Текст книги "Проклятие"
Автор книги: BNL
Жанр:
Классическое фэнтези
сообщить о нарушении
Текущая страница: 11 (всего у книги 12 страниц)
Ле прерывисто выдохнул, сжимая кулаки.
– У меня не было права, – мягко ответил он, заставляя себя оставаться спокойным, – я знаю. Это была слабость, Фемто. Прости меня. Пусть не сейчас. Но когда-нибудь, прошу, пойми меня и прости.
Фемто закрыл глаза и отрицательно покачал головой.
Богиня наклонилась к нему, как любой взрослый к ребенку, улыбнулась почти ласково.
– А теперь послушай меня, Фемто де Фей, сын Филиппа де Фея, – сказала она. – Этот человек, которого ты собрался возненавидеть, возился с тобой добрых десять лет, защищал тебя от всего зла этого мира, а когда понадобилось отдать за тебя жизнь, сделал это с радостью – слышишь ты меня, с радостью. Я вижу, что у людей в головах. И за все эти восемь лет он ни разу, ни единого разу не помыслил о себе. И теперь ты хочешь его подвести?
Фемто отвел взгляд, но она крепко сжала пальцами его подбородок, подняла его голову так, чтобы видеть его лицо.
И тогда он молча качнул головой – нет, он совсем не хочет.
Богиня удовлетворенно кивнула и отпустила его.
– Так-то, – сказала она. – Постарайся помнить об этом, ваше величество.
Ле молчал.
Он знал, на что идет. С самого начала знал, что есть вещи, за которые не прощают.
И каждый раз умел убедить себя самого, что игра, вне всякого сомнения, стоит свеч.
– Стоит ли? – с сомнением хмыкнула Богиня, которой время не прибавило тактичности. – Чего ты достиг? Лишь получил вполне соответствующее действительности прозвище и работу местного еретика, а тем, кого любил, оставил только горькие, страшные воспоминания – от таких прячутся на дно бутылки или реки. Чего ты добился тем, что теперь на тебя показывают пальцами, и даже самые близкие тебе люди будут помнить только твою смерть, а не жизнь, а люди чужие и вовсе тебя забудут?
– Я делал то, что считал правильным, – просто ответил Ле.
– Вот именно, – указала Богиня, – то, что считал правильным. А не то, что действительно было правильным.
– А разве можно иначе? – пожал плечами Ле. – Мне нечем оправдывать себя. Существует так много вещей, нехороших вещей, которые люди делают просто потому, что они люди. Я лишен такой возможности. Мне не остается иного, кроме как пытаться понять, что действительно правильно. Правильно для всех.
Богиня смотрела на него очень внимательно и молчала.
– Дурак, – сказала она наконец. – Ты веришь в химеру. Не существует единственно правильного ответа. Каждый видит свое. Видит то, что хочет видеть, или то, что его научили видеть. Люди на то и люди, чтобы делать то, что свойственно делать людям, совершать все эти глупости и гадости, в то время как боги занимаются тем, чем должно заниматься богам.
– Например, травят мужей? – предположил Ле.
Богиня улыбнулась, и ее прищур не был недобрым.
– И этим в том числе, – кивнула она. – Но ты – иное дело. Вечно боролся за что-то… Хотя с самого начала знал, что в этой войне тебе не победить, верно?
– Но попробовать стоило, – возразил Ле.
Богиня рассмеялась.
– Дурак, – повторила она. – Однако я и так ждала уже целых семь лет. Хотя, признаться, наблюдать за тобой было интересно, но это дела не меняет. Прощайся – и идем.
Уже не впервые Ле посетило чувство, что время остановилось, застыло, и все они увязли в нем, как мухи в янтаре.
Он обнял неподвижные, деревянные плечи Фемто. Шепнул:
– Я выторговал нам семь лет. Неужели это мало?
– Пять, – поправил Фемто. – Два года ты пропадал…
Ле готов был поклясться, что рубашка у него на груди была мокрой, когда он отпустил Фея.
Он не смотрел на его лицо. Не мог. Знал, что если посмотрит, то никогда не простит сам себя. Никогда.
– Это так похоже на один из моих снов, – сказал Фемто не то Ле, не то Богине, не то пространству вокруг. – Тех, что я видел, пока был проклят. И мне кажется, что вот-вот я проснусь. Просыпаешься всегда в самый страшный момент.
– Это скоро пройдет, – успокоила Богиня. – Когда ты поймешь, что дни идут и идут, а проснуться все не выходит.
Ле протянул руку Тому, но Богиня остановила его:
– Сними перчатку, не бойся, – разрешила она. – Должны же вы хоть проститься по-человечески.
Ле кивнул, снял не нужные больше перчатки и бросил на пол.
Том сжал его ладонь в своей, а потом и вовсе притянул его к себе, заключил в медвежьи объятья.
– Ты уж прости меня, брат, – со слабой улыбкой сказал Ле. – Видно, не выйдет, как хотели, под старость посидеть и вспомнить прежние деньки…
– И ты прости, – проговорил Том, – за то, что тогда уговорил тебя взять эту девчонку с собой.
– Ты не виноват, – Ле качнул головой. – Она все равно бы нашла. Она всегда находит.
Том отпустил его, пробормотав:
– Вот уж не думал, что мы с тобой расстанемся из-за какой-то бабы…
– Я тоже, – отозвался Ле. – Но эта – особенная.
Как же ему хотелось попросить их, обоих, беречь себя – и как же эта обычная формула звучала бы жалко и крамольно по сравнению с тысячей тысяч слов, которые он не успел им сказать и никогда уже не скажет!
Если бы знать заранее, что это случится именно сегодня, то…
И все же хорошо, что он не знал заранее.
Меньше всего Ле-Таиру хотелось снова вспомнить то ощущение. Темная комната, фонарь за окном и мучительное, непрерывное ожидание того, что сейчас, вот-вот, все закончится.
Было здорово до самого конца строить планы на будущее. Жить так, как будто у него всегда есть такая штука, как завтра.
Будь здесь Генриетта, что он сказал бы ей?
– Долгие проводы – лишние слезы, – объявила Богиня, хлопнув в ладоши.
Ле повернулся к ней лицом. На этот раз, подумалось ему, он больше не отвернется.
Он чувствовал спиной жгучий, мучительный взгляд Фемто.
Молчи, мысленно заклинал он, умоляю тебя, только молчи. Если скажешь хоть слово, хоть единое слово, я…
Ведь он будет казнить себя. В этом они похожи – оба привыкли брать вину на себя, всю до последней капли.
Как странно получается. Он сам вроде пострадал больше всех. Он умрет. Но – ведь, если верить рассказам, там, куда уходят проклятые, нет ни вопросов, ни страхов, ни боли, ничего. У него не получится страдать после смерти. А Фемто будет страдать. Страдать из-за него.
А ведь он всю жизнь оберегал его от страданий.
– О другие боги, – Богиня патетически возвела очи к небесам, – впервые вижу человека, прости, существо, которое страдает оттого, что скоро навсегда перестанет страдать… Время тебя не исправило, Ле-Таир из Суэльды. Наоборот, сделало только хуже.
– Давно уже не из Суэльды, – машинально поправил Ле. – Суэльда – твой дом. И ничей больше.
– Как скажешь, – не стала спорить Богиня.
Одарив его еще одним пронизывающим насквозь зеленым взглядом, она спросила вдруг:
– Ты точно уверен, что не прогадал? Сам веришь в то, что жертвовал собой ради того, ради чего стоит жертвовать? Ведь единственное, что у тебя есть, автоматически становится самым дорогим, вне зависимости от того, что оно значит для других и сколько стоит в пересчете на деньги. Можешь ли ты теперь сказать, что это единственное действительно было дорого?
– Могу, – ответил Ле.
– Скажи мне, что игра не стоила свеч, и я уйду, – проговорила Богиня, глядя прямо ему в глаза. – Скажи мне так искренне, как только сможешь, что оно того не стоило, и я мгновенно потеряю к тебе всяческий интерес. Без подвохов.
Он улыбнулся ей и покачал головой.
– Искренне не выйдет.
А потом попросил:
– Если тебе не сложно, храни их и дальше, пожалуйста.
Она дернула плечом, хмыкнула:
– Зачем? Они вряд ли будут этому рады.
– Мне так будет спокойнее.
Богиня коротко рассмеялась, так, как умеет только она.
– Тебе нигде уже не будет спокойнее, чем там, куда ты уходишь сейчас.
Как же все-таки странно осознавать, что на этот раз ты по-настоящему умрешь. Что это все не шутки и не сон, а самая что ни на есть явная явь. Что везение не защитит от той, что его подарила. Что на этот раз, пожалуй, выкрутиться никак не выйдет…
Да, в общем-то, и не хочется. В нем не было того парализующего, мешающего дышать ужаса перед смертью.
Еще чуть-чуть, еще миг, и время перестанет быть янтарем. Оно снова неумолимо двинется. Нужно успеть до того, как снова пойдут и затикают вставшие часы с треснувшим стеклом.
То, что единожды началось, должно закончиться.
Сейчас.
Ле-Таир протянул Богине руку.
Это был его последний смехотворный акт неповиновения. Не она его уводит – он сам уходит с ней. Она поняла это, улыбнулась и промолвила:
– Так тому и быть.
Это прозвучало как «аминь».
Последним, что он видел, стали ее тонкие женские пальцы, переплетшиеся с его, изуродованными и грубыми.
А потом была вспышка, но только без света.
И оба исчезли.
Осталась только Генриетта, которая вспомнила все и слышала все, вот только осознать до сих пор не могла.
Когда в воду бросают камень, идут круги.
Фемто часто сравнивали с котом. Но никогда при этом не имелось в виду, что он способен так же тонко чувствовать изменения в природе вещей. А он мог.
Сейчас он чувствовал, как весь мир, с которым ему никогда раньше не приходилось сталкиваться один на один, рушится и погребает его под грудами беспорядочных обломков.
Больше всего ему хотелось закричать, завыть по-волчьи, дать выход огромной, нестерпимой боли, вдруг вспыхнувшей в нем, но на это не было сил.
Не было сил ни на что.
Невыносимая тяжесть не давала дышать. Оставалось только опуститься-осесть на пол прямо там, где стоял, закрыть лицо руками, отчаянно пытаясь сдержать рвущееся с губ всхлипывание.
Когда время снова пошло, Фемто де Фей в первый и, пожалуй, последний раз в своей жизни плакал навзрыд.
Но длилось это всего минуту.
А потом Генриетта сидела прямо на пыльном полу, обняв руками колени. Этими самыми руками ей больше всего сейчас хотелось обхватить голову, чтобы не развалилась на куски. Голова, очевидно, только и ждала удобного момента, чтобы претворить в жизнь свои коварные намерения.
Значит, тогдашние ее глупые страхи были не такими уж и глупыми. Не зря ей казалось, что все вокруг – всего лишь фальшивка, ткни стену пальцем – и окажется, что она картонная. Так дела и обстояли. Образно, разумеется, но этого ни капельки не легче, вот просто ни капельки.
Та дама в Клотте могла бы и задержаться на минутку, разъяснить горе-принцессе соль своей шутки. Посмеялись бы вместе.
Теперь ей снова придется брести через всю Иларию, через роняющий листья Синий лес, такой опасный, если рядом нет никого, кто знает его как свои пять пальцев и острые уши, и равнины запада, идти от гор до самой Суэльды, явиться к настоящему, реальному отцу с повинной головой, рассказать историю своих невероятных приключений.
Что за дурацкий стереотип – мол-де, каждая девочка желает стать принцессой. Между прочим, она всю жизнь мечтала быть пиратом.
На что Лйорр, когда она поделилась с ним своим праведным негодованием, резонно заметил, что Богине было бы несколько сложно использовать ее как приманку, если эта самая приманка ушла за тридевять земель бороздить моря под черным флагом, украшенным некоторыми частями человеческой анатомии.
Эти три года под мороком запутали Генриетту. Теперь мало того, что ей приходилось постоянно напоминать себе, что вообще-то от принцессы в ней меньше, чем от ежика, нужно будет еще и отцу напомнить, что никакой он не добрый король. По крайней мере, пока не король.
Как там Богиня назвала Фемто де Фея, наследника графского трона? «Ваше величество», верно?
– Что мы будем делать, Фемто? – спросила Генриетта, и ее вопрос повис в воздухе.
Де Фей сидел на подоконнике у разбитого окна, из которого было видно лес и другие горы, и свистел на ключе от черной башни, который снял со скобы после того, как магия улетела. Он умел играть на чем угодно, лишь бы оно было потенциально способно звучать. Заунывная мелодия, похожая на вой ветра в печной трубе, вылетала в окно и невидимым дымом вилась в алом закате, резко очерчивающем соседние вершины, превращающем горы в черные силуэты.
В Суэльде на закате можно увидеть море, очень далеко и только самый краешек, но все-таки.
Фей прервал музицирование, некоторое время смотрел в окно, после чего ответил:
– Ты слышала, что сказала леди. Она обо всем знает. Да и глупо было бы думать, что дела обстоят иначе. Сомневаюсь, что у нас есть выбор.
Генриетта хотела было по привычке возразить, что выбор есть всегда, но прикусила язык.
Только у одного из них всегда был выбор. И этот выбор уже сделан.
– Ты пойдешь на это, Фей? – спросил Том, стоящий у стены.
– Да, – спокойно ответил Фемто. – Ты же понимаешь, Том. Я теперь не смогу смотреть тебе в глаза.
Томас кивнул. Он понимал.
Фемто снова поднес было ключ к губам, но опустил его, задумчиво глядя в пламенеющую даль небес.
– А ведь она не оставила тела, – проговорил он. – Обычно оно ей не нужно. Может быть…
– Исключено, – Лйорр покачал головой. – Ведь это же она.
Он сидел на ступеньках полуразрушенной лестницы и не выглядел ни удивленным, ни выбитым из колеи. Он никогда не выглядел.
– И все-таки, может быть, – так же спокойно повторил Фемто.
И мелодия полилась вновь, летя над лесом, обвивая далекие горы.
Эпилог
Бывшее и сбывшееся
Все так непросто, мой граф.
Не знаю, будешь ли прав,
Огромный мир променяв
На плен без срока…
(с) Канцлер Ги
Совсем другая мелодия, сложнее и тоньше, обвивала совсем другую гору, на склонах которой мирно отходила ко сну прожившая еще один длинный суматошный день Суэльда, до сих пор объятая жарким и душным солнечным летом. Мелодия свивалась в спирали и кольца, летела из огромного незастекленного окна куда-то вверх и далеко-далеко.
Она пролетела бы над Синим лесом и Драконьими горами, ледяным ветром пронеслась бы над землями Корхен, на востоке достигла бы берега моря Арлен и не остановилась бы до тех пор, пока не коснулась горящего шара солнца, садящегося в соленую воду, если бы у нее достало сил.
Но ведь сила музыки – это сила того, кто ее играет.
И Фемто понял, буквально два часа назад, что силу дает не корона.
Столько есть слов, чтобы назвать головной убор правителя. Венец. Тиара. Что угодно. Но это – это была корона. А там, где есть корона, что ни говори, обязательно есть и король.
Демократический правитель, сказали ему. А название… название? Название должности еще не придумали, не приходилось как-то, раньше все и так понимали, о ком речь идет.
Но король – он король и есть. Есть вещи, в которых люди ничего не решают. Решает кровь и память.
Том знал о короне с самого начала. Уж такой он человек, что, когда нужна помощь, все самые постыдные, самые страшные, самые секретные тайны несешь именно к нему, зная, что он не отвернется. Отругает, выскажет неодобрение – пусть. Но не отвернется. Для Фемто это было дорого.
Он… он правда-правда хотел сказать Ле, когда он вернулся. Но передумал, видя, как он изменился за два бесконечно длинных года.
Что-то такое появилось в нем… нет-нет, не чужое. Он был все таким же своим, и все так же смеялся, слегка запрокинув голову, вот только делал это реже. Нет, что-то стало… просто бесконечно другим. Иным.
Жаль, что он так и не сумел вовремя понять, что именно поменялось.
Коро… простите, церемония вступления в полномочия, которую отчего-то очень-очень хочется назвать коронацией, закончилась, и Фемто сбежал. Вернее, просто ушел, сам не замечая, что двигается куда-то. Местные придворные, или как их называть с учетом формально царящего вокруг народовластия, очевидно, не привыкли к правителям, способным преодолеть кованый забор, не прибегая к помощи ворот, и входить через задние двери.
Там было слишком много людей. Он не хотел никого видеть, вот и все.
Он надеялся, если он только мог еще на что-то надеяться, что память тела окажется долговечнее памяти сознания, что его кровь сама вспомнит, что делать, как только он снова коснется того единственного, что много лет назад вынес из разоренного дома завернутым в тряпку. Пока он чувствовал только холод блестящего светлого металла на своей коже, нестерпимую тяжесть узкого золотого обруча с тонкими, едва видными глазу насечками. Эта тяжесть ни на миг не давала забыть, что в тот самый момент, когда корона легла на его голову, на его плечи легла ответственность за судьбу всего королевства.
Королевства, состоящего из Суэльды и десятка мелких городов, по территориальным причинам не подпавших под юрисдикцию какого-нибудь феодала из другой столицы вроде Морлона, Энмора или Клотта. Не слишком-то много, если судить по количеству равнинной скучной земли с редкими вкраплениями молодых лесов. И ужасно, ужасно много, если подумать о том, что ему действительно придется всем этим править.
Мелодия оборвалась на полуноте. Фемто опустил смычок.
Вроде и скрипка все та же, без струны, с треснувшим корпусом, та самая, которую он давно уже приручил, приучил к себе, но звучит фальшиво.
То есть не сами звуки фальшивы. Они идеально правильны, и по-другому он не умеет. Возможно, сторонний слушатель даже счел бы музыку красивой. Или даже прекрасной. Мало ли какие попадаются слушатели.
Просто раньше он никогда не задумывался, что именно играет. Никаких нот или аккордов он не держал в голове, руки сами знали, что делать. А тут – он играл одно, а чувствовал совсем другое. Раньше такого еще не бывало.
Может быть, все дело в том, что ни одна скрипка не может вместить его боль. Даже скрипка, сама испытавшая нечто подобное. Каково это – быть брошенной, расколотой пополам?
Это, это… это как полоса кожи, срезанная со спины. Вроде и не смертельно, но крови много, и заживать будет долго и мучительно, а каждое неосторожное движение незамедлительно отзовется новой болью, еще на день отсрочит выздоровление.
Помнится, такое с ним не впервые.
Первый раз был не в день восстания. Тогда он ничего не успел почувствовать. Мгновение безумного ужаса, минута мучительной, раскаленной добела боли, пронзающей сердце и заставляющей сжимать зубы, чтобы не закричать в голос. А потом – оцепенение, бесчувствие, этакий пробный вариант смерти.
Первый раз был не в тот день, когда клеймо проклятия испортило его лицо, и даже не тремя днями позже, когда он взял в руки лживое письмо, которое никто даже не попытался сделать похожим на правду.
О нет, первый раз был в тот самый день, когда Томас явился в Ольто, и выяснилось, что никуда он Ле не отправлял.
Когда он сказал это, последний намек на надежду просто исчез. Когда он сказал это, сердце Фемто будто ухнуло куда-то невообразимо глубоко, и стало больно. Такая тяжелая, приглушенная боль за ребрами. Вроде и терпимо, но поживи с ней немного – и она сведет с ума.
Кем он был тогда? Один в пустом доме, в городе, ставшем вдруг враждебным и темным, в незнакомом чужом мире. Как и сейчас. Время немногое изменило.
Только вот сейчас еще хуже. Тогда он думал, что Ле не вернется. Теперь же он знал, что Ле не вернется, никогда-никогда. Может быть, со стороны и не видно, но на деле разница гигантская.
Королям ничего не разрешается проносить из старой жизни в новую. Ему пришлось расстаться с плащом песчаного цвета, из которого так и не вышло вырасти, как, в общем, и со всей остальной одеждой. И только скрипку всеми правдами и неправдами удалось оставить себе. Последняя неразорванная ниточка, напоминающая ему, что все, что было, действительно было.
Все эти странствия по Иларии, песни в тавернах, лошади, драки, то, что другие называют приключениями, а они называли жизнью. Что все это не было сном, потому что будь это сном, он давно уже проснулся бы. Просыпаешься всегда в самый страшный момент.
Иногда, в минуты вроде этой, когда кажется, что тяжелые каменные стены графского дворца, который он успел уже забыть, вовсе не имеют дверей и того и гляди сомкнутся, чтобы раздавить, уничтожить, в такие минуты, когда над морем Арлен так ослепительно горит безразличный безбожный закат…
Впрочем, даже такие минуты ничего не меняют.
Без него… без того, кто больше не придет, Фемто не смог бы продолжать петь и гулять, где хочется. Потому что без него все потеряло смысл.
Без него даже голос скрипки не мог лететь вверх, к небесам, потому что не смел быть выше крыши дома Богини.
Фемто ненавидел Храм.
От всей души ненавидел то, как он возвышается абсолютно над всем, что только ни есть в мире, подавляя и смиряя, ненавидел, как Богиня ежесекундно тыкает смертных носом в то, что они смертны, а она делает с ними все, что пожелает, и сопротивляться они не в силах.
Ни один из ныне живущих не в силах.
Иногда в его голову закрадывалась безумная мысль: что, если взбунтоваться, подговорить с десяток таких же сумасшедших и взорвать, сжечь, разрушить, не оставить и камня на камне от этой горы белого, как снег, мрамора? Богиня ничего не сможет с ним сделать, у него иммунитет против ее кары. А люди, которые наверняка придут в бешенство, превращаясь в смертоносную толпу, глухую ко всему, кроме своего праведного гнева… Люди пусть делают с ним что хотят. В конце концов, вилы и факелы – далеко не самая страшная перспектива на будущее.
Равно как и ад, в который он точно попадет, когда умрет. Ведь он убил того, кого любил больше всех. Пусть косвенно и без умысла – это дела не меняет.
Небо, он все бы отдал сейчас, чтобы проснуться.
Чтобы снова видеть свои руки в черных узорах, и заглянуть в потемневшие серые глаза, такие встревоженные и упрямые. Не сопротивляться нестерпимому порыву обнять, прижаться, увлечь вместе с собой в места, где нет ни боли, ни страхов, ни вопросов, ни-че-го.
Как кто-то когда-то сказал, насчет «жили долго и счастливо» никто ничего не обещал, а вот «умерли в один день» устроить гораздо проще.
Небо, он все бы отдал сейчас, чтобы просто исчезнуть. Без рая, без ада, без следа и памяти.
Если бы проклятие Богини могло случиться с человеком дважды, он пошел бы сейчас, нашел проклятого и сердечно пожал ему руку.
Как все-таки жаль, что нельзя вернуться в Драконьи горы, в их дом с широким крыльцом, где вечно горит камин. Там и только там они, оба выросшие в тени Храма, не зависели от Богини, не ощущали гнета ее абсолютной власти. Там и только там они были выше ее.
Интересно, вот именно сейчас смотрит ли она на него сверху? Ловит ли последний отзвук умершей, угасшей мелодии?
Рядом с Ле все казалось… таким простым. Наверное, потому, что Фемто всегда чувствовал, сам того не осознавая, что по сравнению с мыслями, обитающими в голове его друга, его собственные заботы преходящи и жалки.
И Ле всегда знал, что сказать, когда действительно надо было что-то сказать. И Фемто знал, что от любой напасти он его защитит.
Его всегда кто-нибудь защищал. Он был – хотя с некоторых пор лишь казался – младше их, младше многих, а значит, ничего другого им не оставалось, и ему тоже. Но Ле был способен защитить его от всего. Любое зло этого мира было ему нипочем.
И, что уж греха таить, двадцать лет – не лучший возраст, чтобы совершить первое знакомство со злом этого мира.
Но защищать его больше некому.
Некому больше вставать раньше солнца, чтобы до пробуждения других перемолвиться с ним парой словечек. Некому больше слушать и любить, как он играет. Другие могут хвалить его манеру, но это все совсем не то.
Скорее всего, он сойдет с ума.
Он точно сойдет с ума, если не найдет однозначного ответа на вопрос «а стоило ли оно того?».
Стоил ли вечный, действительно вечный покой страха, отчаяния и ночных кошмаров? Стоила ли его, Фемто, жизнь жизни человека, который был рад, действительно рад отдать ее на откуп ради него? Стоят ли пять быстрых, сумбурных, счастливых лет вечности вины и горя, ждущей его впереди?
Не слишком ли велика плата? Или, может, слишком мала?
Ведь, в конце концов, что ни говори, эта жизнь-сон, она была, была…
… прекрасна.
Вот только шрамы, этот на руке и другие, невидимые, на спине, реальны. Они останутся если не навсегда, то точно до тех пор, пока будет существовать его тело, пока будет существовать его память.
Это как будто видишь дурной сон и, проснувшись, обнаруживаешь, что зубастая тварь из кошмара и правда съела половину тебя.
У Ле было больше шрамов. И каждым, без преувеличения каждым из них он был обязан именно ему, своему названному младшему брату, никогда не бывшему способным как-либо отплатить за все хорошее, что было, и за все плохое, чего не было только благодаря Ле.
Закат прогорал, менял цвета подобно остывающему железу: сначала желтый, потом оранжевый, потом красный…
У Фемто не было сил снова поднять скрипку. Лживая, чужая мелодия, которую сегодня напевали струны, выгребала из него последние остывающие угольки того, что раньше было его радостью, злостью, смехом. Жизнью. Не оставляла ничего и уж точно ничего нового не давала.
Сила музыки – это сила того, кто ее играет. Но верно и обратное. Играющий силен настолько, насколько сильна его музыка.
Интересно, кто обессилел первым – скрипка или он сам?
Совсем скоро небо над далеким холодным морем остынет до черноты, и будет ночь.
Когда Генриетта услышала скрипку, ей захотелось взвыть от безысходной, неизбывной боли, которой были напоены звуки. Невозможно уметь так играть. Даже чувствовать так уметь невозможно, с таким не живут.
И все-таки она не решалась зайти, пока скрипка не смолкла.
Потому что тишина была еще хуже, хуже во сто крат. Как будто тот, кто играл, перестал видеть смысл даже в музыке.
Почему-то никто никогда не пробовал взглянуть на сказки здраво. Никто даже не думает пожалеть волка из той сказки про девочку в зеленых сапогах, или во что она там была одета, которой вздумалось пойти к бабушке из Суэльды в Энмор прямо через Синий лес.
И все, абсолютно все поголовно отчего-то считают, что любая девочка была бы счастлива стать принцессой, а каждый музыкант спит и видит, как бы оказаться наследником престола.
Людям ну никак не удается сообразить, что не так-то весело в придачу к хрустальной туфельке, по чистой случайности подошедшей именно твоей ноге, получить ворох интриг, политики, жестких платьев, которые абсолютно невозможно носить, а иногда еще и самовлюбленного принца в довесок.
Но это все ерунда. Если ты дочь башмачника, такая перспектива действительно считается радужной.
Совсем другое дело с бродячими бардами. Для этих королевство стоит гораздо дороже. Они платят свободой, любимой гитарой, ночевками под бдительным оком луны, восхищением мечтательных девиц и уважением полупьяных слушателей. Иными словами, отдают на откуп душу.
Столица – всего лишь клетка. Очень красивая, блестящая клетка, зато прутья вбиты близко-близко друг от друга.
Но Фемто был совершенно прав тогда, в замке – выбора им не дали, ни ему, ни Генриетте.
В Суэльде их встретили с распростертыми объятиями. Оказывается, незадолго до их прибытия Богиня явила своим служителям видение, в котором весьма недвусмысленно намекнула, кого хочет видеть сидящим на троне – то есть, проститепжалста, на ничем не примечательном кресле управляющего страной.
А сама Генриетта почти сразу осознала, что она, скорее всего, умрет, если ее выдадут замуж за какого-нибудь полу-благородного ограниченного старика. Так что раз уж брака по расчету не избежать, умнее всего будет согласиться на брак по расчету с тем, у кого хотя бы красивые глаза, тем более что знакома она с ним уже почти что месяц, читай «целую вечность».
К тому же у него есть своя корона. На новую тратиться не придется.
Корона…
Когда Генриетта застыла на пороге погруженной в полумрак комнаты, не смея шагнуть дальше, Фемто обернулся, и солнечный луч, скользнувший по идеально гладкому белому золоту на его волосах, сверкнул ей прямо в глаза.
Эта вещь будто насмехалась.
И Генриетта вдруг поняла, как корона портит его лицо.
Именно из-за нее потухли искорки в его глазах. Корона была тяжелее всего мира. А эта тонкая золотая стрелка, спускающаяся со лба на переносицу, заставляет его выглядеть взрослым, настолько взрослым, что становится его жалко…
К тому же Генриетте так нравился вольный разлет растрепанных черных волос, небрежно убранных назад.
Итак, они сделали то, чего от них ждали. Сначала их быстро-быстро поженили, потом короновали, столь же спешно. Было много молитв и песнопений. На протяжении обеих церемоний Фемто просто стоял, ни на кого не глядя, будто ничего не слышал. А Генриетта на словах «жена пред Богиней и людьми» собрала всю свою злость, чтобы с вызовом посмотреть на небо.
Так нельзя – вот так вот играть людьми, как будто они всего лишь фигурки огромных шахмат с переиначенными правилами. Нельзя брать кого-то и на три года запирать его в разрушенном замке только для того, чтобы эффектно отпраздновать день чьей-то наступающей смерти. Нельзя миловать, чтобы потом наказать сторицей, напомнить, что иногда смерть – это лучшее, что может произойти. Это неправильно. Боги так не делают.
Конечно, она не имеет права горевать по Ле. Они и знакомы-то очно были всего четыре коротких дня. Она была ему никем. Не жена, не сестра, даже не друг. И жалеть ей себя нечего.
И нечего вспоминать. Все воспоминания по праву принадлежат Фемто. Он копил их много лет. И теперь они единственное, что у него есть.
Верно. Единственное, что у тебя есть, автоматически становится самым дорогим…
Но, согласитесь, от осознания этого факта менее дорогим это самое единственное отнюдь не кажется.
Что она может сейчас сказать ему?
«Он сделал это ради тебя»? Или «вы были с ним пять лет, а это, демон побери, лучше, чем ничего»?
Так это не поможет.
Больше всего, по-честному, ей хотелось сказать ему: «Что было, то прошло. Соберись. Помни, что ты обещал Богине».
Но когда до сих пор отчаянно любишь того, кто больше не придет, сложно не стать глухим к умным рациональным мыслям. Рациональное в такое время значит меньше всего.
– Знаешь что, – сказала Генриетта. – Я узнавала. Богиня никого-никого еще не забирала вместе с телом. И я подумала: а что, если это было испытание? Вся эта история с проклятием, с любым проклятием на любом человеке, на самом деле проверка. Все провалились, и только он один ее прошел.
Фемто покачал головой.
– Это же Богиня, – проговорил он глухо. – Она так не делает. Он не вернется. Даже он не сможет.
– Вспомни, – указала Генриетта, – когда-то ты тоже думал, что он больше не вернется. И ошибся.
– Теперь я знаю, – возразил Фемто.
– Тогда ты тоже думал, что знаешь.
Он не стал отвечать, глядя в окно.
Скрипка лежала на подоконнике. Та самая, верная, которая продолжает играть, хотя давно уже мертва для других…
Что она может сказать ему?
«Вместе мы справимся»?
Но она ему никто. Меньше, чем никто.
Он даже не целовал ее на свадьбе. И спят они, разумеется, в разных комнатах. В разных комнатах на разных этажах.
У него хотя бы есть смелость не лгать ей о том, что он нисколько, ни капли ее не любит.
Даже не друзья. Даже не друзья по несчастью, если подумать.
Но эта корона, и эти тонкие, едва различимые узоры на желтом золоте, которые убегают от взгляда, если пытаешься их рассмотреть… На его голове, на его волосах она смотрится как… как…