Текст книги "Пара аутсайдеров (СИ)"
Автор книги: MOIBA
Жанры:
Современные любовные романы
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 2 (всего у книги 13 страниц)
Глава 3. Общий чат
Глава 3. Общий чат Правило №6. Никто не узнаёт правду. Никто.
На следующий день телефон вибрирует в кармане три раза – на литературе это значит одно: в чате что-то происходит.
Я не достаю его. Со Сонджэ в это время рассказывает про «маленького человека», и половина класса делает вид, что слушает, а вторая половина уже под партой. Я сижу прямо, смотрю на доску и считаю вибрации. Девять. Двенадцать. Пятнадцать.
На двадцатой он говорит:
– Ким Наён, ты чего такая сосредоточенная?
– Слушаю.
– Похвально. Тогда расскажи нам, что хотел сказать автор.
Я рассказываю про то, что маленький человек – это не про рост, а про то, как его видят: сначала не замечают, потом замечают неправильно, потом перестают спрашивать. Со Сонджэ кивает. Класс скучает. Телефон в кармане успевает замолчать.
– Хорошо, – говорит он. – Только ты рассказываешь это так, будто тебе это близко.
– Мне просто нравится литература.
– Ну да, – соглашается он. – Нравится.
Между уроками я захожу в туалет – не потому, что нужно, а потому что там есть дверь. Открываю чат.
Сначала я вижу подпись. Потом – фотографию.
Коридор при актовом зале. Половина лампочек погашена, и свет ложится на пол полосами. Минджун в расстёгнутой куртке, рука чуть отведена. Я в двух шагах, с камерой на груди; за нами – дверь подсобки. Снято снизу и чуть сбоку, так, что мы оба смотрим не друг на друга, а в одну сторону – вдоль коридора, как будто чего-то ждём.
Снимок не плохой. Я бы даже сказала – хороший: свет, композиция, момент. У него есть то, чего не бывает на школьных фотографиях: никто не позирует.
Под фотографией подпись от Хэрин:
Наша пара аутсайдеров. Поздравляю, в октябре у нас всё-таки что-то случилось.
И сорок два комментария.
Снимку несколько месяцев. Его не выложили тогда – приберегли к началу второго года: не когда смешно, а когда больнее.
Я читаю их все. Это унизительно, но я читаю, потому что не читать – значит притворяться, что мне всё равно, а мне не всё равно. «Они что, правда?» – «Да ладно, они даже не разговаривают» – «Это же Минджун…» – «Бедная Наён» – «Кто бедная, он нормальный» – «Сломанный он, а не нормальный».
Двадцать девять человек. Из тридцати пяти.
Шестеро молчат. Суджин – она напишет потом, лично. Син Юри – она в чате не появляется никогда, только читает. Ещё трое: их имён в ленте я не нахожу. И я.
Через двадцать минут в чат добавляется ещё двенадцать сообщений.
Кто-то находит в интернете определение «пара аутсайдеров» и скидывает как шутку. Кто-то предлагает поставить, кто первый уйдёт. Кто-то пишет «дайте им время, они же не виноваты» – и получает три смеющихся смайлика в ответ.
Я закрываю чат, открываю заново, листаю вверх, читаю сначала. Это как трогать порез: знаешь, что нельзя, и всё равно трогаешь.
Потом нажимаю «покинуть чат».
Через минуту меня добавляют обратно – Джунён. И пишут: «Ты чего вышла».
Я не отвечаю.
Я закрываю чат, убираю телефон и выхожу. В коридоре пахнет кукурузой и мокрой обувью. На меня смотрят, и это уже не шёпот: шёпот закончился, началось нормальное, вежливое любопытство.
– Наён-а!
Битна догоняет меня у лестницы. Она улыбается, и в улыбке нет ничего плохого – она действительно улыбается.
– Слушай, а это правда, что вы с Минджуном тогда? Ну, на поездке?
– Нет.
– А фотография?
– Мы вешали гирлянду.
– Ага. – Она кивает с полным пониманием. – Ну да. Гирлянду.
И убегает к своим – рассказывать, что «она отрицает».
На третьем уроке учительница истории говорит:
– Итак, что такое общественное мнение?
Класс смеётся – не над вопросом, а вообще.
– Молодцы, – говорит она. – Смешно. А теперь по делу.
Я записываю определение: «мнение, которое формируется стихийно и не проверяется».
Потом смотрю на это и думаю, что в учебнике всё-таки есть правда, просто её подают как теорию.
Так устроено всё в этой школе: если ты говоришь «нет», это значит «да, но стыдно». Если ты молчишь – тоже «да». Если злишься – тем более.
* * *
Столовая.
Я беру свой контейнер и иду к окну. Суджин уже сидит, и по её лицу видно, что она тоже читала.
– Не смотри на них, – говорит она. – Смотри на меня. Ешь.
– Я ем.
– Ты держишь палочки не в той руке.
Я переворачиваю палочки. Потом поднимаю глаза – и понимаю, что смотреть в одну точку безопаснее, чем во все, потому что весь зал уже не делает вид: они смотрят открыто, поворачиваются, наклоняются друг к другу. Это даже не злость. Это как смотреть на аварию: никто не желает никому плохого, но как же интересно.
Хэрин встаёт.
Она встаёт не резко, а так, как встают, когда хотят, чтобы заметили: поправляет поднос, отставляет стул, поворачивается в нашу сторону.
– Наён-а, – говорит она на весь зал, вежливо и звонко. – Поздравляю, кстати.
Зал затихает. Не весь – человек двадцать, но этого хватает.
– С чем? – спрашиваю я.
– Ну как. У нас теперь официально самая убогая пара школы. Это же событие.
Кто-то смеётся. Кто-то – большинство – просто улыбается, глядя в подносы: смеяться вслух не обязательно, достаточно показать, что понял шутку.
У дальнего окна Син Юри доедает свой обед, не поднимая головы: единственный человек в зале, для которого шутки как будто не было.
– Мы не пара, – говорю я.
– Конечно, – соглашается Хэрин. – Ты просто вешала с ним гирлянду. Целый час. В подсобке. С закрытой дверью.
– С открытой.
– А, ну тогда извини. Тогда, конечно, не пара.
Она садится. Всё, тема закрыта – но не так, как мне нужно: тема закрыта так, как нужно ей. Я остаюсь с этим в руках, вместе с контейнером, который вдруг становится очень заметным предметом.
Суджин стучит по столу:
– Не отвечай ей.
– Я уже.
– Ну и молодец. Ешь.
Я ем. Рис в этот раз нормальный.
* * *
Минджун сидит в дальнем конце зала, у стены, один.
Я замечаю его не сразу: он выбрал место, откуда видно всех, – как я. Он открывает свой контейнер, ест, не поднимая головы. Тэхо сидит через два стула от него и что-то говорит; Минджун кивает, не глядя.
Хэрин бросает в его сторону одну фразу – не мне, ему, громко, чтобы слышали:
– Минджун-а, ты хоть поздравь девушку. Или вы уже расстались?
Зал поворачивается. Теперь все смотрят туда: это интереснее, чем я.
Минджун не отвечает. Он дожёвывает, встаёт, берёт поднос.
И уходит.
Не быстро, не зло – просто встаёт и уходит, как будто ничего не случилось и сказали не про него. По дороге он ни на кого не смотрит, и никто не смотрит ему вслед: смотреть вслед – это уже участие, а участие в этом зале стоит дорого.
Я сижу с ощущением, что меня только что привязали к человеку, которого я не знаю, и сделали это чужими руками. И самое плохое даже не это.
Самое плохое – то, что он не спорил.
Он мог сказать «мы не пара» – так же, как я. Мог сказать «оставьте её в покое». Мог сказать хоть что-нибудь. Вместо этого он дожёвывал рис и смотрел в стол, и это было честнее любых слов: он с этим согласен.
Сломанный. Он не спорит, потому что считает, что они правы.
* * *
На выходе из столовой меня ловит Суджин.
– Идём к Со Сонджэ, – говорит она. – Скажем, что это травля. Он нормальный, он выслушает.
– И что он сделает?
– Не знаю. Поговорит с ними.
– С кем? С двадцатью девятью?
– С Хэрин.
Я молчу. Суджин стоит с подносом, на котором булка и компот, и говорит это абсолютно серьёзно.
– Если я пойду жаловаться, – говорю я, – к вечеру в чате будет ещё одно фото. Только теперь с подписью «стукачка».
– Значит, не идём.
– Значит, не идём.
Она молчит, потом ставит поднос на стол и говорит тише:
– Меня бесит, что я ничего не могу.
– Ты сидишь со мной.
– Это мало.
Она фыркает и уходит. Я остаюсь с ощущением, что впервые за день кто-то злится не на меня, а за меня.
* * *
После уроков я стою у шкафчика и делаю вид, что ищу тетрадь.
На самом деле я смотрю в телефон: чат не закрывается, сообщения идут, кто-то уже поставил фотографию на аватарку – не мою, его. Кто-то спрашивает, «а что, они теперь вместе ходят?». Кто-то отвечает, что нет, что он вообще ни с кем не разговаривает.
Двадцать девять человек.
Я закрываю чат и убираю телефон. Потом беру тетрадь – ту самую, которую искала, – и иду к выходу.
На лестнице между четвёртым и пятым я слышу шаги наверху. Это он: рюкзак на одном плече, куртка расстёгнута, идёт вверх через две ступеньки. На пятом этаже – дверь, которую все знают и куда никто не ходит.
Я стою и вижу, как он исчезает за поворотом. И не иду за ним – потому что не знаю, что сказать. Пока не знаю.
* * *
Дома пахнет луком и стиральным порошком.
Бабушка смотрит телевизор на кухне, Монги спит у её ног. На плите кастрюля, на столе – тарелка, накрытая второй тарелкой.
– Ешь, – говорит бабушка, не поворачиваясь. – Ты сегодня какая-то длинная.
– Какая?
– Длинная. Как будто тебя растянули.
Я ем. Она смотрит телевизор, я смотрю в тарелку, и какое-то время в доме нет ничего, кроме диктора и ложки.
Потом я иду в свою комнату, сажусь на пол и открываю фотографию.
Увеличиваю. Смотрю как фотограф – то есть не на себя, а на кадр.
Свет из-под двери лежит полосой. У него на плече мокрая от дождя полоска. Моя камера висит криво, ремень перекручен. Мы оба смотрим в одну сторону. У меня нормальное лицо. У него тоже нормальное – не злое, не жалкое, не «сломанное». Просто лицо человека, который стоит в коридоре и чего-то ждёт.
Мы на этом снимке выглядим как люди, которым не плохо.
Я смотрю на него минуту, может, две. Потом закрываю и кладу телефон экраном вниз.
Достаю коробку с плёнками.
Их одиннадцать: четыре отснятых, семь пустых. На четырёх – даты прошлого года: март, апрель, май, июнь. В июле я месяц не снимала, потому что было некогда и не хотелось. Я раскладываю коробки на кровати в порядке дат.
Сейчас снова март. Я беру ручку и на первой пустой коробке пишу «март». Если снимать хотя бы по одному кадру каждый месяц до февраля, получится двенадцать месяцев.
Это, кажется, называется «план».
* * *
Мать приходит в двадцать два сорок.
Она снимает куртку, ставит пакет с продуктами на пол, садится на табурет и сидит так минуту, не разуваясь.
– Ты почему не спишь?
– Уроки.
– У тебя давно столько уроков не было.
– Второй год.
– Ну да.
Она трёт глаза и смотрит на меня дольше, чем обычно, – так она смотрит, когда очень устала и всё равно собирается спросить что-то важное.
– Всё нормально?
– Нормально.
– Точно?
– Точно.
Она кивает и идёт в ванную. Я знаю, что она не поверила: у неё есть способ проверять – она никогда не переспрашивает. Но спрашивать второй раз я не умею, а рассказывать – тем более.
* * *
По дороге ко сну я думаю одну вещь, которую потом буду вспоминать много раз: если они уже решили за нас, что мы пара, то, может быть, у пары есть то, чего нет у каждого по отдельности. Например, право не бояться.
Мысль остаётся.
Глава 4. Крыша
Глава 4. Крыша Правило №1. Не влюбляться. Совсем. Даже в шутку.
К четвёртому уроку я перестаю объяснять.
День идёт по расписанию. Литература: Со Сонджэ спрашивает меня про «маленького человека», я отвечаю «согласен», класс поворачивается. Математика: контрольная, у меня семь из десяти, у Тэхо четыре, и он этим доволен. Физкультура: я не бегу – сижу на скамейке с освобождением, которое мне продлили в прошлом году, и смотрю, как остальные делают четыре круга.
На каждой перемене кто-нибудь подходит и делает вид, что ему интересно.
– Минджун-а, а вы с ней правда?
– Нет.
– А фотография?
– Гирлянда.
– А.
Они уходят, приходят другие. К обеду я знаю про себя три новых факта: что я «сломанный», что я «взял девочку из пекарни» и что у меня, «наверное, деньги». Последнее нравится мне больше всего.
Раньше я бы сказал что-нибудь. В прошлом году я один раз сказал – и потом неделю слушал, как это пересказывают. Теперь я говорю «ага», и на «ага» разговор заканчивается быстрее.
* * *
После уроков я иду к бассейну.
Не внутрь – к стеклу. Внутри вторая смена, младшие, и тренер Хван ходит по бортику с секундомером на шее.
Он замечает меня через стекло и выходит – в тапках, с полотенцем на плече.
– Стоишь?
– Стою.
– Хочешь стоять – стой. Хочешь работать – приходи в четверг. Мне нужен человек на доски: у Маленького ноги не работают, а у меня две руки.
– Я не тренер.
– Я не спрашиваю, кто ты. Я спрашиваю: придёшь или нет.
Он смотрит мимо, и это лучшее, что случилось за день. Хван вообще не умеет разговаривать с людьми: он разговаривает с водой и с секундомером, а люди попадают под раздачу.
– Может быть, – говорю я.
– «Может быть» – это «нет».
– Это «посмотрим».
– Все вы «посмотрим», – говорит он и уходит внутрь.
Я стою ещё минуту. На стекле с моей стороны – вчерашний след от лба, уже почти стёрся. Я его не трогаю.
* * *
За спиной скрипит дверь.
Я не оборачиваюсь. На крышу ходят трое: сторож Ким – раз в неделю, проверить антенну, – два старшеклассника, которые курят за коробом, и я. Сторож в это время уже дома, старшеклассники боятся вечера. Значит, никого.
– Тут занято, – говорю я.
– Знаю. Я видела тебя из окна.
Я оборачиваюсь.
Она стоит в дверях, в куртке на два размера больше нужного, с рюкзаком на одном плече. Ветер задирает ей волосы, и она сдвигает их рукой, не глядя.
Ким Наён. Я знаю, как её зовут, и это, пожалуй, всё. Она из 2-1, она с камерой, её называют «девочкой из пекарни». Ещё она не засмеялась в Кёнджу – это я помню лучше, чем фотографию.
– Ты уже второй раз за день здесь, – говорит она.
– Считаешь?
– Считаю.
– Ну считай.
Она не уходит. Подходит к коробу, садится на расстоянии метра, кладёт рюкзак на колени и смотрит вниз, на двор, где уже зажгли фонари.
Мы сидим молча. Я жду, когда она скажет что-нибудь про фотографию. Все сегодня говорят про фотографию: в классе – шепотом, в столовой – вслух, в чате – текстом. Даже Тэхо сказал: «Слышал, у тебя там история», и я ответил «нет», и он кивнул.
Она не говорит про фотографию.
– Мне нужно тебе кое-что предложить, – говорит она.
– Валяй.
– Только не отвечай сразу. Дослушай до конца, а потом можешь смеяться сколько хочешь.
– Обещаю.
Она поворачивается ко мне. Лицо у неё спокойное, как у человека, который репетировал это по дороге.
– Раз нас всё равно считают парой – давай станем ею.
Я думаю, что ослышался. Потом вижу, что нет: она смотрит прямо и ждёт.
– В смысле, – говорит она, – по-настоящему. Для всех.
Я смеюсь.
Честно, впервые за год – так, что приходится отвернуться и вытереть глаза рукавом. Не потому, что смешно. Потому что за сегодня мне предлагали: не обращать внимания, поговорить с классным, плюнуть и забыть. А она предлагает это.
– Стоп, – говорит она. – Ты не дослушал.
– Дослушал.
– Нет. Ты смеёшься, значит, не дослушал.
Я сажусь ровнее. Плечо тянет, но это уже привычно.
– Ну давай.
Она загибает пальцы – как будто считает деньги.
– Первое. Нас дразнят, потому что нам стыдно. Это единственное, на чём это держится. Если мы сами выйдем и скажем «да, мы вместе» – им нечего будет сказать. Ты видел, как это работает: когда шутка перестаёт быть тайной, она умирает за неделю.
– Видел.
– Второе. Одного гнобят, двоих – нет. У пары есть союзник. У союзника есть зубы. Это не про драку. Это про то, что за тебя кто-то стоит.
– И третье?
– Третье. – Она делает паузу. – Один год. До конца учебного года мы играем, потом расходимся. Красиво, по обоюдному согласию, без сцен. Ты ничего не теряешь.
– Ты это из жалости.
– Нет.
– Из расчёта?
– Из расчёта, – соглашается она. – Мне нужен союзник. Тебе тоже. Если бы я тебя жалела, я бы сидела и молчала, как все.
– Молчать – это нормально.
– Молчать – это удобно. – Она смотрит на меня. – Себе.
Ветер заходит с другой стороны, сдувает ей капюшон. Она не поправляет.
– Ты серьёзно, – говорю я.
– Я всегда серьёзно. Это в два раза дешевле, чем плакать.
Она всё продумала. Возможно, она думала об этом не один день и не два. Возможно, весь прошлый год.
У неё всё по пунктам. Я таких людей видел мало: у нас в команде был один – он перед заплывом раскладывал всё по секундам, и от этого становилось спокойнее. Она раскладывает по секундам жизнь.
Мне это не нравится. И мне это нравится.
Это первая причина, по которой я собираюсь сказать «нет».
Есть ещё четыре.
Вторая: если она будет со мной, её будут гнобить вдвое. Не потому, что она сделает что-то не то, а потому что я – это я. Так уже было: в прошлом году Минхо один раз сел со мной в столовой, и на следующий день ему устроили «день рождения» – в шутку, с тортом из бумаги. Больше он не садился.
Третья: она не знает, что делает. Она думает, что я «тихий и нормальный». Она не знает, как это выглядит изнутри, когда человек три месяца не спит, потому что плечо болит ночью, – а потом перестаёт болеть, а не спится всё равно.
Четвёртая: это унизительно. Для неё. Играть в пару с человеком, на котором клеймо. Даже как одолжение.
И пятая, которую я не сформулирую словами, потому что она глупая: мне не нужно, чтобы кто-то делал это из жалости или из расчёта. Мне не нужно никак.
– Нет, – говорю я.
Она кивает. Не сразу – сначала смотрит на меня секунд пять, потом кивает.
– Ладно.
– Это плохая идея.
– Может быть.
– Не «может быть». Плохая.
– Ну ладно.
Она встаёт, надевает рюкзак, отряхивает джинсы. И у двери оборачивается:
– Минджун-а.
– Что?
– У тебя рука на ветру. Ты её держишь, а ей от этого хуже.
– С чего ты взяла?
– Видно.
Она уходит. Дверь скрипит и закрывается.
Я остаюсь. Вентиляция гудит ровно, голуби уже устроились на трубе, фонарь во дворе мигает – раз в пять секунд, как часы.
Я сижу и считаю: пять причин против. Все пять хорошие. Все пять настоящие.
Только одна мелочь не даёт покоя. Она сказала «у пары есть союзник», и я, вместо того чтобы подумать про школу, подумал, как это – иметь кого-то, кому можно позвонить в одиннадцать вечера не для того, чтобы попросить помочь.
Я не знаю. У меня такого не было.
* * *
Дома мать уже спит – на диване, в форме, с открытым телефоном на груди. Ханыль у себя, свет под дверью.
Я стучу.
– Чего?
– Ничего. Спи.
– Ты странный сегодня.
– Я каждый день странный.
Она открывает дверь на ширину лица. В комнате горит настольная лампа, на кровати – учебник и раскраска, на полу – тот самый носок, который утром был «не её».
– Это девочка с камерой? – спрашивает она.
– Какая девочка?
– Которая на фотографии. Мне Суджин-сонбэ написала.
– Зачем тебе пишет Суджин?
– Она мне пишет. – Ханыль пожимает плечами так, будто это нормально. – Она спросила, не скучно ли мне. Мне скучно.
Я молчу. Мне не нравится, что история добралась до одиннадцатилетнего человека через чужой телефон, но я не знаю, как это запретить.
– Она нормальная, – говорит Ханыль. – У неё камера старая. Такие сейчас не продают.
– Спи.
– Скажи маме, чтобы утром не кричала про суп.
– Скажу.
Она закрывает дверь. Я иду к себе.
Утром я прихожу в школу раньше всех и иду в столовую за водой. Там пусто, только тётя Пак вытирает столы.
– Рано ты, – говорит она.
– Ага.
– Кулер в углу.
Я наливаю, сажусь у окна и жду, пока начнётся день. Через двадцать минут в зал заходит Наён – она всегда идёт через столовую, чтобы сократить дорогу, – и я вижу её первым.
Она не видит меня. Достаёт из рюкзака свой контейнер и садится у другого окна.
Позже я вижу её в коридоре.
Она идёт с Суджин, что-то рассказывает и смеётся – я не знал, что она так умеет.
«Нет» уже сказано, и оно висит между нами, как закрытая дверь. Я прохожу мимо, она меня не замечает. Это, наверное, лучшее, что могло случиться.
Я не подхожу. Не потому, что не хочу, а потому, что не знаю, что сказать после того, как сказал «нет».
В комнате темно. Я не включаю свет – раздеваюсь в темноте, ложусь.
– Ты чего не спишь?
Мать стоит в дверях. Она не зажигает лампу – только силуэт от коридорного света.
– Думаю.
– О чём?
– Ни о чём.
Она подходит, кладёт руку мне на плечо – на то самое, больное, – и я не убираю. Она никогда не помнит, какое плечо.
– Ты мне скажешь, если что?
– Скажу.
Она уходит. Я вру.
Я разогреваю суп, ем стоя, потом иду в свою комнату и ложусь.
На спине больно ровно, как всегда. Я кладу руку на грудь и начинаю считать.
Одна. Две. Три.
Четыре. Пять.
Шесть.
На седьмой я говорю себе: «Я согласен».
Тихо, в потолок, чтобы никто не слышал. И, главное, не ей. Не сейчас – потому что если я скажу ей сейчас, это будет не решение, а слабость.
Восемь.
Восемь дорожек в нашем бассейне. Я всегда доходил до восьмой и останавливался, потому что там бортик.
Глава 5. Пекарня после закрытия
Глава 5. Пекарня после закрытия Правило №4. Встречи – в людных местах, не дольше двух часов.
В четверг я закрываю смену одна.
Пэ Суён уходит в девять – у неё больная мать в Инчхоне, и она ездит к ней два раза в неделю. Перед уходом она делает одно и то же: проверяет, заперт ли задний двор, считает кассу, ставит на прилавок коробку с браком и говорит:
– Это домой. Не выбрасывать.
– Я не выбрасываю.
– Ты в прошлый раз выбросила.
– Я съела.
– Съела – это не «выбросила», – соглашается она. – Но ты мне не сказала. Значит, выбросила.
С Пэ Суён невозможно спорить: она говорит мало, но всегда по делу. Ей пятьдесят два, у неё руки в муке даже когда она в пальто, и она ни разу за год не спросила, почему я работаю, а не хожу в хагвон.
В семь приходит Суджин.
Она заходит, звенит колокольчик, и она останавливается, как человек, который вошёл не за хлебом.
– Ты тут работаешь?
– Я тут работаю.
– Я думала, ты врёшь.
– Я не вру.
– Ну да, – говорит она и садится на высокий стул.
Она покупает две булки, платит и остаётся сидеть.
– Ты знаешь, что в чате?
– Знаю.
– Тебя это не бесит?
– Бесит.
– Я бы уже кому-нибудь врезала.
– Тогда бы все решили, что мы виноваты.
Суджин думает.
– Логично, – говорит она. – Ты вообще всегда такая?
– Какая?
– Спокойная. Как врач.
– Я не спокойная. Я просто считаю.
– Что считаешь?
– Всё. – Я вытираю стол. – Проезд, смены, сколько мне осталось терпеть до выпуска.
Она молчит.
– Сколько?
– Четыреста девяносто дней. Но я не каждый день считаю.
– Ты каждый день считаешь, – говорит Суджин. – Ты не говоришь.
Она уходит в семь двадцать, забрав булки, и в дверях говорит:
– Слушай. Если ты решишь что-нибудь сделать – ну, с ним, – скажи мне. Я хочу посмотреть заранее.
В девять уходит Пэ Суён. Я мою прилавок, выключаю витрину, раскладываю завтрашние булочки на противни, накрываю плёнкой. В пекарне становится тихо: только печь гудит и радио на средней громкости бормочет что-то про пробки на мосту.
Посетителей в четверг мало. Последние двое – женщина с ребёнком, который двадцать минут выбирает между улиткой и кольцом с кремом, и старик, который каждую неделю покупает один и тот же хлеб и каждый раз спрашивает, свежий ли он. Хлеб он берёт всегда одинаковый, а спрашивает потому, что ему нужно с кем-то поговорить.
Я знаю про пекарню две вещи. Первая: если поставить булочки ближе к окну, их берут чаще – свет делает их дороже, чем они есть. Вторая: Пэ Суён никогда не продаёт вчерашнее, но и не выбрасывает – всё, что осталось, раздаёт: мне, соседям, продавцу из круглосуточного.
– Хлеб – это не товар, – говорит она один раз. – Это хлеб.
Больше она про это не говорила, и я не спрашивала.
В пекарню заходит мужчина в куртке дорожника, берёт два хлеба и долго считает мелочь.
– Не хватает трёхсот, – говорит Суён.
– Я добегу до банкомата.
– Не надо. – Она заворачивает хлеб. – В следующий раз принесёте.
Он уходит, благодарит трижды. Суён вытирает руки и говорит, ни к кому не обращаясь:
– Он лет пять ходит. Всегда не хватает.
– И вы даёте?
– Даю.
– Почему?
– Потому что он возвращает, – говорит Суён. – Люди, которые не возвращают, обычно не считают мелочь. Они бросают купюру и уходят.
Когда я выхожу и запираю дверь, на улице уже темно.
И под фонарём стоит Минджун.
* * *
Фонарь у нас мигает – раз в пять секунд, как часы. И в этом мигании он стоит так, будто его поставили сюда для сцены: куртка расстёгнута, руки в карманах, рюкзак на одном плече. Правую руку он держит в кармане, а не на весу, и я это замечаю, потому что уже начала замечать.
Он не подходит. Ждёт, пока я сама.
– Ты долго? – спрашиваю я.
– Минут двадцать.
– На улице минус.
– Не минус. Плюс два.
– Отлично. Значит, ты не замёрз, а просто стоял.
– Ага, – говорит он. – Просто стоял.
Я достаю из сумки коробку с браком.
– Булочка с корицей. Она некрасивая, но нормальная. Все нормальные, только кривые.
Он берёт. Ест стоя, не отходя от фонаря. Я жду, потому что понимаю: он пришёл не за булочкой.
– Я согласен, – говорит он наконец.
Я не отвечаю сразу. Это глупо, но первое, что я чувствую, – не радость, а раздражение. Как будто мне только что сказали «ладно» после того, как я десять минут стояла на ветру и доказывала.
– Ага, – говорю я. – А почему?
– Тебе не всё равно?
– Не всё равно.
Он дожёвывает, вытирает руки о куртку и смотрит не на меня, а на дорогу.
– Сегодня утром в подъезде соседка сказала матери, что я совсем сломался.
Он говорит это ровно, как погоду.
– Она стояла с баночками для кимчи и объясняла матери, что мальчику нужен «мужской пример», потому что отец уехал, а «ребёнок сломался». Мать не заплакала. Она кивнула.
Он откусывает ещё раз.
– Я стоял на лестнице и всё слышал. И знаешь, что хуже всего? Она кивнула. Не спорила. Значит, она тоже так думает. Не про соседку – про меня.
– И ты пришёл ко мне.
– Я пришёл к тебе.
– Зачем?
Он пожимает одним плечом.
– Потому что ты единственный человек, который предложил что-то делать, а не ждать, пока само пройдёт. И потому что если меня будут называть «сломанным», я хочу, чтобы при этом кто-то стоял рядом и говорил «нет». Даже если это игра.
Ветер идёт по улице, гонит пакет по асфальту, фонарь мигает.
– Из жалости? – спрашиваю я.
– Нет.
– Из расчёта?
– Тоже нет. – Он думает. – Из злости. Это считается?
– Считается.
Я поднимаю воротник. Мы стоим на месте, и это странно: мы оба согласились на одну и ту же вещь, и теперь не знаем, как из этого выйти.
– Тогда одно условие, – говорит он.
– Условие – моё.
– У тебя уже есть правила. Дай мне одно.
– Давай.
Он говорит медленно, как человек, который давно это придумал и боится, что получится глупо:
– Не врать друг другу. Всем остальным – можно. Врать Хэрин, врать классу, врать учителям, врать моей матери, если понадобится. Тебе – нельзя.
– И ещё, – говорит он. – Я летом буду работать. Если всё пойдёт, как я думаю, уйду на разгрузку в июле и вернусь в августе.
– Зачем ты мне это?
– Чтобы ты знала. – Он смотрит на дорогу. – У нас правило: не врать. Значит, ты должна знать, что я не буду свободен всё лето. И что у меня нет денег на кафе.
– У меня их тоже нет.
– У тебя есть уважительная причина. У меня – нет.
– Это одно и то же.
– Это разные вещи, – говорит он, и я вдруг понимаю, что мы будем говорить эту фразу друг другу весь год.
Я молчу. За год со мной так не разговаривали ни разу: обычно людям от меня нужно что-то простое – списать, подменить в дежурстве, чтобы я не мешала.
– А ты? – спрашиваю я.
– Что я?
– Ты тоже не будешь врать?
– Буду, – говорит он. – Я не умею иначе. Но если я совру, я скажу, что соврал.
– Это как?
– «Сейчас я вру».
– И всё?
– И всё. – Он разводит руками. – Больше я ничего не могу обещать.
– И ещё одно, – говорит он. – На людях надо выглядеть так, чтобы никто не спросил.
– Как?
– Как пара.
– Спасибо, я в курсе.
– Я не знаю, как это делают, – признаётся он. – Я ни с кем не встречался.
– А я тем более.
Мы смотрим друг на друга и одновременно понимаем, что договорились играть в то, чего не умеет ни один из нас.
– Значит, будем учиться на людях, – говорю я. – Как в театре.
– В театре есть репетиции.
– У нас будут репетиции при зрителях.
Он смеётся – коротко, один раз, через нос. Мне нравится, что я умею это делать: заставить его смеяться.
Мы стоим ещё минуту. Пакет уносит к перекрёстку, фонарь мигает.
– Ладно, – говорю я. – Тогда завтра в школе. У ворот, в восемь двадцать.
– В восемь пятнадцать.
– В двадцать.
– В пятнадцать. Мне так удобнее: до первого звонка никого нет, и никто не увидит, как мы приходим вместе.
– А в этом весь смысл, – говорю я. – Чтобы увидели.
Он смотрит на меня секунду, потом кивает.
– Тогда в двадцать пять.
– Почему двадцать пять?
– Чтобы точно увидели. – Он засовывает руки в карманы. – В двадцать никто не смотрит, все бегут. В двадцать пять – самое то.
Я смеюсь. Через нос, коротко.
– Договорились.
Он уходит первым – не прощается, просто идёт. Я смотрю ему вслед и думаю, что впервые за год кто-то ушёл от меня не потому, что спешит, а потому, что мы закончили разговор.
* * *
По дороге домой я считаю риски.
Первый: меня начнут трогать сильнее. Это очевидно – если я «с этим», то я тоже «это». Второй: кто-то решит, что я делаю это из жалости, и скажет об этом вслух. Третий: Суджин обидится, что я не сказала сразу. Четвёртый, самый неприятный: правило номер один я написала не просто так, и я не знаю, что стану делать, если нарушу его первой.
Я считаю их до самого подъезда, а потом перестаю: у подъезда сидит соседская собака и смотрит на меня так, будто я должна ей объяснить, где была.
– Гуляла, – говорю я.
Она не верит. Собаки всегда не верят.
На втором этаже меня встречает соседка – та самая, которая рассказывала матери Минджуна, что «мальчик сломался совсем».
– Наён? Ты чего в такое время?
– Работаю.
– В пекарне?
– В пекарне.
– А. Ну, работай, – говорит она. – Только ты бы не ходила одна по вечерам.
– Я хожу из пекарни. Тут двести метров.
– Всё равно.
Я не спрашиваю, чего ей «всё равно». Я знаю: ей надо, чтобы вечером кто-то был виноват, а я попалась.
* * *
Дома я достаю блокнот.
– Ты чего свет не выключаешь? – Бабушка стоит в дверях, в халате и с полотенцем на плече.
– Сейчас.
– Двенадцать часов. Второй год, а ты всё как первый.
– Первый был хуже.
– Все первые хуже, – соглашается она. И вдруг говорит: – Ты сегодня другая.
– Я каждый день другая.
– Нет. Сегодня ты похожа на человека, который что-то придумал.
Она уходит раньше, чем я успеваю ответить. Бабушка всегда уходит до ответа.
Двадцать девять страниц, одиннадцать списков. Я открываю чистую страницу и сверху пишу: «Правила».
Потом сижу и смотрю на это слово минут пять. Ничего не придумывается. Я думаю про то, что завтра в восемь двадцать пять мы придём в школу вместе, и весь класс это увидит, и к обеду в чате будет новая порция шуток.
И всё равно пишу первым пунктом:
1. Не влюбляться. Совсем. Даже в шутку.
Сама не знаю, зачем. Видимо, потому что если писать правила, то первым должно быть самое невыполнимое – как в задачах по математике: если решил самую сложную, остальные уже не страшны.
Я закрываю блокнот, кладу его под подушку и выключаю свет.
Я лежу и думаю: а если он не будет влюбляться, а я буду? Тогда что?
Я решаю, что этого не случится, потому что я всё продумала, а то, что продумано, не случается.
Это, кажется, главная глупость, которую я придумала за семнадцать лет. Но если бы я её не придумала, я бы сейчас не спала.




























