Текст книги "Пара аутсайдеров (СИ)"
Автор книги: MOIBA
Жанры:
Современные любовные романы
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 1 (всего у книги 13 страниц)
Пара аутсайдеров
Пролог. Кадр
Пролог. Кадр Кёнджу, 21:47
Я сижу на перевёрнутом стуле в подсобке при актовом зале и считаю вдохи.
Двенадцать. Тринадцать. Где-то за стеной школьный вечер продолжается: девочки из 2-4 визжат в микрофон, кто-то топает, кто-то роняет стул. Музыка слышна через вентиляцию – глухо, будто играют из-под воды. Свет из-под двери полоской, ровно на моих кроссовках, и на правом носке видно зашитый шов. Я его зашивала сама, вечером, при кухонной лампе, и получилось криво.
Меня зовут Ким Наён. Мне шестнадцать, я в 1-1, и двадцать минут назад я сделала то, чего в этой школе делать нельзя: я не засмеялась.
Смеялись все. Стояли в проходе между рядами и смеялись, потому что Хэрин показывала, как мальчик из параллельного говорит – с запинкой, на каждой третьей фразе. Он стоял там же, в проходе, с рюкзаком в руках, и у него было такое лицо, будто он очень хочет стать на несколько сантиметров ниже. Я не засмеялась. Не сказала ничего – просто не засмеялась. Этого хватило: Хэрин посмотрела на меня ровно секунду, и в этой секунде уже всё было решено, только я ещё не знала.
Через двадцать минут я знала. Поэтому я сижу в подсобке, между ведром и стопкой стульев, и считаю вдохи, как будто это что-то меняет.
Дверь открывается.
Я успеваю придумать три версии: уборщица, кто-то из своих, конец света. Оказывается хуже.
В подсобку заходит Пак Минджун.
Он выше меня на голову и шире в плечах, чем все мальчики нашего потока вместе взятые, и при этом умудряется занимать меньше места, чем я. Куртка расстёгнута. Волосы мокрые – на улице моросит, а он, судя по всему, ходил куда-то, где нет людей. Правую руку он держит чуть отведённой, как держат вещь, которую нельзя ронять.
Мы смотрим друг на друга. Никто не уходит. В этой подсобке два квадратных метра, и уходить отсюда – значит идти туда, где смеются.
– Тут занято, – говорю я.
– Вижу.
Он садится на второй перевёрнутый стул – на расстоянии вытянутой руки, – и молчит. Я тоже молчу. Мы молчим так, как молчат люди, которым нечего друг другу объяснять.
Я знаю про него три вещи. Он был лучшим в школе, пока не порвал плечо. У его отца были проблемы, и теперь у Минджуна их тоже. И сегодня на него никто не смотрит, кроме тех, кто смотрит, чтобы порадоваться. Три вещи – это ровно столько, сколько о человеке знает школа, решив, что знает всё.
– Ты почему здесь? – спрашиваю я, потому что тишина меня доедает.
– Ем.
Он достаёт из кармана куртки банку газировки и открывает её о край стула. Шипит. Пена идёт вверх, он успевает лизнуть крышку, и это выглядит настолько по-дурацки, что я смеюсь – коротко, через нос, но всё-таки смеюсь. Первый раз за сегодня.
Он смотрит на меня. Потом протягивает банку.
– Пей. Ты бледная.
– Я не бледная. Это оттенок помещения.
– Оттенок помещения, – повторяет он серьёзно, будто записывает. – Ладно.
Я пью. Тёплая, слишком сладкая, и по горлу идёт колючим. Потом он забирает банку, делает два глотка и возвращает. Банка тёплая от его ладони. Я всё равно пью.
– У тебя рука, – говорю я.
– Нормально.
– Ты держишь её как чужую.
Он смотрит на свою правую руку, потом убирает её на колено, как провинившийся ребёнок.
– Порвал связку в марте. Врач сказал: год, может, два. Прошло полтора.
– И что теперь?
– А теперь я мальчик, который хорошо считает.
Он говорит это ровно, без жалости к себе, и от этой ровности мне становится не по себе.
– Так ты почему здесь? – спрашиваю я.
– Ем.
– Я серьёзно.
– Я тоже.
Он смотрит на стену, где висит чужая куртка.
– Сегодня в столовой Минхо сделал вид, что не знает меня. Мы четыре года сидели за одной партой.
Молчим. За стеной кто-то снова роняет стул, и это единственный звук, который нас не касается.
– У тебя камера, – говорит он.
У меня на шее камера: старая, плёночная, тяжёлая, отцовская. Я держу её как щит – по привычке, даже тут.
– Она не работает, – вру я.
– Ага. Не работает.
Он не спорит. Смотрит на камеру, потом на меня. Не на кофту. Не на носок. Просто на меня.
– Ты тоже не смеялась, – говорит он.
– Ты видел?
– Я стоял в дверях.
Я не спрашиваю, почему он стоял в дверях и почему не подошёл к своим – к тем, с кем ещё месяц назад он ходил в одну компанию. Это четвёртая вещь, которую о нём знает школа, и она неправда.
Мы сидим ещё минут десять. Он рассказывает, что в этом зале плохая акустика, потому что потолок низкий, и что его сюда отправили вешать гирлянду, а он не стал. Я рассказываю, что фотографирую людей, на которых никто не смотрит, – уборщицу, водителя, продавца из круглосуточного, – и что это, наверное, странно. Он говорит: «Не странно». Просто два слова, без объяснений, и я почему-то верю.
Потом становится тихо. Музыка в зале кончилась, микрофон дважды щёлкнул, и в коридоре уже ходят и собирают вещи. Если мы выйдем сейчас – никого.
Мы выходим вместе. Не потому, что так проще: по одному выходить страшнее, а вдвоём – как будто так и задумано.
В коридоре горит половина лампочек, и в одной из них мигает пуск. Пахнет пылью и чужими духами. Мы делаем четыре шага.
Вспышка.
Я успеваю разглядеть только телефон, поднятый двумя руками, – и лицо за ним. Девочка из 2-5, из тех, кто всегда снимает чужую неловкость. Она опускает телефон и делает вид, что снимала коридор.
– Ким Наён и Пак Минджун, – говорит она вежливо, будто диктует в протокол. – Выйти из подсобки вдвоём. Интересно.
– Мы вешали гирлянду, – говорю я.
Она смотрит на наши пустые руки и улыбается.
Всё. Дальше ничего не нужно. Я знаю, как это работает: через сутки фото посмотрят в автобусе, а к вечеру оно будет в общем чате, и кто-нибудь обязательно напишет что-нибудь смешное.
Минджун останавливается рядом. Он смотрит на телефон в её руках – долго, спокойно, как смотрят на непогоду. И ничего не говорит.
– Пойдём, – говорит он мне.
Мы идём к автобусу. На улице моросит, тот же мелкий дождь, что был, когда он вошёл. У меня на шее камера, у него – пустая банка, которую он так и не выбросил, потому что рядом нет баков.
Он молчит всю дорогу. Я тоже.
У остановки он останавливается и оборачивается ко мне.
– Всё?
– Думаю, да.
Я ошибаюсь.
Это только первый снимок.
Глава 1. Первый день
Глава 1. Первый день Правило №11. Расходимся в последний день учебного года. Красиво, по обоюдному согласию, без сцен.
– Ты идёшь или позируешь?
Бабушка стоит в дверях кухни с полотенцем на плече и смотрит на меня так, как смотрят на человека, который в третий раз перекладывает из рюкзака в рюкзак одни и те же тетради.
– Я проверяю, – говорю я. – Вдруг чего-то нет.
– Чего нет?
– Не знаю. Вот и проверяю.
Монги, которая по утрам считает своим долгом проводить меня до двери, садится у моих ног и зевает.
– Ешь. – Бабушка ставит передо мной тарелку. – Во втором году ты, говорят, будешь умнее.
– Говорят.
– Ну и молодец.
Мама ушла в пять сорок – смена в химчистке начинается раньше, чем просыпается половина города. На столе после неё осталось: записка «рис в кастрюле, не забудь», кружка с недопитым чаем и влажное пятно от стакана, которое она вытирает всегда и всегда не до конца.
Я открываю блокнот. В нём двадцать девять страниц, из них одиннадцать – списки. Последний выглядит так:
Что нельзя делать во втором году
1. Носить эту кофту два дня подряд.
2. Говорить, где работаю.
3. Смеяться первой.
4. Смотреть Хэрин в глаза дольше секунды.
5. Забывать, что они всё помнят.
Пятый пункт – самый главный. В первый день нового учебного года кажется, что вместе с прошлым годом закончилось всё, что в нём было: оценки, ссоры, слухи. Так пишут в книгах, так говорят учителя, такую фразу я слышала раз пятьсот. На самом деле школа – это один длинный коридор, из которого не выйти: ты просто переходишь в следующий класс, а список тех, кто тебя знает, никуда не девается. Он даже растёт.
Я дописываю шестой пункт: «Не надеяться». Потом вычёркиваю, потому что глупо. Потом дописываю обратно и ставлю рядом маленький плюс, потому что хоть что-то в этом мире должно быть честным.
Бабушка ставит передо мной чашку с чаем – не спрашивая – и садится напротив.
– Ты чего в школу как на войну собираешься?
– Я не собираюсь. Я проверяю.
– Ты вчера два раза проверяла.
– Сегодня важный день.
– Каждый день важный, – говорит она. – Если каждый день важный, то никакой не важный.
Она права, и я не знаю, как это оспорить, поэтому молчу и пью чай.
Монги садится у моих ног. Бабушка кивает в её сторону и говорит:
– И эта туда же. Провожает.
– Она просто хочет сосиску.
– Хочет. Но провожает тоже.
Я беру рюкзак. У двери бабушка говорит:
– Наён.
– Что?
– Если что – ты мне скажи.
– Скажу.
Я вру. Я знаю, что вру, и она знает, что я вру, и мы обе делаем вид, что это нормально: у нас в семье так принято – предупреждать и не говорить.
* * *
Метро в семь двадцать – это отдельный жанр. Люди стоят так плотно, что можно не держаться за поручень: тебя держат с четырёх сторон. Я слушаю, как две девчонки из соседней школы обсуждают расписание хагвонов. У одной четыре занятия в неделю, у другой пять, и обе убеждены, что им повезло: у Ким из 2-7 будет шесть.
Про хагвоны я знаю три вещи. Они дорогие. В них всё объясняют заново, тем же людям, которым объяснили в школе. И если ты в них не ходишь, то ты не «занимаешься», а «отстаёшь» – даже если у тебя лучшие оценки в классе.
Всю дорогу я держусь за камеру в кармане, как держатся за ключи.
Напротив меня сидит женщина с коробкой на коленях. В коробке – пирожные, перевязанные лентой, и она всю дорогу держит её двумя руками, как держат что-то, что нельзя уронить.
Рядом мальчик лет семи ест булку и крошит на пол. Мать не смотрит: она в телефоне.
Я думаю: если бы я была фотографом, я бы сняла эту женщину с коробкой. У неё лицо человека, который едет поздравлять и боится опоздать.
Я не снимаю. Смотрю и запоминаю.
На входе в школу висит стенд – тот же самый, что и год назад, с той же трещиной в стекле. Под стеклом списки: 2-1, 2-2, 2-3, 2-4, 2-5, 2-6. Кто-то рядом говорит: «О, ты в 2-6, повезло», и я понимаю, что про эту школу не знаю ровно ничего: откуда везение, в чём состав классов, кто решает.
Я ищу себя. Палец идёт по строчкам: Ким Наён – 2-1. Потом ещё раз, чтобы убедиться.
Список 2-1 я читаю как список свидетелей. Чхве Хэрин – третья строка. Хан Битна – седьмая. Кан Джунён – десятый. Остальные – тридцать два, которые в прошлом году не делали ничего плохого, потому что ничего и не делали.
Тридцать два нормальных и трое, которых хватит.
В классе пахнет мелом и мокрой тряпкой. Окна выходят на восток, солнце бьёт в первый ряд, и люди, которым достались места у окна, уже щурятся.
У окна, в дальнем ряду, сидит Син Юри. Туда солнце уже не достаёт, и она единственная не щурится – просто пишет дальше. Отличница: приходит первой, уходит последней.
Я сажусь в средний ряд, у прохода. Причина простая: отсюда видно всех, а меня видно меньше – если сидеть прямо и не поворачиваться. Суджин, которая приходит через две минуты и падает на место за мной, называет это «тактическим расположением».
– Ты похожа на шпиона, – говорит она. – На шпиона, который плохо выспался.
– Спасибо.
– Всегда пожалуйста. Как каникулы?
– Как каникулы.
Суджин – единственный человек, который в прошлом году разговаривал со мной без подготовки. Я не знаю, зачем ей это; я спрашивала один раз, она сказала «мне скучно».
Входит классный руководитель – молодой, в очках, с папкой, на которой написано «2-1, литература, Со Сонджэ». Он кладёт папку на стол, поправляет очки и говорит:
– Ну что. Поздравляю. Первый год все пережили, значит, второй переживём тоже.
Класс смеётся, потому что так принято.
И в этот момент входит Хэрин.
Она не опаздывает – она приходит тогда, когда нужно, чтобы её увидели. Пиджак без единой складки, волосы идеально прямые, туфли блестят так, будто их вытирают по утрам. Она останавливается в дверях, оглядывает класс и улыбается.
Я знаю эту улыбку. Так улыбаются врачи, когда входят с результатами.
– Наён-а!
Вот и всё. Двадцать метров класса, тридцать пять человек, первая минута второго года – и она уже здесь.
– Ты такая… – Хэрин делает паузу ровно той длины, какая нужна. – Уставшая. Ты на каникулах работала?
Класс поворачивается. Не весь: те, кто поумнее, смотрят в парту, но таких мало.
– Я отдыхала, – говорю я.
– Наверное, в деревне? У бабушки?
– В городе.
– А. Ну да.
Она садится на своё место – третья парта, у окна, где ей не мешает солнце, потому что шторы в её ряду всегда задвинуты. И больше не говорит ничего. Ей и не нужно: фраза уже прозвучала, все уже посчитали, кто как одет.
Хэрин никогда не называет меня «дешёвой». Это делают другие. Она только спрашивает – вежливо, участливо, с наклоном головы – и класс сам договаривает за неё.
Первый урок – литература.
Со Сонджэ начинает урок и говорит, что в этом году мы будем читать не по программе, а «по-настоящему», и что он не собирается никого заставлять любить Толстого.
Класс оживляется.
– А что будем делать?
– Читать и говорить.
– А оценки?
– Оценки будут. Куда ж без них.
Он открывает журнал и начинает перекличку. Я слышу свою фамилию и отвечаю «здесь» так тихо, что он переспрашивает.
– Ким Наён?
– Здесь.
Он смотрит на меня секунду – не изучающе, а просто – и переходит к следующей фамилии.
За год никто из учителей не смотрел на меня лишнюю секунду.
* * *
Первая перемена.
Коридор пахнет чужими духами и варёной кукурузой из столовой. Я иду к своему шкафчику – двести восемнадцатый, третий ряд снизу – и по дороге слышу всё, что нужно.
– Слушай, а это правда, что она в пекарне работает?
– В пекарне?
– Ну да. У неё же мама… ну, ты поняла.
Я не оборачиваюсь. Открываю дверцу, кладу внутрь вторую пару обуви, забираю учебники. Дверца скрипит – у неё сорвана одна петля, и она это знает, и я это знаю, и мы живём так второй год.
За спиной у меня кто-то пишет на телефоне.
Дело в том, что я действительно работаю. Пекарня «Онги» в двух кварталах от школы, три вечера в неделю и суббота с семи утра. Хозяйка, Пэ Суён, платит честно, кормит бесплатно и спрашивает мало.
Только рассказать об этом нельзя.
Пусть пишут. У меня есть вторая пара обуви, учебники и ещё четыре урока впереди.
* * *
В столовой нужно взять поднос.
Обед бесплатный для всех, но рядом стоит буфет, где за деньги, и по подносу видно, кто туда ходит, а кто нет. В прошлом году я две недели покупала в буфете лишнюю булочку – пока не поняла, что внимание к моей булочке вдвое больше, чем к чужой.
Сейчас я приношу еду из дома. Контейнер, рис, яйцо, кимчи – то же, что едят все, только из своей кухни, а не из линии раздачи. Со стороны это выглядит как выбор, а не как нужда. Разница в одну секунду внимания.
Я сажусь с Суджин, в углу у окна, спиной к залу.
– Ты знаешь, что у Джунёна новые кроссовки? – говорит Суджин, разворачивая булку. – Они стоят как мой телефон. Причём он говорит, что это «недорогие».
– Может, для него недорогие.
– Для него и Луна недорогая.
Я смеюсь – через нос, коротко. И тут же вижу, как за два столика от нас Джунён поворачивается и смотрит на мой контейнер.
Он ничего не говорит. Он вообще ничего не говорит: он показывает ложкой на мой рис и поднимает брови – жест, который переводится на человеческий как «надо же, экономия». Хан Битна смеётся – громко, на весь зал, – и на нас оборачиваются.
Я не убираю контейнер. Я продолжаю есть, потому что если я сейчас его уберу, то это будет признанием. Просто ем, и рис почему-то становится безвкусным, хотя утром был нормальный.
Суджин стучит по столу:
– Если ты сейчас встанешь, я тебя ударю.
– Я и не собиралась.
– Вот и правильно.
Мы доедаем. Спиной я чувствую, как на меня смотрят.
* * *
После уроков меня окликают у лестницы.
– Ким Наён?
Учитель литературы – Со Сонджэ, наш новый классный. Очки, папка, галстук, который он поправляет каждые две минуты, как будто галстук – отдельный ученик, за которым нужен глаз.
– Да.
– Ты весь день с камерой. – Он кивает на ремень у меня через плечо. – Плёночная?
– Да.
– Работает?
Я думаю секунду.
– Иногда.
Он не смеётся и не делает вид, что поверил. Просто достаёт из папки листок и протягивает двумя руками – так, как у нас подают документы.
– У нас есть журнал и фотолаборатория. Комната под лестницей, красный фонарь, реактивы – всё старое, но живое. Среда, после уроков. Приходи, если интересно. Никто не заставляет.
– Спасибо.
Он кивает и уходит. Я стою с этим «спасибо» в руках, как с чужой вещью.
На листке – расписание клуба, напечатанное на машинке. Внизу от руки дописано: «Если не придёшь – ничего страшного».
Я складываю листок вчетверо и убираю в блокнот.
* * *
Потом я поднимаюсь на площадку между третьим и четвёртым этажом. Там окно и никого.
Внизу двор, автобусная остановка, машины, люди. Первый год – вон там, за углом: там всё то же самое, только я была на год глупее и думала, что если молчать, то отстанут.
Я достаю камеру, снимаю двор через стекло: женщину, которая ведёт за руку ребёнка, охранника в будке, мальчика, который стоит у забора и ждёт кого-то. Три кадра. Плёнка кончится на двадцать восьмом, и я знаю, на каком именно.
Потом я достаю телефон и открываю общий чат.
В чате – фотография: мой контейнер, снятый со спины, с подписью «домашняя кухня». Под ней семнадцать ответов.
Я смотрю на неё ровно столько, сколько нужно, чтобы не заплакать на площадке. Потом убираю телефон, поправляю ремень камеры и спускаюсь вниз.
По дороге домой я захожу в круглосуточный.
Мне нужен хлеб – бабушка просила, – и я беру не самый дешёвый, а тот, который нормальный: я знаю, где на полке лежит вчерашний, его сдвигают вперёд, и если брать с заднего ряда, попадается свежий.
Продавец в наушниках, как всегда. Он пробивает хлеб и спрашивает:
– Пакет?
– Нет.
– Как хочешь.
Я выхожу и вижу через окно, как он снимает один наушник и смотрит на улицу, и на секунду он выглядит не продавцом, а человеком, которому скучно.
Я запоминаю этот кадр. Может, потом сниму.
Потому что всё понятно. Она не забыла. Она ждала.
Она ждала три месяца, чтобы сказать мне «Наён-а» таким голосом, каким говорят «я скучала».
Вечером мать приходит в одиннадцать и ест стоя.
– Как первый день?
– Нормально.
– Нормально – это как?
– Как в прошлом году.
Она кивает, дожёвывает и говорит:
– Значит, нормально.
Она уходит в комнату. Я остаюсь на кухне и мою её тарелку, потому что она всегда оставляет её в раковине – не из лени, а потому что к тому времени уже спит на ходу.
Глава 2. Мумия
Глава 2. Мумия Правило №1. Не влюбляться. Совсем. Даже в шутку.
– Это не мой носок, – говорит Ханыль.
Она стоит на коленях перед столом, свесив голову так, что волосы лежат на полу, и держит в руке серый комок.
– Он серый, – говорит она. – У меня нет серых.
– У тебя все серые.
– У меня нет таких серых. Такие серые у тебя.
Я забираю носок. Он действительно мой. Второй лежит в коробке, которую мы не разобрали с осени, – на ней до сих пор написано «книги, зал». Я достаю его, и на пальцах остаётся пыль.
Мать на кухне. Она уже в форме – жёлтая футболка пекарни, белый фартук, волосы под косынкой. Форма немного велика ей в плечах, и она от этого выглядит меньше, чем есть.
– Суп на плите, – говорит она. – И рис. Ханыль, ешь.
– Я не хочу суп.
– Ешь.
– Я не хочу суп утром.
– Тогда ешь в обед.
Ханыль смотрит на меня, как на арбитра. Я наливаю себе суп и сажусь. Суп нормальный. Соли только много.
– Опять соль, – говорю я.
– Я не солила, – говорит мать, и это неправда, но она говорит это каждый день, и каждый день я это ем.
Правую руку я держу на весу, пока ем. Так удобнее: если опереться локтем, отдаёт в плечо – не резко, а тянуще, будто кто-то тянет за нитку изнутри. Врач в больнице сказал: год, может, два. Два уже прошло, а нитка всё там.
– Ты сегодня во сколько? – спрашиваю я.
– К семи. Успею. – Мать смотрит на часы, потом на меня, и я знаю этот взгляд: сейчас она что-нибудь спросит и будет делать вид, что спрашивает просто так. – Может, тебе в бассейн? Тренер же звал.
– Он звал помогать.
– Ну и помогай.
– Ага.
– «Ага» – это «нет»?
– Это «посмотрим».
Она не спорит. Просто кивает и собирает сумку – термос, кошелёк, платок, ключ. Ключ у неё на отдельном кольце, потому что один раз потеряла и с тех пор боится.
Ханыль выходит меня провожать. Она стоит в дверях в школьной форме, которая ей велика в рукавах, и говорит:
– Ты вернёшься к восьми?
– Может, позже.
– Позже – это во сколько?
– Это значит «позже».
– Ты всегда так говоришь.
Горячую воду отключили третью неделю. Я моюсь холодной, считая: раз, два, три – и выхожу раньше, чем успеваю передумать. Плечо после холодной ноет сильнее, и это уже не нитка, а гвоздь.
Собираюсь я быстро: штаны, футболка, куртка, рюкзак. Рюкзак старый, с прошлого года, на лямке маркером написано «2-3» – я написал в конце февраля, когда объявили распределение по классам, чтобы не потерять.
Я натягиваю куртку и выхожу. На лестнице пахнет сыростью: у соседей снизу сушат бельё на батарее, и через вентиляцию это идёт в наш подъезд. На улице моросит – не дождь, а взвесь в воздухе, которая не смачивает, но промокаешь за десять минут. На втором этаже сосед стоит с собакой у двери. Собака смотрит на меня, он смотрит в телефон.
– Здорово.
– Ага.
Это весь наш разговор за месяц.
* * *
В школе я первый.
Не «один из первых» – первый. Сторож Ким открывает ворота в 7:10, я обычно стою у них в 7:05, и мы молчим вместе три минуты, потому что он не любит разговаривать, а я тем более.
– Здорово, – говорит он.
– Ага.
Он открывает, я прохожу. Коридор пустой, лампы горят через одну, и шаги звучат так, будто идёт не один человек, а трое и все не туда.
В классе пусто. Я сажусь на своё место – последняя парта у стены – и кладу рюкзак на стул. У лампы над доской перегорела половина, и мой угол утром всегда в тени, даже в солнечные дни. Меня это устраивает.
До первого звонка тридцать пять минут. Я делаю то, что делаю каждый день: достаю контейнер, открываю, ем.
Рис. Яйцо. Немного кимчи, которое мать кладёт слишком много. Я ем медленно, потому что есть быстро некуда. Через двенадцать минут в кабинет заходит Тэхо.
Лим Тэхо садится на соседнее место, вытаскивает из рюкзака пачку чипсов и ставит между нами, не глядя на меня.
– Со вкусом кальмара, – говорит он. – Осторожно.
– Ага.
– В прошлый раз ты сказал, что нормально, а потом полчаса пил воду.
– Было нормально.
– Ты пил воду полчаса.
Я беру одну чипсину. Он прав: как будто в нос засунули море.
– Нормально, – говорю я.
Тэхо кивает с уважением, как будто я прошёл испытание.
До звонка остаётся двадцать минут. Я достаю учебник и открываю на теме, которую пропустил в феврале. Читаю два абзаца, не понимаю, читаю третий.
Мимо проходит девчонка с первой парты, останавливается.
– Ты чего так рано?
– Так удобнее.
– Ага. – Она кивает на контейнер. – Ты всегда с собой еду носишь?
– Всегда.
– А в столовой?
– Там очередь.
– Ну да.
Она уходит. Разговор занял двадцать секунд.
На математике меня не спрашивают.
Учитель ведёт урок по списку: первая парта, вторая, третья, доходит до середины и переходит к новой теме. Меня не вызывают ни разу – не из злобы, а потому что я сижу в тени и не тяну руку.
Раньше я тянул. В прошлом году я решал у доски быстрее всех, и это было единственное, что работало.
Теперь я сижу и записываю, и это всех устраивает.
На перемене я иду в туалет и на выходе встречаю Минхо и Чжунхо.
Они стоят у окна и о чём-то говорят. Минхо видит меня – и делает то, что делал всё это время: отворачивается к окну, как будто там что-то интересное.
Чжунхо говорит громче:
– …а он вообще не пришёл. Представляешь?
Они смеются. Я не знаю, про кого это, и не хочу знать. От окна до двери – семь шагов. Я считаю их.
Мы не друзья. Мы – два человека, которые сидят рядом с прошлого года, а он не из тех, кто просит пересадить. За полгода мы обменялись примерно сорока фразами, и тридцать из них – про чипсы и игры. Мне этого хватает. Кажется, ему тоже.
* * *
Крыша.
Дверь на площадке пятого этажа прикрыта кирпичом – замок сломан с прошлой весны, и все об этом знают, но никто не ходит. Я поднимаюсь туда после третьего урока, когда внизу перемена, и никто не считает, сколько времени человек отсутствует.
Наверху ветер. Здесь пахнет бетоном и голубями, вентиляция гудит ровно, как большой холодильник. Я сажусь у короба, спиной к тёплой трубе, – труба нагревается к полудню.
Плечо на ветру ноет глубже. Я кладу на него ладонь, чтобы почувствовать вес: рука тяжёлая, как чужая. Раньше эта рука делала сто метров за минуту с небольшим. Теперь она устаёт, если я держу пакет с продуктами дольше пяти минут.
Я не жалею себя. Я просто считаю: вот тогда было так, вот теперь так. Это арифметика, не жалость. Если считать, становится тише.
Внизу, во дворе, идёт компания.
Я вижу их сверху – так удобнее: сверху люди не смотрят вверх. Минхо, Чжунхо, ещё двое из команды. Они идут к воротам, толкаются, смеются. Минхо один раз поднимает голову, и я отодвигаюсь от края. Не потому, что боюсь. Просто не хочу, чтобы он думал, что я смотрю.
Я и не смотрю. Я смотрю на вентиляцию.
– О, мумия на крыше, – говорит кто-то из них – не Минхо, другой. – Он там живёт.
Смех. Не злой – скорее по привычке: так шутят, когда не знают, что сказать, и когда никто не собирается проверять, слышит ли он.
Я слышу. Ветки вентиляции работают как усилитель: с пятого этажа прекрасно слышно всё, что говорят тихо.
– Он ходит как дед.
– У него рука не работает.
– Да ладно, он нормальный. Просто сломался.
Сломался. Я не спорю с ними, потому что спорить не с чем. Рука не работает. Ходит он как дед – тоже правда: после больницы я не разгибаю плечо до конца. Я мог бы выйти и что-то сказать, и один раз, осенью, даже вышел. Потом неделю слышал, как это пересказывают.
Так что я сижу. Голуби садятся на трубу в двух метрах и смотрят на меня с полным равнодушием, и это лучшая компания за сегодня.
* * *
В класс я возвращаюсь к пятому уроку.
У доски – литература, Со Сонджэ. Он пишет что-то про «маленького человека» и говорит, что это не про размер, а про то, как человека видят другие. Класс не слушает: половина спит, половина переписывает домашку.
– Пак Минджун, – говорит он, не поворачиваясь. – Ты согласен?
– С чем?
– Что человек становится маленьким, когда его перестают видеть.
В классе тишина. Не злая, просто все повернулись – впервые за урок что-то произошло.
Я мог бы сказать «не знаю». Мог бы сказать «ага». Я знаю, чего он от меня хочет: чтобы я сказал что-нибудь умное про литературу, как в прошлом году, когда я отвечал за весь класс.
– Согласен, – говорю я.
– Почему?
– Потому что это арифметика.
Он смотрит на меня секунду, потом кивает и возвращается к доске.
На перемене Тэхо говорит:
– Ты чего это?
– Ничего.
– Ну да. – Он открывает вторую пачку чипсов. – Держи. Со вкусом сыра. Этот нормальный.
Я беру. Чипсы действительно нормальные.
* * *
Мимо бассейна.
Он в двух кварталах от школы, старый, с облупившейся плиткой и окнами во всю стену. Вечером там горит свет, и через стекло видно воду – зелёную, с полосами от ламп.
Я стою у стекла две минуты. Внутри младшая группа, человек пятнадцать, держится за доски и молотит ногами. Тренер Хван Дальсу ходит по бортику и орёт так, что слышно на улице:
– Ноги! Я сказал ноги, а не ласты!
Никто из них не знает, что я умел делать сотню за минуту с небольшим. Я не собираюсь рассказывать.
Через две минуты я ухожу. Стекло холодное, и на нём остаётся след от лба.
* * *
Домой я иду пешком – автобус ждать дольше, чем идти.
Двадцать минут через старый район: рынок, прачечная, дом, который стоит на границе квартала под снос третий год. У подъезда меня встречает соседская собака – маленькая, наглая, – и провожает до двери, потому что я один раз дал ей половину сосиски.
Дома никого. Суп в кастрюле, рис в рисоварке, на столе – записка, как у всех нормальных матерей: «поешь».
Я ем. Потом проверяю телефон.
Отец в этом месяце не звонил.
Обычно он звонит по субботам. Я не беру, потом смотрю, сколько раз он пытался, и перезваниваю в понедельник, когда он на работе и разговаривать неудобно. Так проще: он говорит «сына, я всё решу», я говорю «ага», и мы оба свободны.
В этот раз молчание. Я проверяю телефон два раза – не потому, что жду, а чтобы знать.
Школьный чат я открываю редко. Сегодня открываю. Тридцать восемь сообщений: кто с кем сидит, кто куда поедет летом, у кого какие баллы за пробный экзамен. Ничего про меня. Ничего вообще.
Я закрываю чат и убираю телефон.
Плечо к вечеру ноет ровно, по часам: шесть, семь, восемь. Я ложусь на спину, кладу руку на грудь и считаю дорожки. Одна, две, три, четыре, пять, шесть.
На шестой обычно получается заснуть.
Сегодня не получается. На седьмой я вспоминаю, что это был первый день второго года, что в классе новый список и та же рассадка, – и что до лета ещё четыре месяца.
Мать приходит в одиннадцать.
Я слышу, как открывается дверь, как она ставит сумку, как идёт на кухню и включает воду.
Потом она заглядывает в комнату – не входит, просто стоит в проёме.
– Спишь?
– Нет.
– Ел?
– Ел.
– Суп?
– Суп.
Она молчит секунду.
– Завтра в шесть вставать. Я ухожу в пять.
– Знаю.
– Ну.
Она закрывает дверь. Мы поговорили тридцать секунд, и это нормальный вечер: бывает и короче.
Просто лежу и жду.




























