Текст книги "К морю Хвалисскому (СИ)"
Автор книги: Белый лев
сообщить о нарушении
Текущая страница: 1 (всего у книги 32 страниц)
Торжище
Стоявший подле пристани деревянный Велес держал в руках рог и улыбался в затейливо вырезанные усы. Глаза из-под низко надвинутой шапки хитро и лукаво глядели на торжище. По душе было богу земных богатств любоваться их приумножением. Чай, его именем клянутся купцы, ударяя по рукам, ему приносят богатые дары, моля об удачном торге: режут самого жирного петуха, кладут самый румяный калач, радуются, коли Велес не побрезговал подношением.
А и было Велесу чем любоваться! В Новгороде торг всегда шел бойко. Приходили не только живущие по соседству ижоры, весины да меряне, не только купцы со всех земель русских, но и гости из-за моря: варяги да урманы, франки да свеи.
Нынче торг шел как всегда, несмотря на пронизывающий ветер – последнее дыхание Мораны-Зимы. Люд ремесленный и торговый толпился у спящей реки, покупая и продавая. Крики зазывал перекрывали галдеж ворон, делящих на соседних деревьях места для будущих гнезд. Кто-то на кого-то орал, кто-то с кем-то вдохновенно и со вкусом бранился, где-то гремел цепью ручной медведь, приученный приседать и кружиться под визгливые звуки сопели.
Множество ног, обутых в лапти, поршни, черевья, сапоги, взбивало гнилой снег, так старательно перемешивая его с грязью и со льдом, что буде вместо снега мука, а вместо грязи дрожжи – хлеба хватило бы на весь Новгород. Впрочем, хлеба и так хватало. Отовсюду до одури вкусно тянуло разным печивом: отмечали честную Масленицу, Велесову седьмицу, радовались воскрешению Даждьбога-солнышка, его освобождению из ледового плена, готовились сжечь чучело Мораны-Зимы и, гадая на будущий урожай, пекли блины – маленькие золотые солнышки, исходящие жаром, истекающие маслом.
Эх, блинный дух! От такого ухания благого и у сытого в утробе заурчит!
Но тому, кто сидит со спутанными веревкой руками или скорчился в деревянных колодках прямо на снегу, блинный дух не в радость. В его доме уже не испекут блины. Да и дома-то нет. И не блин нынче в рот полезет: хорошо, коли сухарь заплесневелый дадут, а то и вовсе ничего. Да и до блинов ли тут, когда у тебя на глазах распродают малых детушек родимых, когда чужие люди куда-то волокут любимую жену.
Вот и превращается блинный дух в смрадный дым пожарища. И наигрыш сопели не радует. Злую песню играет сопель! Да и не сопель это вовсе – плетка поет, со свистом вспарывая воздух!
– Ты языком вылижешь мои сапоги, паршивец! Тором клянусь! Бежать вздумал, троллево отродье! Побегаешь у меня!
Фрилейф-свей взопрел и запыхался. Свитая из тонких кожаных ремней плеть прочерчивала ровный полукруг, мерно опускаясь на спину и плечи скорчившегося в снегу белоголового парнишки. Тот не издавал ни звука, только изворачивался калачом, пытаясь уйти от ударов, и иногда по-рыбьи раскрывал рот, глотая воздух и снег. Безбородое мальчишеское лицо с раскосыми, как у мерян, голубыми глазами было испачкано в грязи, а спину и плечи разрисовывали рыболовной сетью ярко-красные полосы.
Фрилейф перемежал побои с бранью и тыкал в лицо пареньку своим сапогом, на носке которого бельмом стыл, пузырился плевок – след отчаянного, безнадежного бунта.
Эх, играй сопель злую песню! Пой, ярись плетка, выдирай клочья кожи, напейся кровью досыта.
Глаза заволакивает красная, соленая муть, и крик рвется из глубины истерзанного тела. Зажмешь рот – разорвет грудь, выльется с душой из самой утробы. Лохмотья рубашки набухли потом и кровью и противно липнут к спине.
Жалко рубаху! Последняя память о доме. Матушка сшила ее прошлой зимой. Пока чесала лен, пока нитку сучила, пока ткала да шила, шептала разные мерянские заговоры. По вороту пустила узор – лапки утиные. По мерянскому поверью утка снесла яйцо на колене мудрого старца Вяйнямейнена, а уж он из этого яйца сотворил мир. Узор из утиных лапок приносит удачу. Старалась мать для сына любимого, Торопушки родимого.
Где теперь мать? Для кого ей суждено пряжу сучить, рубашки шить?
* * *
Тороп не сосчитал, сколько стрел сумел выпустить до того, как хазары ворвались в селище. Верно, все же меньше, чем отец и дядька Гостята. Успел приметить только, что две его стрелы пробили вражью грудь под крепким бурмицким панцирем…
Его повязали позже других, уже когда кровли домов рассыпались пылающим прахом, а теряющие рассудок от боли и ужаса родичи скидывали на бегу горящие порты и бессильно падали под копыта хазарских коней.
Тороп сражался наравне со взрослыми и вместе с другими тщился потушить огонь. Но потом тушить стало нечего, потом он услышал надрывный крик матери и глянул в глаза отца, широко открытые, неподвижные, видящие даль Велесова пути под своды Мирового Древа. Потом какой-то хазарин поднял с земли Торопова бога и, как никчемную чурбачину, швырнул в огонь. Тогда ненависть запеклась на губах горьким дымом и полынью, тогда Тороп сиганул дикой кошкой в смертельный круг кривых хазарских сабель, и острие верного охотничьего ножа разрезало воздух первым звуком Песни Смерти.
Но песня оборвалась, не начавшись… Хазары весело смеялись, крутя Торопу руки за спину, и довольно цокал языком их вождь Булан бей.
Нет у хазар чести-совести! Не по Правде живут! Нешто мало им дани, которую вятичи исправно каждый год везут в Итиль – по щелягу с сохи, по белке с рала? Нешто мало мехов соболей и лисиц, мало меду золотого, душистого? Но дороже меда и мехов на рынках Итиля и Семендера ценятся ясноглазые славянские юноши да светлокосые девы.
За Торопа больших денег получить не удалось. Кто ж их, спрашивается, даст, коли у раба вся морда синяя от побоев и на спине живого места нет. Всю дорогу Тороп на хазар кидался, надеялся за отца отомстить. Ведь даже дождь не мог смыть отцову кровь, глубоко въевшуюся в пушистый мех плаща Булан бея. Кабы не насмешки других хазар, привязал бы Булан бей Торопа к дереву – волкам рыскучим на угощение.
Булан по-хазарски значит олень. Кабы руки дотянулись до лука, показал бы Тороп хазарскому оленю, что такое сын охотника. Чай, немало оленей добыл он за свои недолгие пятнадцать лет жизни. Чай, не зря родичи хвалили его ухватку да зоркий глаз. Могло ли быть иначе, коли Торопов отец считался Велесовым любимцем, а про материных соплеменников, мерян да мурому, речь шла, что они, дескать, с луком в руке родятся.
Но крепки путы хазарские. Да и свейские оказались не слабее. Булан бей на первом же торжище продал Торопа с матерью ярлу Фрилейфу, шедшему с Итиля домой. Фрилейф не сумел до холодов вернуться в свою свейскую землю и зазимовал с товаром в Новгороде. Когда Тороп узнал, что мать купили какие-то поляне, он решил деру дать. Да куда там! Не помогли путы – плетка подсобит. Верно, недолгий век выпряли Торопу вещие норны, и юная красавица Скульд уже наточила нож, чтобы обрезать нить его жизни. Не купят у Фрилейфа сына охотника, не разбогатеть ему на чужом горе! Горько умирать рабом, да жить рабом еще горше.
* * *
– Эй, Фрилейф! Помощь не нужна? – сочно и раскатисто пророкотал над головой чей-то низкий голос. Тороп расслышал его словно сквозь толщу воды. Но плеть замолкла, и сапог убрался. Мерянин извернулся, чтобы взглянуть на прохожего, прервавшего его муку. Надолго ли?
Раскатистый голос имел достойное вместилище. Остановившийся подле Фрилейфа муж был крепок и могуч. Грудь шириной со столешницу, руки-ноги, как дубовые корневища. Одет богато. Под плащом мерцает дорогим серебряным набором пояс, отягощенный длинным мечом с узорчатой рукоятью, сапоги из мягкой, хорошо выделанной кожи. Сразу видно – боярин или богатый гость. Волосы и борода – сивые, сливаются с волчьим мехом плаща. Продубленное ветрами и солнцем лицо скомкано временем. А глаза – синие, как лен.
У правой руки жмется девчонка лет шестнадцати. Дочка, что ли? На полторы головы ниже и раза в четыре тоньше боярина. Глаза, как у него, – синие, ясные под ровными полукружьями собольих бровей. Кожа тонкая, под кожей видать, как в сахарных косточках мозг переливается. По спине смоляным потоком сбегает коса необхватная, змеится ужом пудовым. Красивая девка, ничего не скажешь! Только какое дело рабу полуживому до боярина и до боярской дочери! Хотя краса нежная девичья – не самое плохое, что можно увидеть в жизни напоследок.
– Здрав будь, Вышата Сытеньсон, – сказал Фрилейф, выговаривая славянское имя на северный манер. – Здрав будь, славный муж новгородский с дочерью красой Муравой! Вот ведь, – продолжал он, – строптивый холоп, что порченый товар, одна убыль от него.
Он пнул Торопа ногой под ребра, но мерянин даже не почувствовал удара.
– Чтобы товар не портился, его надо проветривать, в сухости и тепле хранить, – заметил словенин.
Фрилейф пропустил замечание мимо ушей или сделал вид, что пропустил.
– Я слыхал, ты идешь по весне в Хазарию, – сказал он. – Там рабы ценятся. Может, купишь у меня кого?
Боярин только плечами пожал:
– Моя ладья будет нагружена доверху. Посадишь еще и рабов – совсем перевернется.
– Не хочешь на продажу, – не унимался свей, – возьми себе. Девок моих погляди. Я слыхал, ты вдовцом живешь, может, какая и приглянется. А не хочешь для себя – купи для дружины своей. Твоим людям путь дальний предстоит, не затоскуют ли без женской ласки?
Вышата Сытенич оскалил в улыбке ровные белые зубы и ответил соленой шуткой. Боярышня зарделась и отворотила лицо. Будь у Торопа сил побольше – выхватил бы боярский меч, зарубил бы и Фрилейфа, и новгородца. Давеча кто-то, какой-то полянин также судил, рядился со свеем о Тороповой матери.
Ох, матушка, похоронила ты мужа, а о том, что сына нет на этом свете, верно, и не узнаешь. Даже птицы не вернулись с юга, чтобы донести до тебя весть. Разве что людская молва домчит ее на черных колючих крыльях.
Некому Торопа оплакать, не приплывет за ним лебедь, чтобы перевезти душу через реку Туони в мир мертвых, сумрачную Туонелу, не встретиться Торопу с отцом в светлом славянском Ирии. Тело раба не кладут на костер, не собирают остывший прах в горшок, чтобы предать земле, не ставят сверху бревенчатую домовину, в которой можно и угощение покойному оставить, и огонек в жальники зажечь. Не прорубят в домовине окошечка, сквозь которое может усопший на мир живых посмотреть.
Бросят тело раба в яму. Хорошо, если землей присыплют, а то и без этого. И останется бездомная душа скитаться по земле, будет голодать, холодать, мокнуть под дождем, озлобится, забудет прежнюю жизнь, начнет мстить людям.
Скорей бы уходил этот словенин с дочерью. Тороп совсем замерз, лежа в стылой жиже, на него наваливался и душил морок злый. Все толкует боярин новгородский с проклятым свеем о торге в хазарской земле, сгореть бы ей совсем. Кабы не хазары, Тороп бы нынче не лежал, как раздавленная лягушка, в грязном снегу, а шел бы с верным луком по родному лесу, выслеживая дичь.
А боярышня-краса что смотрит? Али рабов не видела?
– Батюшка, – потянула вдруг девушка отца за рукав. – Давай купим парнишку!
– Этого, что ли? – хмыкнул тот.
Тяжелая длань в теплой меховой рукавице пренебрежительно ткнула в сторону Торопа.
– На что он тебе, Муравушка? Того и гляди помрет.
– Коли с собой заберем, не помрет, – сказала девушка. – Я вылечу его. Будет тебе работничек справный.
«Ишь, чего захотела! – со злостью подумал Тороп. – Работничек справный! Дайте отлежаться, все равно где, а там – только вы меня и видели. Лес рядом. Тот не охотник, кто не сумеет себя прокормить».
Девица меж тем продолжала:
– Ты же сам, батюшка, рассказывал, что, когда вы сына воеводы Хельги подобрали, тоже не ведали, в чем душа держится, а нынче об его подвигах в ромейской земле во всех дружинных домах поют!
Глаза боярина потеплели, но голос остался ворчливым:
– Так что же, теперь прикажешь всех заморышей в дом тащить?
Он нахмурил полуседые брови и повернулся к Торопову хозяину.
– Что скажешь, Фрилейф?
– Да что тут говорить, – пожал плечами свей. – Конечно, и для меня, и для тебя было бы больше пользы, кабы ты взял кого более спокойного нрава. Сам знаешь, я просто так рабов не бью. С другой стороны, я слыхал, дочь твоя в Новгороде разумница наипервейшая. Ярла Асмунда, княжьего посадника и кормильца, излечила от хвори, которую даже ваш верховный жрец Соловьиша не сумел уговорить. Глядишь, и нынче дело советует.
Боярин улыбнулся в серебристые усы: каждому родителю приятна похвала любимому чаду, потом посмотрел на разумницу дочь – не передумала ли. Но девчонка только замотала головкой, точно лошадка норовистая, и Тороп понял, что участь его решена.
– Батюшка! – напомнила красавица отцу. – Ты же сам обещал мне купить на торгу то, что я пожелаю!
– Ну, так я думал ты новый венчик приметишь или колечки височные. Узорчатую кузнь привозят на радость вам, девкам, для красы вашей, для чести родительской. Ну ладно, – качнул головой новгородец. – Слово тебе дал, отступать от него не стану!
Он улыбнулся и развязал кошель, потом еще раз поглядел на дочь. Конечно, покупать никчемного холопа, который того и гляди дух испустит, было чистейшей блажью. Но почему не потешить дочь, покуда живет в родительском доме.
– Глупая ты, Мурава! – сказал боярин. – Чем перед женихами хвастать будешь? Драным рабом?
Когда серебро было уплачено, Фрилейф, как репу из гряды, выдернул Торопа из снега, передавая новым хозяевам. Тороп попытался сделать шаг, но ноги резвые стали вдруг непокорными, как дождевые черви бескостные, в ушах загудело било с вечевой площади, а в глазах почернело, будто взмахнула косами боярская дочь, и мерянин провалился в беспросветное никуда.
Серебряная гривна
У Холодной костлявой Мораны есть двенадцать сестер, таких же злых и уродливых, как сама Морана. Имя им – лихорадки или трясовицы. Бродят трясовицы по земле, людей губят, мучают: то проберутся в дом сквозь щель неконопаченую со сквозняком, с морозцем, то спрячутся в смрадном дыхании болота. А уж на того, чья кровь недавно пролилась, нападут все разом, примутся терзать потерявшее защиту тело.
У Торопа нынче гостили Ледея да Огнея с Ломеей. Спина горела нестерпимо, а озноб бил такой, что в мокром снегу на торжище, кажется, теплее лежалось. Ох, истьба, истобушка, печка каменная! Обогрей, родимая! Огонь Сварожич, расшевелись, возгорись жарче, поглоти злых сестер!
Губы истрескались, как края высохшей лужи. Матушка водица, родная сестрица! Бежишь ты по пенькам, по колодцам, по лузям, бежишь чисто и непорочно. Унеси прочь болезни и скорби! Руссалка-дева, вещая краса, отомкни хладен глубокий колодец, напои живой водой, дай одолень травы раны заживить!
Закипали ключи гремучие, веяли прохладой крылья лебяжьи. Прилетала Русалка, входила в горницу с первым весенним дождем. Прикасалась к изувеченной спине – боль утишала, подносила к воспаленным губам взвары целебные, пахнущие травами и летом. Смотрела глубокими задумчивыми очами.
И спадала пелена душного морока, и бежали прочь сестры-трясовицы!
И когда Руссалка хранила покой мерянина, он засыпал и видел во сне родимый дом. Над кровлей курился добрый дымок, пахло хлебом, морошкой и вяленой дичиной. И мать стояла у порога и смотрела из-под ладони, крепко обнимая утицу-оберег. Провожая мужа и сына на охоту, мать всегда просила милости у Миэликке, хозяйки ягодной страны Тапиолы. Мать наказывала Торопу, чтобы тот всегда держался дороги, проторенной отцом. Тороп только удивлялся: мало ли в лесу разных путей-тропинок. Он еще не знал, что не на каждую из них можно воротиться…
Мать стояла на пороге дома и смотрела, как смыкаются ветви деревьев, скрывая от нее сначала мужа, затем сына, как стынет их след, как ветер заносит его седой пылью и белым снегом…
А Тороп шел по дороге, и она уводила его все дальше и дальше от родного дома…
* * *
Тороп открыл глаза. Он лежал ничком на широкой лавке в незнакомой теплой избе. К лицу приникала мягкая овчина, ворсинки щекотали нос. Лихоманки ушли, попрятались в темные неметеные углы за пределы охранительного круга тепла и света, но сил утащили порядочно: истрепанные болезнью кости с трудом припоминали прежнее место, а к спине было страшно прикоснуться – опухла, отяжелела спина, словно набравшееся влаги бревно, пролежавшее всю зиму под снегом. Теперь с Булан беем не поратаешься, да и бегать не скоро придется.
Тороп водил по сторонам глазами, оглядывая жилище незнамое и его обитателей. Изба была построена по словенскому обычаю, непривычно для Торопа. В земле вятичей строили иначе: стены лепили из красной глины, скрепленной для прочности ветками, пол и полати выглаживали желтым песком – земля, хранящая память о поколениях предков, много лет ее топтавших и прахом земным сделавшихся, и от скверны защитит, и тепло сохранит. Новгородцы больше доверяли дереву, даже полы досками настелили. Верно, любо было новгородцам, чтобы ветер, живущий в паруссах их ушкуев и насадов, путался бородой в ногах у людей.
Рубленые из дубовых бревен стены были ровно размечены моховыми жгутами. Со стен на Торопа с презрительным равнодушием силы взирали боевые топоры, щерились наконечниками пучки сулиц и стрел, перевязанных накрест ремнями, выпячивали крутые бока красные щиты.
Под узорчатыми лавками, хитро загнанными в пазы, помещались различные укладки: лари, коробья, кубелы.
А из красного угла, с полки, на которой во всех славянских избах батюшка Род живет, за мерянином внимательно наблюдали всевидящие, мудрые глаза неведомого Бога. Небольшой масляный светильник тускло освещал человеческий лик, на золоте писаный, золотым сиянием окруженный. Входящие в избу обращались в красный угол с поклоном, и Тороп на всякий случай тоже поблагодарил неведомого хранителя боярского очага за оказанное гостеприимство.
Кругом гомонил, копошился со своими заботами народ, но Тороп не приметил среди обитателей избы ни дряхлых стариков, ни баб, ни ребятишек. Только взрослые мужчины – крепкие парни с каменными шеями и широкими, как коромысло, плечами да матерые мужи, с чьих лиц опыт безжалостным резцом стесал все надежды и заблуждения юности. То была чадь боярская, дружина, нынешнего Торопова хозяина новгородца Вышаты Сытенича.
А и хорошо живут люди боярские – сытно, вольготно. Изба просторна на диво: дома у Торопа семерым тесно приходилось, а тут человек двадцать помещается, и всем хватает места, даже его, холопину хворого, не побрезговали в тепле положить. Тороп, правда, за это благодарить не собирался: когда хозяин о рабах заботится, он о своем благе печется. А о добре Вышата Сытенич заботиться, видать, умел, и серебро звенело не только на боярском поясе. Пошлют ему боги хороший торг в хазарской земле, еще больше серебра привезет. Пусть привозит! Торопу с ним не по пути. Надо матушку из неволи выручать, да и Булан бею долги отдать не мешает.
На соседней лавке двое молодых парней тешились какой-то диковинной игрой – переставляли по размеченной белым и черным доске резные чурбачки, снабженные шпеньками. Еще несколько человек пристроились рядом, наблюдая.
В изножьи Торопова ложа удобно расположился муж лет шестидесяти с лишком, рубленный в боях воин, чье лицо изуродовали шрамы. Он то и дело вытирал рукавом рубахи обильно потеющую от печного жара лысину и от большого сочувствия к игрокам шевелил своим мясистым носом, поросшим бородавками, точно жабья спина.
Один из игроков, краснолицый, дебелый детина, на доску почти не глядел: позевывал, почесывал круглый живот, обтянутый тонкой тканью рубашки, или принимался играть с топориками-амулетами, привешенными к крученой серебряной гривне, плотно обнимавшей его шею.
– Что ты, Белен, все гривну свою гладишь, – неодобрительно заметил пожилой муж, – смотрел бы лучше, как ее сберечь! Талец вот-вот князя твоего в полон возьмет!
Противник Белена, невысокий чернявый парень, спрятал улыбку в усы, подобно тому, как кот скрывает в мягкой лапке свой коготь. Белен улыбки не заметил, отвечал надменно:
– Где же Тальцу полонить моего князя, когда у него остались лишь копейщики-рядовичи, мужики-лапотники, а у меня вся дружина цела – и ладьи, и кони!
Старый воин развел руками:
– Лапотники-то они лапотники, но если простой копейщик пройдет невредим через поле, то и воеводой станет!
Белен ничего не ответил на это. Он уселся поудобнее, растекшись по лавке, точно оладь по сковороде, потянул носом воздух, да и скривился:
– Что-то в нашей избе вонь стоит, как в отхожем месте! – сообщил он зрителям. – Дядька Нежиловец! – окликнул он старика. – Долго ты еще над холопом драным сидеть собираешься? Он, пойди, подох уже, смердит-то как, а ты и не заметил!
Некоторые парни рассмеялись шутке, сочтя ее удачной. Тороп почувствовал, как в виски застучала гневная кровь, и сами собой сжались кулаки. Хорошо, вовремя опамятовал, что слишком слаб – получать зазря зуботычины, и лишь губу закусил от обиды. «Как же, дождетесь моей смертушки», – подумал он.
Дядька Нежиловец отозвался беззлобно и неторопливо:
– Смердеть ему положено, потому как смерд. Пожил бы ты, как он, с ползимы в яме грязной, сырой, да с десятком других бедолаг, тоже не благоухал бы! А сидеть я здесь буду, покуда боярышня велит. Муравушка у нас девица разумная, дурного не прикажет. Поди, разбирается – кто жив, кто нет. Недаром ее мать, боярыня Ксения, успела ей всю ромейскую науку о хворях людских передать. С Божьей помощью Муравушка и этого Драного Лягушонка на ноги поставит.
– Да уж! – осклабился Белен. – Сестрица бы всех вшивых да гнойливых в избе собрала да пряниками кормила! Хорошая кому-то достанется жена. Все имение отцово и мужнино на ветер пустит!
– А тебе-то что, Белен? – спросил старый воин. – Али боишься, что стрый Вышата тебя обделит?
«Вот оно что, – подумал про себя Тороп. – Стало быть, этот Белен – сын боярского брата. Да оно и видно, вон он какой сытый, гладкий, весь аж лоснится, как зверь в начале зимы, серебром пальцы тешит. Одно слово – Белен».
Хотя боярскому племяннику вряд ли понравились слова старого воина насчет наследства, вида он не подал.
– Да что мне бояться, – протянул он равнодушно. – Знаю, как бы там ни было, а отцово добро мимо моих рук не пройдет. Сестру только жалко.
– С чего бы это? – поинтересовался дядька Нежиловец
– Молодая она, жизни не знает. Возится день-деньской со всякими голодранцами. Думает, спасибо скажут. Как же, жди больше!
– Что-то не пойму я тебя нынче, – нахмурился старый воин.
– А что тут понимать-то! Слухи по городу идут про потворства сестрины. Люди разные, и всякое потому говорят.
– И что же твои люди говорят?
– Совестно повторять, – с загадочным видом начал Белен. – Только бают в городе, что не от светлых богов сестрице ее искусство дано, дескать, не может девка, три года как из рубашки выскочившая, такой мудростью владеть, стало быть, дело здесь нечисто!
– И в самом деле, – согласился дядька Нежиловец, – подобные речи слушать, и уж тем более вслух произносить не след. Да только люди здесь ни при чем. Это волхву новгородскому Соловьише Туричу лукавый нашептывает, а он те речи по городу разносит. Он еще про боярыню Ксению подобные байки плел, радовался, бес, когда ее не стало, а уж после того, как Муравушка воеводу Асмунда, посадника княжьего, от грудной хвори излечила, и вовсе словно одержимый сделался. Пережить не может, старый, что Слово Божье куда лучше его поганого волхования хвори уговаривает, вот и плетет невесть что. А в речах одна лжа!
– Я слыхал, старый Соловьиша не только на нашу боярышню, но и на отца Леонида, и на всех христиан напраслину возводит, лжу творит! – подал голос один из парней, белоголовый и белобровый, с наивным, совсем еще детским лицом. – И куда только посадник смотрит!?
– Ну ты, Путша, нашел, у кого заступу искать! – вступил в разговор еще один молодой гридень, длинный и тощий, как половинка ивового прута. – Да Асмунд, воевода, даром что у нашей хозяйки молодой лечился, так же, как его воспитанник великокняжеский, прежних богов ох как чтит! Он скорее волхву поверит, чем нам. Как не станет старой княгини Ольги, у христиан совсем никакой поддержки не будет!
Хотя парень, судя по всему, говорил о наболевшем, и его слова были встречены одобрительным гулом, дядька Нежиловец недовольно нахмурился.
– Тоже мне ревнитель веры сыскался, – сердито проворчал он. – Ты, Твердята, князя-то нашего с волхвом не ровняй. Разница между ними такая же, как между Перуном и Велесом. Святослав – сокол, и мысли у него высокие: о славе воинской, о величии земли нашей. А у старого Турича лишь о том, где что побольше урвать! И о вере православной плакать нечего. Видел бы ты, что творилось в Новгороде лет этак пятнадцать назад. Тогда, кроме отца Леонида и боярыни Ксении, христиан можно было по пальцам перечесть. А теперь по соборным праздникам в храме свободного места не найти. Ну, почитает князь Перуна. Дальше-то что? Слыхал, что отец Леонид говорил. Придет день – засияет свет Христов по всей Русси!
Услышав про свет Христов, Тороп вздрогнул. Эти слова он уже слышал прежде, в другой, еще свободной жизни…
Как-то раз в ворота их селища незадолго до набега постучался седобородый старец в поношенной серой хламиде, назвавшийся слугой Христовым. Про сторонников этой веры, пришедшей на Руссь из ромейской земли, дома у Торопа слышали разное и не только хорошее. Больше всего недобрых речей произносили обитавшие близ Велесова святилища премудрые волхвы. Оно и понятно: христиане, как известно, чтят Бога единого, поклонение другим кумирам считается у них грехом тяжким, а волхвам то, разумеется, обидно.
Хотя в Тороповом роду Велеса всегда чтили и волхвов привыкли уважать, прогонять старика не стали. Он был жестоко простужен и измотан долгой дорогой. К тому же отец сказал, что не стоит бранить чужую веру, как следует в ней не разобравшись. Вот тогда Тороп впервые услышал слово о Боге, который так любил род людской, что ради его спасения пошел на муки и смерть, завещав свою любовь всем, уверовавшим в него. Отец Лука, так звали странника, говорил, что следует возлюбить ближнего своего, потому что все люди братья. Из всех народов, живущих в населенном мире, он питал устойчивую неприязнь только к хазарам, называя их христопродавцами. Верно, поэтому Булан бей убил его одним из первых…
***
Игра меж тем шла дальше. У одного края поля смерды спешили на выручку своему князю, у другого бродили в недоумении не ведающие, как своему князю помочь, бояре и нарочитые мужи. Не зря дядька Нежиловец предупреждал, не зря Талец прятал улыбку в усы. Выпросталась наружу вся эта улыбка, когда он уверенным движением утвердил на доске с виду невзрачный чурбачок. Вид у новгородца был такой, словно пригвоздил он к корабельной мачте злого находничка, печенега.
Кровь бросилась в лицо Белена. Так поспевает малина: в начале она чуть розовеет, а когда солнце переполняет ее через край, она становится багровой, почти до черноты. Малина зреет все лето, Белен поспел вмиг: метнулся к доске, да видно поздно было.
– Талец нечестно играл! – завопил Белен что было мочи. – Не мог он выиграть, верно, плутовал!
В избе поднялся гомон.
– Не городи пустого, Белен! – насупил брови дядька Нежиловец. – Раньше думать было надо. Когда я говорил тебе: гляди в оба, ты все нюхал, как пахнет у нас в избе. Вот и нанюхался!
Многие засмеялись, но Белену было явно не до смеха. Серебряной змеей скользнула гривна прочь с его шеи.
Дядька Нежиловец крякнул от досады.
– Коли у князя голова на плечах, то и смерды битву выиграют, – сказал он.
Потом немного помолчал и добавил:
– А коли репа пареная, то и дружина не поможет!
Добавил тихо, чтобы услышали только его усы, но Тороп разобрал.
Тоскливо шарил Белен глазами по избе, пытаясь отыскать, с кем бы досадой поделиться. Случись под ногами собака, пнул бы, глядишь, полегчало. Но собака меховой коврижкой свернулась в дальнем углу, а вставать Белену было лень.
Талец, меж тем, едва не мурлыкал, примеряя добытое сокровище. Глядя на него, даже Тороп повеселел, углы рта сами собой поползли в стороны, как сытые ужи от миски с молоком.
И на эту самую улыбку Белен наткнулся, точно на кочевряжистый сучок, торчащий из ствола
– А ты почто лыбишься, падаль!? – взревел Белен.
– А ни почто! – разлепив спекшиеся, потрескавшиеся губы, отозвался мерянин. – На тебя любуюсь, как ты свою потерю по стенам ищешь!
Хвален-охотник учил сына отвечать, когда спрашивают. Хотел Тороп крикнуть на всю хоромину, да получилось лишь кукареканье полузадушенного петуха. Впрочем, и того хватило.
Громовой хохот дружины, отраженный дубовыми перекрытьями, едва не раскатал избу по бревнам.
– Ну, Лягушонок, ну, Драный! Сказал, так сказал! – весело басил дядька Нежиловец, смахивая слезы с кончика носа. – А я мыслил, он и разговаривать не умеет!
Тальца беззвучный смех перегнул пополам. Ну, точно выходило так, будто Белен искал на стенах проигранную гривну.
Белена подбросило вверх, он позабыл про лень, подлетел к Торопу злым соколом. Ох, здоров, ох, силен. Схватит за шиворот да о бревна шарахнет – одним рабом меньше станет у боярина Вышаты Сытенича.
– Тебе что, ребра давно не считали? – выцедил Белен сквозь зубы, сгребая мерянина за вихры, как делали это прежде молодцы Булан бея.
– Ребра мои давно считаны, – прохрипел Тороп в ответ. – Да не тебе их считать! Не ты за меня серебро платил!
Тороп не ведал, разобрал ли Белен его последние слова. Мерянин выдавил их из себя, чувствуя, что губы уже не повинуются. Острая боль, саданувшая по спине, оглушила его, и вновь помнилось мерянину, что конец его не далек.
Но новгородец вдруг разжал пальцы, и Тороп упал носом в овчину, не имея сил дышать, чувствуя, как лавка от ударов его сердца ходит под ним ходуном. Даже сквозь тяжкую истому мерянин разобрал, что в избе стихли разговоры, приметил, как высунувшийся было из-под печи домовой в страхе нырнул обратно.
Возле печного столба стоял боярин!
Вся Торопова удаль куда-то подевалась. Он не испугался Белена: еще чего не хватало, но от Вышаты Сытенича исходила сила и уверенность человека, привыкшего, чтобы ему повиновались. И в этом доме он был хозяин. Как прикажет выкинуть строптивого раба прочь из избы, точно паршивого котенка! «Ну и пусть, – со злостью подумал Тороп, – я и не просил никого меня сюда притаскивать!»
Но боярин даже и не обратил внимания на мерянина. Он смотрел на Белена. У синих звезд, что глядят холодной зимней ночью на заплутавшего путника, взгляд бывает теплее. Придавленный этим взором Белен сник, поскучнел, даже ростом меньше, кажись, сделался.
– Уже с умирающими воюешь? – негромко спросил боярин.
Белен покраснел еще пуще, хотя, казалось, дальше некуда, пнул ногой доску, фигурки рассыпались по полу, и выбежал прочь из избы.
Талец подобрал фигурки, сложил их вместе с доской в ларь. Туда же сунул гривну – подальше от боярских глаз. Но Вышата Сытенич уже прохаживался между лавками, придирчиво оглядывая, кто из его людей чем занимается, давая советы, делая замечания. Ни о Белене, ни о строптивом холопе больше никто не говорил ни единого слова.