нормально». Я получала его по вечерам в сообщениях, когда плечо болело так, что он не мог лечь на бок.
* * *
В семь Суён возвращается и отправляет Миён домой.
Миён снимает фартук, складывает его в пакет, поправляет косынку. У двери она оборачивается:
– Наён.
– Да?
– Ты с ним сидишь в школе, да? В библиотеке?
Я не знаю, откуда она знает. Может, он говорил. Может, она видела один раз через окно.
– Сидим.
– Он про тебя говорил. – Она держит пакет двумя руками, как сумку с чем-то хрупким. – Он вообще не говорит про людей. А про тебя – говорил. Что ты фотографируешь. Что у тебя старая камера. Что ты не смеёшься над ним.
Она смотрит на меня, и я вижу, как у неё блестят глаза.
– Спасибо, – говорит она. – Я не знаю, за что именно. Просто спасибо.
Я не успеваю ничего ответить. Она выходит, колокольчик звенит, дверь закрывается, и я остаюсь посреди пекарни с тряпкой в руках.
Всё, что я могу придумать, – это что она, скорее всего, сейчас пойдёт на автобус, и у неё в руках пакет с фартуком, и она работает по подменам, чтобы закрыть чужие долги, и она благодарит меня за то, чего я не сделала.
Потому что это не я. Это игра. Это двенадцать пунктов в тетради в клетку, где пункт шесть – «никто не узнаёт правду». Правда в том, что мы договорились врать, и она только что поблагодарила меня за ложь, которую я даже не придумывала – её придумала школа.
Я сажусь на высокий стул у окна и сижу так минут десять, пока Суён не говорит:
– Ты чего?
– Ничего.
– У тебя лицо как у человека, который что-то сломал.
– Я ничего не ломала.
– Ну да, – говорит она и больше не спрашивает.
* * *
Дома я долго не могу уснуть.
В час ночи я беру телефон и пишу:
Я (01:12): Я сегодня видела твою маму.
Он отвечает через минуту. Значит, не спит тоже.
Минджун (01:13): Где?
Я: В «Онги». Она подменяла Суён.
Минджун (01:14): Понятно.
Я: Она сказала мне спасибо.
Минджун (01:15): За что?
Я: Не знаю. Она не сказала, за что.
Он не отвечает долго – минуты три. Я думаю, что, наверное, не надо было писать.
Минджун (01:18): Она хорошая.
Я: Я знаю.
Минджун (01:19): Она работает по подменам, потому что за квартиру надо платить. У неё больная спина, и она об этом не говорит. Если она тебе ещё что-нибудь скажет, не верь. Она всё преувеличивает в хорошую сторону.
Я: Например?
Минджун (01:21): Например, что я «мальчик, который занимается». Я в этом году не открывал учебник, кроме тех двух недель с тобой.
Я: Это всё равно больше, чем в прошлом году.
Минджун (01:22): Ага.
Минджун (01:22): Не жалей её.
Я: Я не жалею.
Минджун (01:23): Я знаю, что ты не жалеешь. Я на всякий случай.
Я хочу написать ему что-нибудь нормальное. Например, что его мать красиво раскатывает тесто, потому что у неё руки, которые всё умеют. Или что она сказала «умница» про работу – и это первое «умница» за неделю, которое я слышала не от Суён.
Вместо этого я пишу:
Я (01:24): Спи.
Минджун (01:24): Ты первая начала.
Я: Я знаю.
На следующий день в школе я вижу его в коридоре.
Он идёт с рюкзаком на одном плече, здоровается кивком – и я вдруг не знаю, как себя вести. Как будто теперь я знаю про него то, чего он мне не рассказывал: что его мать складывает фартук в пакет, что она работает по подменам из-за спины и за квартиру, что он говорил ей обо мне.
– Ты чего? – спрашивает он.
– Ничего.
– У тебя лицо…
– Как у человека, который что-то сломал.
– Да, – говорит он. – Именно такое.
Вечером я звоню Суджин.
– Ты не спишь?
– Сплю. Что случилось?
– Ничего. Я видела его мать.
– И?
– Она работает по подменам. У неё больная спина. Она благодарила меня.
– За что?
– Не сказала.
Суджин молчит.
– Наён.
– Что?
– Ты чего звонишь-то?
– Не знаю, – говорю я. – Мне надо было кому-то сказать.
– Ну, сказала. – Она зевает. – Спи. Завтра школа.
Я кладу телефон на подушку и смотрю в потолок.
Ночью я беру его снова.
Пишу: «Я сегодня видела твою маму». Это уже было.
Пишу: «Она рассказала про отца». Стираю: не моё.
Пишу: «Он уехал, потому что ему казалось, что его никто не держит». Смотрю минуту. Стираю.
Я не знаю, как это сказать, чтобы не было похоже на жалость. А он жалость ненавидит больше, чем что-либо.
Остаётся пустое поле.
Я выключаю свет и лежу в темноте, и в голове у меня одна фраза: «надо было говорить».
Правило шесть. Никто не узнаёт правду.
Я думала, оно про нас двоих – про то, что мы прячемся. Оно про людей вокруг: про тех, кто благодарит, не зная за что, и про тех, кто в одиннадцать сорок пишет «нормально».




























