444 000 произведений, 109 000 авторов.

Электронная библиотека книг » MOIBA » Пара аутсайдеров (СИ) » Текст книги (страница 12)
Пара аутсайдеров (СИ)
  • Текст добавлен: 15 октября 2026, 12:30

Текст книги "Пара аутсайдеров (СИ)"


Автор книги: MOIBA



сообщить о нарушении

Текущая страница: 12 (всего у книги 13 страниц)

Глава 33. Выставка

Глава 33. Выставка Правило №6. Никто не узнаёт правду. Никто.

Двадцать снимков на щитах из пенокартона, под каждой – табличка: имя, профессия, одна строка. Выставку открывают двадцать первого декабря, в актовом зале. Тётя Пак с тележкой. Водитель автобуса, который знает, кто на какой остановке выходит. Продавец из круглосуточного – он просил не указывать фамилию. Хван с секундомером. Маленький, опускающий лицо в воду. Старик у забора. Женщина с автобусной остановки.

Я развешиваю их с восьми утра, потому что не доверяю никому, включая Со Сонджэ, который держит лестницу и говорит, что я «как хирург».

– Ты криво.

– Ровно.

– Криво.

– Это перспектива.

К двум часам всё готово. К трём приходят первые люди.

Первыми приходят младшие: им интересно, потому что их пустили в актовый зал без учителя. Потом – учителя, по одному, между уроками. Юн Мира проходит по залу за две минуты, говорит «достойно» и уходит.

К четырём в зале человек двадцать. Кто-то фотографирует щиты на телефон, кто-то читает таблички вслух. Син Юри снимает не щиты, а людей у щитов – телефоном, по одному кадру.

– Здесь даже наша уборщица, – говорит кто-то из 2-4.

– Она тебе два года пол мыла.

– Ну и что, – говорит первый.

И это лучший отзыв за день.

У последнего щита задерживается тот самый мальчик из 2-4 – который в ноябре спрашивал «зачем» и ушёл с «понятно». Кто-то из старших, проходя, роняет про нас привычное слово – так, как роняют «привет». Мальчик из 2-4, не оборачиваясь, говорит: «Отстань, а. Это выставка». Старший хмыкает и уходит. И всё. Год назад «и всё» не заканчивалось ничем.

К пяти приходят учителя: Ким Сонхи из библиотеки, Хван.

Хван долго стоит у своего кадра, потом поворачивается ко мне.

– Это я, что ли?

– Вы.

– Я тут как злой.

– Вы такой и есть.

Он хмыкает и уходит. Вечером Со Сонджэ скажет, что Хван возвращался в зал трижды, но я этого не видела.

* * *

Мать приходит в шесть – она взяла выходной, впервые за год, и от этого мне неловко.

Она ходит по залу и читает таблички, все двадцать, по порядку, и на седьмом снимке – Хван – останавливается надолго.

– Это твой тренер?

– Не мой. Он тренер.

– Он тебя пускает в бассейн?

– Он меня пускает сидеть на трибуне.

Мать кивает.

– Ты почему не сказала, что это будет в школе? – спрашивает она тихо.

– А где ещё?

– Я думала, это для тебя. Ну, книжка там. Альбом.

– Это и есть для меня.

Мать смотрит на снимки и говорит:

– Я в химчистке двадцать лет. Меня никто не снимал.

– Тебя сниму.

– Не надо.

– Надо.

Она отворачивается, но я вижу, что ей это понравилось.

Бабушка приходит с Ханыль. Ханыль считает снимки вслух и требует, чтобы я сфотографировала её рядом с каждым. Бабушка стоит перед кадром тёти Пак и говорит:

– Это же Пак из пятого дома. Она мне в прошлом году пуговицу пришила.

– Она работает в школе.

– И в школе. Она везде.

Суджин приходит с Тэхо. Тэхо съедает три пирожка из буфета и говорит, что выставка «нормальная, только скучно без музыки». Суджин долго стоит перед последним щитом и ничего не говорит.

Последний щит – в конце зала, у стены.

* * *

Там одно фото.

Коридор при актовом зале: половина лампочек погашена, свет ложится полосами на пол, за спинами двоих – дверь подсобки. Один в расстёгнутой куртке, рука чуть отведена; вторая – с камерой на груди, ремень перекручен. Оба смотрят в одну сторону – вдоль коридора, как будто чего-то ждут.

Кадр снят снизу и сбоку. Свет плохой. Композиция случайная. Я не помню, чтобы эта фотография была хорошей.

Но она работает. Я смотрела на неё сотни раз за год, и она всё равно работает: в ней есть то, чего не бывает на школьных фотографиях, – никто не позирует.

Табличка под ней – из четырёх слов и трёх дат:

Пак Минджун и Ким Наён. Кёнджу, октябрь. Март–декабрь.

«Мы не встречались. С марта по декабрь. Пока не начали.»

Я долго думала, оставлять ли подпись. Утром я стёрла её трижды и написала заново.

* * *

Хэрин приходит в пять.

Она входит одна, без Битны, без Джунёна, в школьной форме и с прямой спиной. Идёт по залу медленно, как ходят по чужому дому: останавливается у каждого щита, читает таблички, не торопится.

У последнего щита она стоит долго.

Я стою в другом конце зала, у буфета, и делаю вид, что считаю стаканы. Суджин рядом шипит:

– Это она.

– Вижу.

– Хочешь, я её выведу?

– Нет.

Хэрин смотрит на фото минуты две. Потом подходит к столу, где лежит книга отзывов, берёт ручку, что-то пишет и уходит, не оборачиваясь.

Она не сказала ни слова. Ни мне, ни Суджин, ни кому-либо в зале.

* * *

Я подхожу к книге через пять минут.

Последняя запись, почерк круглый, аккуратный, как в тетради по чистописанию:

Чхве Хэрин. Я видела.

И всё. Три слова и подпись.

Я стою и читаю это несколько раз.

Я ждала, что почувствую что-нибудь: торжество, злость, облегчение – хоть что-то. Как в марте, когда я читала сорок два комментария в чате и мне было больно. Как в ноябре, когда Син Юри написала «хватит» и у меня в горле стало горячо.

Сейчас – ничего.

Не потому, что я её простила. И не потому, что я стала взрослой. Просто эта строчка ничего не меняет: она видела, и весь год ничего не делала, и самое честное, на что она способна, – расписаться в этом.

Это не извинение. Это протокол.

В шесть приходит Минджун.

Он в куртке, с рюкзаком, и идёт по залу так же медленно, как Хэрин, только останавливается дольше. У кадра с тётей Пак – минуту. У Хвана – две.

У последнего щита он стоит так долго, что я подхожу.

– Это плохой кадр, – говорит он.

– Это лучший кадр за год. Ты сам так говорил на эстафете.

– То было другое.

Он читает подпись. Дважды. Потом говорит:

– «Пока не начали».

– Да.

Он не спрашивает, что это значит. Просто смотрит на фотографию.

– Мне надо идти, – говорит он.

– Иди.

Он уходит. Я остаюсь у щита, и у меня в груди пусто и тихо, как в зале после закрытия.

Я закрываю книгу и иду к бабушке, которая требует, чтобы я сфотографировала её с тётей Пак.

* * *

Выставку закрывают в девять.

Мы с Со Сонджэ снимаем щиты и складываем их у стены: завтра их отнесут в учительскую, потом куда-нибудь ещё, потом, скорее всего, выбросят. Он не говорит «молодец» – он говорит:

– Четыре кадра из двадцати останутся в журнале. Остальные – твои.

– Что значит «мои»?

– Значит, ты их сделала, и они твои. Никто не отберёт.

Он уходит. Я остаюсь в зале одна, с последним щитом.

Я снимаю с него фотографию из Кёнджу – аккуратно, за углы, – и держу в руках.

Год назад эта фотография была оружием. Её разослали классу, чтобы нам было стыдно. Сегодня она висела в актовом зале рядом с тётей Пак и водителем автобуса, и её смотрели родители, и никто не смеялся.

Скорее всего, она останется у меня в коробке, под кроватью, вместе с плёнками.

Я кладу её в рюкзак, выключаю свет в зале и иду домой.

На улице минус, снег, декабрь. До двадцать восьмого Минджуну нужно найти четыреста восемь тысяч, и я не знаю, как он это сделает.

Дома бабушка говорит:

– Ты чего весь вечер молчишь?

– Устала.

– Хорошая была выставка, – говорит она. – Меня повесишь?

– Повешу.

– И Монги.

– Монги не человек, она собака. У нас проект про людей.

– Собака лучше человека, – говорит бабушка. – Собаку никто не дразнит.

Я записываю это в блокнот, чтобы не забыть.

Глава 34. Ничего не осталось

Глава 34. Ничего не осталось Правило №11. Расходимся в последний день учебного года. Красиво, по обоюдному согласию, без сцен.

Двадцать третье декабря, наш последний учебный день перед каникулами.

В классе ничего не происходит. До каникул три урока, все пишут что-то в тетрадях, кто-то рисует ёлку на последней странице, учителя делают вид, что учат.

В столовой я замечаю другое.

Хэрин стоит в очереди одна. Битна сидит с двумя девчонками из 2-4 и ест, не поднимая головы. Джунён прошёл мимо и не поздоровался – просто прошёл.

Хэрин садится за свой стол. Никто к ней не подсаживается. Она ест спокойно, как едят люди, которые привыкли есть одни.

Это не то, что делают специально. Никто не объявлял ей бойкот, никто не писал в чат. Просто её слово больше ничего не значит: в ноябре она выложила страницы и получила свои сорок сообщений, а в декабре выложила фотографию с выставки – и получила три лайка.

Я смотрю на всё это и не чувствую ничего похожего на радость.

* * *

После третьего урока я иду вниз по лестнице, и на площадке между третьим и четвёртым стоит она.

Одна, с телефоном в руках. Окно открыто, холодно, мокрый снег лежит на подоконнике.

– Пак Минджун.

– Да.

– Ты видел книгу отзывов?

– Какую?

– На выставке. – Она убирает телефон в карман. – Я оставила там строчку.

– Не видел.

– Наён видела.

Я молчу.

– «Я видела», – говорит Хэрин. – Три слова. Ты понял, что это значит?

– Что ты была там.

– Что я всё это время знала, кто вы такие, и не сказала никому, – говорит она ровно. – Это не извинение. Просто факт.

Мы стоим. Мимо кто-то проходит и оглядывается.

– Зачем ты мне это говоришь?

– Потому что сказать больше некому, – говорит Хэрин.

Она смотрит в окно.

– В прошлом году я была в совете, и меня все слушали. В этом году я в совете, но меня не слушают. – Она пожимает плечом. – Это нормально. Так у всех бывает.

– У всех?

– У всех, кто был наверху. – Она поворачивается. – Ты думаешь, я тебя травила, потому что мне нравилось?

– Я не думаю. Я знаю, что ты делала.

– Я делала то, что делают все. Просто громче.

* * *

Я не хочу с ней разговаривать. Но я остаюсь, потому что мне надо понять одну вещь, и, кажется, только она может мне её объяснить.

– Почему я?

Хэрин думает.

– Потому что ты был лучшим, и тебе это не помогло, – говорит она. – Я смотрела на тебя в прошлом марте, когда ты вышел из больницы. Ты был лучшим, тебе было пятнадцать на соревнованиях, ты жил в большой квартире – и всё это кончилось за месяц.

– И?

– И я подумала: значит, это ничего не значит. Всё, что у меня есть, тоже ничего не значит. – Она смотрит на снег. – Тогда или я, или меня. Я не хотела быть на твоём месте.

Это самое честное, что она говорила за два года, и от этой честности мне становится холодно.

– Это не оправдание, – говорит Хэрин, будто услышала мою мысль. – Я знаю. Я просто объясняю.

* * *

– А дом? – спрашиваю я.

– Что дом?

– Почему ты такая.

Она долго молчит.

Потом достаёт телефон и показывает экран: сообщение от «мама», время 07:12.

Ты подала документы на зимнюю школу? Пришли мне табель. Вечером проверю.

– Я получила это сегодня утром, – говорит Хэрин. – Я получила это вчера утром, вчера вечером и в прошлый вторник. Это не разговор. Это график.

Она убирает телефон.

– Я живу в квартире, где всё идеально. У меня сто двадцать квадратных метров, своя комната, свой санузел, шкаф, в котором всё по цвету. В моей комнате нет ни одной вещи, которую я выбрала сама. Даже шторы.

– Это не повод.

– Это не повод, – соглашается она. – Я не прошу повод. Я говорю, что у меня всё время болит голова, и я пью таблетки с четырнадцати лет, и мать думает, что это от телефона.

Она выпрямляется.

– Всё. Я сказала. Больше не буду.

Она идёт вниз по лестнице. На третьей ступеньке оборачивается:

– Ты был прав тогда, у корпуса. Мне журнал был не нужен.

И уходит.

* * *

Я стою на площадке ещё минуту.

На подоконнике мокрый снег, кто-то нарисовал на нём пальцем что-то, что уже не прочитать.

Я думаю про её слова: «сказать больше некому».

За два года она ни разу не сказала ничего честного. И вот сказала – на лестнице, между четвёртым и третьим, за две минуты до конца разговора.

Стало ли ей легче? Мне – нет.

Я не жалею её. Не потому, что не хочу, а потому что она этого не позволит, и потому что жалость – это то, чем её мать занимается вместо разговора.

Я не мщу. Скриншоты лежат у Минхо, и я не собираюсь их использовать: если я их отдам, она станет жертвой, а это будет её последний способ быть кем-то в этой школе.

Я просто стою и думаю, что через два месяца всё закончится: февраль, конец года, третий класс, другие классы, другие люди.

А потом думаю о другом.

Она сказала мне правду, которую я не хотел знать. И это ничего не изменило: я всё равно не пойду с ней никуда, и она не станет мне никем.

Но я почему-то вспоминаю, как она сказала «сказать больше некому».

И понимаю, куда мне нужно идти.

* * *

Я спускаюсь, одеваюсь и выхожу на улицу.

Дома я снимаю куртку, сажусь и понимаю, что не могу сидеть.

Я беру телефон: половина третьего. До её смены два часа.

Я выхожу снова и иду в сторону метро – не потому, что решил, а потому что ноги идут сами.

Шесть остановок – это час. Я иду через рынок, мимо бассейна, мимо аптеки с бесплатным давлением.

У бассейна я останавливаюсь. Через стекло видно воду, свет, дорожки – всё как всегда.

Я не захожу. Мне не надо смотреть: я и так знаю, что там.

До остановки у пекарни – шесть остановок на автобусе и десять минут пешком. Наён ещё не в пекарне: у неё смена вечером, до восьми.

Но я иду туда всё равно.

Потому что в восемь она выйдет из пекарни. И то, что мне надо сказать, я скажу ей не в сообщении.

Глава 35. Суджин

Глава 35. Суджин Правило №12. Тяжело – скажи, не терпи.

Двадцать третье декабря Суджин пишет: «Пойдём в норэбан. Я плачу».

Я отвечаю не сразу. За эти две недели мы разговаривали четыре раза, и все четыре – по делу: она спрашивала, как выставка, я отвечала; она присылала расписание консультаций; мы здоровались в школе.

Я знаю, что она ждёт. И знаю, чего она ждёт: что я скажу что-нибудь окончательное. Что мы поссорились и больше не подруги, или что мы не ссорились и всё как было.

Я не могу сказать ни того, ни другого. Поэтому я пишу: «Во сколько».

* * *

Норэбан в подвале, в двух кварталах от школы, тот же, где мы отмечали фестиваль.

Суджин уже там: сидит на диване, заказала две колы и микрофон положила на столик, как на стол переговоров.

– Привет.

– Привет.

Я сажусь. Мы смотрим на экран, где крутится заставка.

– Я не буду извиняться, – говорит Суджин.

– Хорошо.

– Нет, ты послушай. Я извинялась в тот день, и ты меня простила, а это была ерунда. Прощение – это ерунда. – Она смотрит в стол. – Я хочу сказать по-другому.

– Говори.

– Я проговорилась, потому что мне хотелось быть в курсе, – говорит Суджин. – Ты мне не рассказывала ничего три месяца, я знала, что что-то есть, и я спросила Битну, не знает ли она. Я не «случайно сказала». Я подошла и спросила.

Я молчу.

– Вот. – Она откидывается на диван. – Вот это я хотела сказать. Не «прости», а как было.

– Зачем ты спрашивала Битну?

– Потому что ты мне ничего не говорила. – Суджин пожимает плечом. – Ты вообще никому ничего не говоришь. Ты даже в марте мне сказала только потому, что я тебя в туалет затащила.

Это правда.

* * *

Мы поём.

Суджин выбирает что-то старое, весёлое, и орёт в микрофон так, что дрожит столик. Потом что-то медленное и фальшивит. Потом заказывает песню, которую мы обе не знаем, и мы читаем слова с экрана и всё равно поём.

На третьей песне мы начинаем смеяться, потому что Суджин забыла строку и придумала свою, и это оказывается смешно.

Мы не разговариваем про контракт, про чат, про Битну, про Минджуна. Мы просто поём плохо и громко в подвале, где никого нет, и это первое за два месяца, что похоже на нормальную жизнь.

А потом Суджин ставит микрофон и говорит:

– Ты с ним поговорила?

– Нет.

– Почему?

– Не могу.

– Не можешь или не хочешь?

– Не могу, – говорю я. – Потому что если я начну, то всё будет по-настоящему, а я не знаю, что с этим делать.

– А сейчас у тебя что?

– Сейчас у меня ничего.

– Вот, – говорит Суджин. – А ты боишься потерять вот это «ничего».

Она берёт колу.

– Знаешь, что самое неприятное? – говорит она. – Ты не боишься его потерять. Ты боишься, что он тебя выберет. Потому что тогда придётся что-то решать.

Я не отвечаю.

Потому что она права.

* * *

Мы выходим на улицу в десятом часу.

Минус, снег, фонари, машины. Суджин натягивает шапку и говорит:

– Ну что, мир?

– Мир.

– Я тебе не нравлюсь сейчас.

– Ты мне нравишься, – говорю я. – Просто теперь я знаю, что ты тоже человек, который может сделать плохо.

– Ого.

– Что?

– Это, кажется, называется «повзрослела». – Она фыркает. – Слушай, а давай без этого.

– Давай.

Мы идём к остановке. Она провожает меня до автобуса, как Минджун – но не как Минджун: болтая, размахивая руками, рассказывая про брата в кепке.

У автобуса она говорит:

– Наён.

– Что?

– Я не буду больше лезть. Но если ты к февралю ничего не сделаешь, я тебя ударю.

– Договорились.

– И ещё. – Она поправляет шапку. – Я тебя спрошу один раз, и больше не буду.

– Спрашивай.

– Ты не боишься, что он устанет ждать?

Я думаю.

– Боюсь.

– И что?

– И ничего, – говорю я. – Я всё равно ничего не сделаю первой. Я не умею.

– А он умеет, – говорит Суджин. – Он ждёт полгода.

– Он не ждёт. Он ходит в школу.

– Он ждёт, – говорит Суджин. – Просто ходит в школу, пока ждёт.

Я сажусь в автобус. Она стоит на остановке и машет рукой, пока автобус не уезжает.

* * *

Дома я думаю, что не простила её красиво. Я вообще не простила: где-то внутри осталось, что из-за неё весь класс читал мой почерк, и это останется, наверное, на год.

Но я и не выгнала её. Потому что ей семнадцать, и она боялась оказаться не в курсе, и это, если честно, самое обычное, что можно бояться в семнадцать.

Я оставила её рядом. Это не прощение и не дружба. Это, кажется, и есть «мир».

Глава 36. Автобусная остановка

Глава 36. Автобусная остановка Правило №1. Не влюбляться. Совсем. Даже в шутку.

Первый настоящий снег идёт двадцать седьмого декабря, с обеда и до вечера.

Я прихожу к пекарне в половине восьмого и сажусь на остановку – ту самую, где в июне был дождь и один зонт. Скамейка холодная, навес в снегу, фонарь мигает раз в пять секунд, как часы. Через дорогу круглосуточный, в нём горит свет и сидит продавец с наушниками.

Я не звоню ей, не пишу. Я просто жду, потому что решил: если я что-то делаю, то только одно – прихожу первым и жду.

Смена кончается в восемь.

Снег идёт ровно, крупными хлопьями, и уже покрыл асфальт так, что шаги не слышно.

Продавец из круглосуточного выходит покурить под навес. Он в наушниках, как всегда, и не смотрит на меня.

– Долго сидишь, – говорит он, не вынимая наушник.

– Ага.

– Кого ждёшь?

– Девушку.

– А, – говорит он и уходит.

Он единственный человек за сегодня, который спросил прямо, и единственный, кому я ответил прямо.

Я достаю телефон. В нашем чате последнее – моё «Я не могу», декабрь. Я набираю «Я на остановке», стираю, потому что решил не писать.

Время идёт медленно, но идёт. За полчаса мимо проходят четыре автобуса, три собаки и один пьяный, который спросил, где вокзал. Я объяснил.

В восемь ноль пять дверь пекарни открывается.

* * *

Она выходит в куртке, с пакетом в руке – тёплый, у Суён всегда так: брак заворачивают в бумагу и дают домой, – и на секунду останавливается на крыльце, потому что увидела меня.

Потом идёт к остановке.

– Ты чего здесь?

– Тебя.

– Мы не договаривались.

– Не договаривались.

Она стоит передо мной, в снегу, и не садится. Я встаю.

– Я хочу тебе сказать одну вещь, – говорю я. – Не про контракт.

– Говори.

Я собирался репетировать. Я репетировал три дня, на работе, в автобусе, ночью, и каждый раз получалось гладко и неправильно. Поэтому говорю как есть.

– Я не буду тебя спасать, – говорю я. – Я знаю, что ты этого не просила. Я год думал, что если я что-то делаю, то меня выберут. И я делал: ходил к завучу, врал, собирался отдать скриншоты. Всё это было не про тебя. Это было про меня.

Она молчит.

– Я не умею говорить красиво, – продолжаю я. – Поэтому скажу коротко. Я не хочу быть тебе полезным. Я хочу быть рядом. Если надо – ничего не делать. Просто стоять на остановке и ждать. Я умею ждать.

– Я думал об этом всё лето, – говорю я. – Сначала думал, что это жалость. Потом – что это привычка. Потом понял, что привычка – это не хуже. Люди живут с привычками по сорок лет, и это называется семьёй.

– Ты это сейчас придумал?

– Нет. Я это придумал в августе, на разгрузке, когда таскал коробки. У меня было время.

Снег идёт ей на плечи. Она не стряхивает.

– И ещё одно, – говорю я. – Я не знаю, что будет в феврале. Но я не собираюсь расходиться в последний день учебного года. Ни красиво, ни как-то ещё. Я вообще не собираюсь расходиться.

– Это всё? – спрашивает она.

– Нет. – Я думаю. – Ещё одно. Ты в тот день во дворе сказала, что для тебя это перестало быть контрактом с весны. Я тогда промолчал, потому что не поверил.

– А сейчас?

– А сейчас я думаю, что ты не соврала. Я просто выбрал версию, которая не требовала ничего делать.

– Ты выбрал?

– Да. Я стоял во дворе с тетрадью и выбирал. И выбрал худшую.

И замолкаю.

Я не делаю ни шага. Я не беру её за руку. Я ничего не решаю за неё – впервые за год. Я стою и жду, что она скажет.

* * *

Она молчит долго – секунд десять, может, пятнадцать. Снег падает, фонарь мигает.

Потом говорит:

– Это не по правилам.

– Да.

– Первое правило.

– Первое правило, – соглашаюсь я.

Она смотрит на меня. И вдруг – я вижу это по лицу – она начинает улыбаться, криво, через нос, как умеет только она.

– Отменяется, – говорит она.

– Что?

– Первое правило. Пункт первый. – Она делает шаг ко мне, и снег летит с её капюшона. – Отменено.

Я не успеваю ничего сказать.

Она берёт меня за кисть – не за пальцы, как раньше, а за кисть, привычно, – и говорит:

– Ты правда три дня репетировал?

– Четыре.

– И как?

– Плохо.

– Очень плохо, – соглашается она. – Но сойдёт.

* * *

Мы стоим на остановке, и мимо проезжает автобус – тот, на котором она обычно едет, – и не останавливается, потому что мы не голосуем. Второй автобус проходит через семь минут, и тоже мимо.

– Ты домой? – спрашиваю я.

– Нет.

– А куда?

– Не знаю. – Она смотрит на пакет с хлебом. – У меня есть хлеб и два часа. Пойдём пешком?

Я снимаю рюкзак, достаю тетрадь из внутреннего кармана и отдаю ей.

– Держи. Правила писала ты.

Она берёт не сразу. Потом убирает тетрадь в рюкзак, к учебникам, и не открывает.

Мы идём пешком.

Мы идём по улице, где всё закрыто: пекарни, прачечная, магазин с вывеской «24» – он не круглосуточный, вывеска осталась от прошлых владельцев. Снег ложится на шапки, на плечи, на пакет с хлебом.

– Твой хлеб остынет, – говорю я.

– Он уже остыл.

– Тогда зачем несёшь?

– Суён сказала не выбрасывать.

Мы идём мимо рынка, где летом была разгрузка. Сейчас там пусто и закрыто, только тряпки на воротах.

– Тут ты таскал коробки, – говорит Наён.

– Тут.

– Ты тогда сказал, что не хочешь, чтобы я тебя жалела.

– Сказал.

– А я сказала, что вижу.

– Да.

Она останавливается и смотрит на закрытые ворота.

– Я тогда впервые поняла, что ты мне нужен, – говорит она. – Не как пара. Просто нужен.

– Я знаю.

– Откуда?

– Потому что я тогда впервые не соврал, – говорю я. – Ни тебе, ни себе.

– Минджун.

– Что?

– А в третьем году будет хуже?

– Будет.

– Экзамены.

– И экзамены.

– И что тогда?

– Тогда мы будем в разных классах и будем встречаться на переменах, – говорю я. – И это будет нормально.

– Нормально, – повторяет она. – Ты знаешь, что это моё любимое слово?

– Знаю.

– А твоё?

– Что?

– Твоё любимое слово.

Я думаю.

– «Ага».

Она смеётся.

Мы идём мимо школы. Школа тёмная, окна чёрные, только у сторожки горит лампа.

– Смотри, – говорит Наён и показывает рукой.

– Что?

– Ничего. Просто школа.

Мы стоим секунду и смотрим на тёмное здание, в котором провели два года и в котором до сих пор лежит та подсобка с ведром.

– Ты знаешь, что Хэрин уходит из совета? – спрашивает она.

– Знаю.

– Она сама заявление написала. Сказала, что «надо готовиться к экзаменам».

– А на самом деле?

– А на самом деле её никто не выберет в третий раз. – Наён пожимает плечом. – И она это знает. Это честнее, чем всё, что она делала раньше.

Мы идём дальше.

– Тебе её жалко?

– Нет, – говорит Наён. – Мне её никак. Как в книге отзывов.

Снег идёт, улица белая, фонари через каждые двадцать метров, магазины закрыты, кто-то катает ребёнка на санках – в десятом часу, потому что наконец настоящий снег.

Мы молчим почти всю дорогу, и это не то молчание, которое надо заполнять. Она держит меня за кисть – иногда отпускает, чтобы поправить капюшон, – и берёт снова.

У её подъезда она говорит:

– Оппа.

Я останавливаюсь.

– Что?

– Ничего, – говорит она. – Просто попробовала.

Она стоит секунду, потом кивает – как кивала в марте, у ворот, – и заходит в подъезд.

Я иду к метро.

Снег у меня на плечах, в кармане телефон, дома мать и Ханыль, и четыреста восемь тысяч собраны – Ханыль отдала свои накопления, и я, кажется, впервые не стал спорить.

Дома мать спит в кресле, Ханыль – в комнате, под одеялом с фонариком.

Я разуваюсь, стряхиваю снег, иду на кухню и наливаю себе воды.

На столе лежит конверт: четыреста восемь, мы собрали их вчера, за два дня до срока, – и тридцать два, которые лежали там с сентября. Мать впервые за год сказала «спасибо» не мне, а Ханыль.

Я ставлю стакан, иду в комнату и ложусь.

Снег идёт за окном, и счёт не нужен: я засыпаю, не дойдя до третьей дорожки.

По дороге домой я думал о том, что сказал ей: «Я умею ждать».

Это правда. Я умею.

Но сегодня я не ждал – я говорил. И в этом, кажется, весь год.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю