Текст книги "Измени мне, если любишь (СИ)"
Автор книги: Белладонна
сообщить о нарушении
Текущая страница: 8 (всего у книги 15 страниц)
Взаимные обязательства
Осенью мы придумали новое правило, и придумала его я.
Сформулировано оно было красиво. Раз он говорит мне словами, когда ему что-то не нравится, то и я говорю словами. Раз ему легче, когда он знает, где я, то мне тоже легче, когда я знаю, где он. Симметрия. Взаимность. Два взрослых человека договариваются об одинаковых условиях.
Я это преподнесла как шаг к равенству. Мы оба сделали вид, что так оно и есть.
Началось с ерунды. В сентябре он уехал на два дня к заказчику в другой город, и я в первый вечер спросила, как доехал. Во второй спросила, во сколько он будет свободен. На третий месяц это выглядело так.
– Ты где?
– В мастерской.
– Один?
Пауза в две секунды.
– Один.
– Я не проверяю.
– Я знаю.
– Я просто спросила.
– Я знаю, Адель.
Я завела себе привычку, которой стыжусь до сих пор. Когда он рассказывал про день, я слушала не то, что он говорит. Я слушала, что он не говорит. Это профессиональное, и это ровно то, за что мне платят: в кабине половина работы состоит в том, чтобы уловить, где человек сделал шаг в сторону. Делегат никогда не врёт прямо, он просто переходит к следующему пункту чуть раньше, чем нужно.
Я начала слушать собственного мужчину, как делегата. Он говорил: сегодня был тяжёлый день, привезли комплект стульев, половина в труху, сидел до девяти. А я слышала: между «привезли» и «сидел» нет ни одного имени. И спрашивала:
– Кто привёз?
И он отвечал честно, каждый раз, ни разу не уклонившись, и от этого я не успокаивалась, а разгонялась, потому что честный ответ не даёт материала для ссоры и приходится искать дальше.
В октябре я первый раз посмотрела его телефон. Он был в душе. Телефон лежал экраном вверх, как он всегда лежит, и на нём мигало уведомление. Я взяла его в руки. Стояла и держала, и у меня было ощущение, что я держу в руках что-то горячее. Я его не разблокировала. Я не знала пароля и, что важнее, не хотела знать: если бы я узнала пароль, у меня бы исчезла последняя техническая преграда, и я бы залезала туда каждую неделю, и я это про себя уже понимала.
Я положила телефон обратно и ушла на кухню. И вот тут, на кухне, у меня случилось то, что я потом называла про себя вспышкой. Я стояла с чайником и совершенно ясно увидела Фабиана, стоящего в нашей прежней квартире и переворачивающего телефон экраном вниз. Я полгода считала это признаком того, что он врёт. А теперь стояла сама, с чужим телефоном в руке, и была ровно тем человеком, от которого телефоны переворачивают.
Я рассказала ему. Сама, в тот же вечер. Это, наверное, единственное, что я сделала правильно за всю осень.
– Я сегодня взяла твой телефон, пока ты был в душе.
Он повернулся ко мне.
– И?
– И ничего. Я не знаю пароля. Я подержала и положила обратно.
Он смотрел на меня секунд пять. Потом взял телефон со стола, разблокировал и протянул мне.
– Ноль девять ноль четыре, – сказал он.
Я не взяла.
– Мне не нужен твой пароль.
– Нужен. – Он положил телефон передо мной. – Иначе ты будешь к нему возвращаться.
– Флориан, я не буду читать твою переписку.
– Прочитаешь. – Он сел напротив. – Один раз, ночью, когда мы поссоримся. И ничего там не найдёшь, потому что там нечего находить. И тебе станет только хуже, потому что искать ты будешь дальше.
Я молчала.
– Лучше так, – сказал он. – Пусть будет открыто. Тогда это перестанет быть тайной и станет скучным.
Он был прав. Я потом дважды туда заходила, оба раза при нём, оба раза ничего не нашла, и оба раза мне стало хуже, а не лучше. Он про меня знал больше, чем я про себя. Вот это, кстати, тоже часть проблемы.
В конце октября мы впервые поссорились по-настоящему. Повод был идиотский. Я осталась после смены с коллегами, выпить по бокалу, и не написала. Не специально, просто не написала, у нас это не было обязанностью, у нас вообще не было обязанностей, у нас были правила, которые мы сами придумали.
Я вернулась в половине двенадцатого. Он сидел на кухне со светом.
– Где ты была?
– С работы, посидели.
– Ты не написала.
– Я не обязана писать.
– Не обязана.
Он это сказал ровно, и я поняла, что сейчас будет плохо.
– Флориан, ты сам говорил, что никто никому не отчитывается.
– Говорил.
– Тогда в чём дело?
– Ни в чём. – Он встал. – Я просто сидел здесь четыре часа и по очереди перебирал варианты. Это мой дефект, я тебе про него сказал в первую ночь. Ты ни в чём не виновата.
И пошёл в спальню. И вот тут меня взорвало. Потому что он опять всё сделал правильно. Он не обвинил, не закатил сцену, не потребовал. Он просто сообщил, что четыре часа сидел на кухне и перебирал варианты, а потом сам себя объявил виноватым и ушёл. Мне не с чем было спорить. Я стояла в коридоре в пальто и чувствовала себя худшим человеком на свете.
Я потом полчаса извинялась.
Я, которая ничего не сделала.
Я извинялась, стоя в коридоре в пальто.
Он слушал, прислонившись плечом к косяку, с абсолютно нечитаемым лицом, и не помогал мне ни одним словом. Я говорила минут десять. Я объясняла, что не подумала, что у нас не было такого правила, что я не хотела его мучить, и чем дольше я говорила, тем хуже это звучало.
А потом я услышала себя со стороны и замолчала.
– Договорила? – сказал он.
– Да.
– Сними пальто.
И вот тут у меня внутри что-то щёлкнуло, и я разозлилась так, как не злилась за весь год.
– Я тебе не собака.
– Я знаю.
– Ты четыре часа просидел на кухне, чтобы я сейчас тут перед тобой отчитывалась.
– Я не просил тебя отчитываться.
– Ты и не должен просить! – сказала я. – Тебе достаточно посидеть на кухне со светом!
Он оттолкнулся от косяка. Я думала, что сейчас будет разговор, потому что у нас всё всегда кончалось разговором. Разговора не было.
Он снял с меня пальто сам, не расстёгивая, сдёрнул с плеч вместе с шарфом и бросил на пол, и притиснул меня к стене так, что у меня из лёгких вышел весь воздух. И я ему помогла. Вот это надо записать честно. Я не сопротивлялась ни секунды, я тянула с него рубашку обеими руками и порвала петлю, и мы оба это слышали, и обоим было плевать.
Он взял меня за подбородок.
– Посмотри на меня. Ты понимаешь, что ты сегодня сделала?
– Я не написала сообщение.
– Ты не написала сообщение, – повторил он. – И я четыре часа сидел и думал, с кем ты.
– Ну и с кем я была?
Я сказала это нарочно. Я потом полгода буду делать это нарочно, и вот здесь, в конце октября, в коридоре, это случилось первый раз в жизни, и я даже помню, как у меня внутри от собственной наглости стало горячо.
Он посмотрел на меня очень долго. А потом развернул меня лицом к стене.
Он задрал на мне платье и держал меня одной рукой поперёк груди, у самого горла, а второй раздвинул мне ноги коленом. Он не спешил. Он трогал меня сзади, не давая повернуться, и нашёл всё, что хотел найти, и сказал мне в ухо очень спокойно:
– Ты мокрая насквозь. Ты стояла тут и орала на меня мокрая.
У меня подогнулись колени.
– Скажи, чего ты хотела весь вечер.
– Ничего я не хотела.
– Адель.
– Отпусти.
– Скажи.
И я сказала. Я сказала прямо в обои, шёпотом, самое грязное, что у меня было, и половину этого я до того вечера вообще не произносила вслух.
Он вошёл сзади одним движением и без всякой подготовки, и я вскрикнула, и он тут же остановился.
– Больно?
– Нет.
– Точно?
– Флориан, если ты сейчас остановишься, я тебя убью.
И вот тут он засмеялся, коротко, один раз, и перестал сдерживаться.
Он делал мне больно. Не случайно и не в пылу, а ровно настолько, насколько я попросила минуту назад, и ни на миллиметр больше, и это было самое страшное и самое сладкое за весь год. Он держал меня за горло сзади, не перекрывая, а просто держал, и вторую руку положил мне на живот и притянул к себе, и говорил мне в затылок.
Он говорил такое, от чего у меня подкашивались ноги. Он спрашивал, чья я. Он заставлял отвечать. Он спрашивал, что я буду делать в следующий раз, когда задержусь, и я говорила: напишу, и он говорил: громче, и я говорила громче.
Я помню, что в какой-то момент начала смеяться. Прямо там, между всем этим, у меня начался нервный смех, и он спросил, что смешного, и я сказала: ничего. Смешно было то, что я за десять минут до этого стояла в пальто и извинялась.
Мы перебрались в спальню, потому что у меня перестали держать ноги, и продолжили там, и это шло до третьего часа, с перерывами. В один из перерывов он лежал на спине, а я на нём, и он гладил меня по затылку, и сказал очень тихо, почти в шутку:
– Не делай так больше.
– Как?
– Не пропадай.
– Хорошо, – сказала я.
Вот и всё. Два слова, сказанные в темноте, после всего, тем голосом, каким просят не о правиле, а об одолжении.
А под утро он взял меня ещё раз, медленно, почти нежно, уже без единого слова, и вот от этого третьего раза я плакала.
Утром я обнаружила у себя в районе ключицы лопнувший сосуд. Маленькое красное пятно, похожее на след от укола, и рядом ещё одно, побольше и темнее, которое пришлось неделю закрывать воротником.
Я стояла перед зеркалом в ванной и смотрела на них минут пять. Я была счастлива. Идиотски, полностью, до звона счастлива, и мне хватило ума понять, отчего именно. Не от секса. От того, что он четыре часа сидел на кухне.
Я вышла, сварила кофе на двоих и подумала одну короткую мысль, которую тут же выкинула из головы и вспомнила только через три месяца, в феврале.
Мысль была такая: интересно, что будет, если в следующий раз не написать нарочно.
Но тогда я начала писать, когда задерживаюсь. Не потому что он просил. Он не просил ни разу за весь год. Просто я один раз увидела, во что превращается кухня, когда я не пишу, и больше не захотела. Потом я начала писать, когда выхожу. Потом когда меняются планы. Потом просто так. К декабрю я отчитывалась четыре-пять раз в день, и это выглядело как забота, и называлось у нас «отчёт», и мы оба над этим смеялись.
В ноябре мы начали смеяться над этим. Вот тут, если бы у нас был кто-то со стороны, нас надо было бы хватать за шиворот. Мы выработали целый язык. Он приходил и говорил:
– Отчёт. Мастерская, восемь часов, один. Обедал один. Звонков четыре, все по работе, один от матери. Ирен не писала.
Я хохотала. Я потом отвечала:
– Принято. Со своей стороны: кабина, шесть часов, напарница, координатор написал два раза, оба по расписанию, ответила через час, специально.
– Почему через час?
– Чтобы ты видел, что не сразу.
– Ты больная.
– А говорила, что псих это ты.
– Я и есть псих.
– Ты меня заразил.
И вот на этом мы оба каждый раз ржали. Я записываю эти диалоги дословно, потому что их надо прочесть именно такими, какими они были: весёлыми.
Нам было хорошо. Я хочу, чтобы это было понятно, потому что со стороны эта глава наверняка выглядит как хроника болезни, а изнутри она была лучшим периодом моей жизни на тот момент.
Мы много смеялись. Мы за ту осень съездили на три дня в горы, где я впервые за десять лет встала на лыжи и упала на первом же спуске, и он хохотал так, что сам сел в снег. У нас был свой язык, свои шутки, своя мастерская, своя кухня и свой способ проводить субботу.
И у нас был секс, после которого я приходила в кабину и сидела с дурацким лицом.
Всё, что происходило между нами, работало. Просто оно работало на топливе, которое мы вдвоём добывали друг у друга, и которое кончалось.
Горы стоит описать отдельно, потому что это была лучшая наша поездка и потому что даже там всё было видно, если бы кто-нибудь смотрел.
Мы сняли дом на три дня, деревянный, с печкой, в сорока минутах от подъёмников. Я не стояла на лыжах десять лет и упала на первом же спуске, причём не просто упала, а эффектно, с разлётом палок, и он хохотал так, что сам сел в снег, и мы минут пять не могли встать, потому что каждый раз, когда один поднимался, второй начинал смеяться заново.
Вечером он топил печку и делал это с тем же лицом, с каким работает: серьёзно, по порядку, без суеты. Я сидела на полу, завернувшись в плед, и смотрела на его спину. И вот в один из этих вечеров, где-то на второй день, он сказал:
– Хорошо тут.
– Хорошо.
– Никого нет.
Я засмеялась.
– В смысле?
– В прямом. – Он закрыл дверцу печки. – Три дня ни одного человека, кроме нас. Никто на тебя не смотрит. Мне очень спокойно.
Он сказал это просто, как говорят про погоду. Я сидела на полу в пледе и улыбалась, и мне было тепло и хорошо, и я подумала: какой милый. Сейчас я читаю эту фразу и вижу в ней ровно то, что в ней было. Ему было хорошо не от гор. Ему было хорошо от того, что меня три дня никто не видел.
В конце ноября напарница в перерыве спросила, как дела. Я сказала: прекрасно. Она сказала:
– Ты уже месяц во время смены кладёшь телефон экраном вверх.
Я посмотрела на свой телефон, лежащий на пульте экраном вверх.
– И?
– Ничего. Просто раньше ты его убирала в сумку.
Я засмеялась и сказала что-то про ожидание подтверждения контракта. Она кивнула и больше про это не заговаривала. Она вообще со мной с сентября стала разговаривать заметно меньше, и я это списала на её собственные дела, и только весной поняла, что она просто устала.
Я в ту осень один раз попробовала остановиться. В начале декабря, в воскресенье, я проснулась раньше него, лежала и смотрела в потолок, и мне вдруг стало очень ясно и очень нехорошо.
Я посчитала. За последние тридцать дней я четыре раза спросила, кто ему написал. Дважды переспросила про Ирен. Один раз держала в руках его телефон. Один раз специально не ответила координатору при нём, чтобы он это увидел. Один раз в ресторане села так, чтобы мне был виден вход, потому что она говорила, что бывает там по средам.
Тридцать дней. Девять эпизодов. Я лежала и думала: это много. И решила две недели ничего не спрашивать. Продержалась я шесть дней. На седьмой он пришёл позже обычного и не объяснил почему, и я не спросила, и весь вечер была молодец, и легла спать молодцом.
А в половине третьего встала, пошла на кухню, и там стоял его рабочий блокнот, в котором он пишет замеры. И я его открыла. Там были замеры.
Я стояла на кухне в темноте с чужим блокнотом замеров в руках, и мне было так стыдно, как не было ни разу в жизни, включая ту ночь, когда я поднималась по чужой лестнице с посторонним мужчиной.
Я закрыла блокнот и вернулась в постель. Утром спросила, где он был вчера.
– У поставщика, – сказал он. – Там была очередь.
– Почему не написал?
– Забыл.
– Ясно.
И вот на этом «ясно» он поднял голову.
– Ты шесть дней ничего не спрашивала.
Я похолодела.
– Ты считал?
– Конечно считал.
Мы посмотрели друг на друга через стол. И засмеялись оба, одновременно, потому что ничего другого с этим сделать было нельзя.
А в декабре произошли две вещи.
Первая: он впервые спросил про Фабиана. За весь год ни разу, и вдруг в декабре, ни с того ни с сего, в машине:
– Ты с ним видишься?
– Нет.
– Совсем?
– Флориан, я не видела его одиннадцать месяцев. Последний раз в феврале, он привозил мне коробку с документами.
Он кивнул и больше ничего не сказал. Через два дня спросил ещё раз, другими словами. И вот тогда я впервые почувствовала не удовольствие, а что-то другое. Совсем чуть-чуть. На донышке. Что-то вроде усталости.
Вторая вещь. Мы стояли в очереди в какой-то магазин перед праздниками, и за нами стоял мужчина лет тридцати, который два раза посмотрел на меня. Я это заметила. И я специально повернулась к Флориану, положила руку ему на грудь и что-то сказала, наклонившись ближе, чем надо было. Я сделала это, чтобы мужчина посмотрел третий раз. Он посмотрел. И Флориан это увидел.
Всю дорогу до машины он молчал, а в машине положил руку мне на затылок и притянул к себе, и поцеловал так, что у меня зазвенело в ушах. Я приехала домой абсолютно довольная собой.
И только ночью, уже в темноте, до меня дошло, что именно я сделала. Я использовала постороннего человека как инструмент. Я организовала мизансцену, чтобы получить нужную мне реакцию от собственного мужчины. Я подумала: где-то я это уже видела. И заснула, не додумав.
Проверка на прочность
В январе я начала это делать нарочно.
Не сразу и не осознанно. Сначала я просто заметила, что перестала получать то, что получала весной.
Он больше не менялся в лице от того, что на меня посмотрел сосед с третьего этажа. Он не спрашивал, для кого я сегодня красивая. Он перестал считать мужчин в зале, вернее, я перестала это замечать, а значит, он делал это реже.
Мы прожили вместе год. Всё было хорошо. Именно поэтому мне стало плохо.
Я объясню, потому что со стороны это выглядит как безумие, и, в общем, так оно и было.
Год я жила на очень сильном веществе. Я каждый день получала доказательство. Не слова. Слова я и от Фабиана получала, слова ничего не стоят. Я получала физическое, наблюдаемое доказательство: у мужчины меняется рука, когда на меня смотрят.
К январю доза перестала действовать. И я, как всякий человек в такой ситуации, начала не уменьшать, а увеличивать.
Первое, что я сделала, было мелким и почти невинным. Я стала отвечать координатору серии. Тому самому, который у меня в телефоне был подписан буквой «Т» и про которого Флориан ещё весной сказал, что ему не нравится.
Я полгода не отвечала после восьми. Я завела это правило сама, никто меня не просил, и сама им гордилась. В январе я начала отвечать. Не всегда. Через раз. И обязательно при нём. Я брала телефон, когда мы сидели на диване, читала, улыбалась чему-нибудь в переписке и отвечала, и это занимало у меня тридцать секунд.
Он ни разу ничего не сказал. Я видела, как он это видит, и мне этого было достаточно, и я неделю ходила довольная.
Второе было хуже. В конце января у меня был корпоративный ужин по итогам зимней серии. Двадцать человек, ресторан, ничего особенного, я на такие обычно не хожу. Я пошла. И я не написала.
Вот это надо объяснить точно, потому что здесь вся механика. Я не забыла. Я не была занята. Я сидела за столом с бокалом, у меня в кармане лежал телефон, и я каждые двадцать минут проверяла, написал ли он, и не отвечала.
Три часа. Он написал дважды. В восемь: «Ты где?». В девять: «Всё нормально?». Я прочитала оба.
Я сидела в ресторане, улыбалась, поддерживала разговор про новые тарифы, и ровно половина меня находилась в нашей кухне и смотрела, как он сидит там со светом и перебирает варианты.
Мне было хорошо. Вот так, если честно. Мне было хорошо.
Я вернулась в половине двенадцатого. Он сидел на кухне. Свет горел. Всё было ровно так, как я себе представляла три часа подряд.
– Привет, – сказала я.
Он поднял голову. И я увидела его лицо. Он не злился. Он вообще никогда не злился, это была его главная особенность и моё главное несчастье. У него было усталое лицо.
– Ты читала мои сообщения, – сказал он.
– Я была занята.
– Ты их читала. У тебя стоит отметка.
Я помолчала.
– Прости.
– Не извиняйся.
Он встал, вылил остывший чай в раковину и сполоснул чашку.
– Флориан.
– Я не буду спрашивать, зачем ты это сделала, – сказал он спиной. – Я знаю зачем.
У меня внутри всё сжалось.
– И зачем?
Он повернулся.
– Чтобы посмотреть, что со мной будет.
Дальше была та ночь, из-за которой всё и продолжалось. Потому что после этого разговора он не ушёл спать на диван, не замкнулся и не перестал со мной разговаривать. Он подошёл и взял меня за горло. Ладонь целиком, большой палец под челюстью, как в самый первый раз, и я почувствовала, что рука у него не спокойная.
– Ты этого хотела? – сказал он очень тихо.
Я не ответила.
– Адель.
– Да.
– Скажи вслух.
– Я хотела, чтобы ты психанул.
– Я психанул.
И вот тут он меня поцеловал, и дальше было то, после чего я утром полчаса стояла под душем и смотрела на себя. Я получила ровно то, за чем ходила. Механизм замкнулся. Я нажала кнопку, и выдало продукт. Дальше я уже не могла не нажимать.
Через неделю я сделала это снова. И вот здесь надо сказать самое неприятное про наркотики, про которое все знают, но всё равно не верят, пока не попробуют. Второй раз не работает так же.
Я опять не написала. Я опять сидела и смотрела на непрочитанные сообщения. Я опять вернулась в половине двенадцатого.
Он сидел на кухне. Только в этот раз он не встал.
– Привет, – сказала я.
– Привет.
Он читал что-то в телефоне и не поднял головы.
– Я была на ужине.
– Я понял.
Пауза.
– Ты не писал, – сказала я.
И вот это было дно. Я сама это услышала, в ту же секунду, собственными ушами: я пришла домой в полночь, не отвечая три часа, и предъявляю человеку, что он мне не написал.
Он поднял глаза.
– Не писал.
– Почему?
Он подумал.
– Потому что в прошлый раз это было тебе нужно, – сказал он. – А я не хочу больше этого делать.
Я стояла в коридоре в пальто.
– Чего делать?
– Участвовать.
Ту ночь мы спали спиной друг к другу. Первый раз за год. А утром я проснулась раньше него, лежала в темноте и думала не о том, что он сказал. Я думала: значит, надо сильнее. Даже не так. Я не думала эту мысль словами, я бы испугалась, если бы она пришла словами. Она пришла ощущением. Тяжёлым, деловым, спокойным ощущением, будто я подсчитываю смету.
Мало. Надо больше.
Я встала и пошла варить кофе, и по дороге на кухню у меня было совершенно нормальное, даже хорошее настроение.
Февраль я не буду описывать по дням, потому что это скучно и однообразно.
Я скажу коротко, что именно я делала, и пусть это останется списком, потому что списком оно выглядит честнее. Я дважды не отвечала на звонок и перезванивала через сорок минут. Я один раз надела к его заказчику то самое синее с открытыми плечами, надела специально, и весь вечер стояла так, чтобы меня было видно от бара. Я один раз сказала при нём в разговоре с напарницей, что мне сделали комплимент, и назвала, кто, хотя меня никто не спрашивал. Я один раз оставила телефон на столе экраном вверх, когда мне писал «Т», и ушла в душ. Вот это последнее было самым низким, потому что я знала, что он не посмотрит. Он за год ни разу не взял мой телефон, хотя я свой ему оставляла открытым десятки раз. Я положила заряженную вещь ему под нос, зная, что он не возьмёт, и зная, что он будет сидеть рядом с ней двадцать минут.
В середине февраля я в первый раз назвала это вслух. Я сидела в кабине, в перерыве, одна, потому что напарница вышла. И у меня в голове сама собой сложилась фраза.
Я делаю человеку больно, чтобы убедиться, что он меня любит.
Я посидела с этой фразой минут пять. Я её не отогнала и не переформулировала. Я не стала себе объяснять, что всё не так и что я просто живой человек, которому нужно внимание. Я посмотрела на неё прямо, как смотрят на термин, который придётся произнести в микрофон через две минуты.
Да. Именно это я и делаю. И знаете, что я почувствовала? Облегчение. Потому что если я это делаю, значит, я управляю. Значит, я не жертва обстоятельств и не истеричка, а человек, который производит действия и получает результаты.
Пять лет назад я была женщиной, которая полчаса подбирала слова, чтобы попросить мужчину убрать руку. Теперь я одним движением заставляла взрослого человека сидеть на кухне до полуночи.
Я вышла из перерыва и отработала вторую половину дня блестяще. Он тоже кормился. Я долго не хотела этого признавать, потому что удобнее было считать себя единственной больной в этой паре. Но он кормился, и я это видела. Он ни разу не попросил меня прекратить. Ни разу не сказал: мне от этого плохо, хватит. Ни разу не поставил границу, хотя это был человек, который про границы знал больше всех, кого я встречала. Он их ставил кому угодно. Заказчице с комодом. Мне у кресла в чужом доме, когда я вешалась ему на рубашку. Ирен, когда она шесть лет назад ушла, и он её отпустил. Мне он не поставил ни одной. Потому что то, что я с ним делала, ему было нужно.
Мы были двумя людьми, которые нашли друг у друга источник, и оба прекрасно понимали, что источник конечный, и оба продолжали пить.
В феврале же я первый раз в жизни поругалась с напарницей. Мы работали на выездной сессии, два дня, сложная тема, и я на второй день опоздала на восемь минут. Восемь минут. В нашей профессии это не опоздание, это катастрофа, потому что кабина не ждёт. Она отработала мои восемь минут одна, с листа, без подготовки, вытащила и не сказала ни слова. А в перерыве сказала.
– Что происходит?
– Ничего. Пробка.
– Адель.
– Что?
Она посмотрела на меня.
– Ты за девять лет ни разу не опоздала. Ни на минуту. Ты приезжаешь за сорок минут, ты всегда приезжаешь за сорок минут, я по тебе часы сверяю.
– Ну вот, один раз.
– Ты второй месяц сидишь в телефоне между выступлениями.
И вот тут я сорвалась. Я сказала ей что-то про то, что она лезет не в своё дело, и что если её так волнует мой телефон, пусть попросит другую напарницу, и что вообще-то я её не просила меня спасать, я бы и сама вошла. Я это сказала человеку, который только что вытащил меня из ямы, в которую я сама села. Она не стала спорить. Она сказала: «Хорошо», и мы отработали вторую половину дня идеально, потому что мы профессионалы, и разъехались, и больше на выездные вместе не ставились.
Я в машине по дороге домой поплакала минут десять, потом высморкалась и поехала дальше. Вечером рассказала Флориану. Он выслушал и спросил:
– Ты перед ней извинилась?
– Нет.
– Извинись.
– Она первая начала.
Он посмотрел на меня.
– Ты сама себя слышишь? – сказал он.
В конце февраля был единственный за всю зиму разговор, в котором мы почти всё назвали. Мы лежали ночью, и он вдруг сказал:
– Я думаю, нам надо остановиться.
У меня внутри провалилось.
– В смысле?
– Не в том смысле. – Он повернулся ко мне. – Я про то, что мы делаем.
– Что мы делаем?
– Ты знаешь.
Я знала. Я лежала в темноте и молчала секунд двадцать, и это были очень важные двадцать секунд, и я ими распорядилась хуже некуда.
– Я ничего не делаю, – сказала я.
Он помолчал.
– Хорошо, – сказал он.
И повернулся на спину. Вот и всё. Вот весь разговор, который мог всё изменить. Он один раз попробовал. Он сформулировал, вынес на стол и дал мне возможность согласиться. А я испугалась. Не того, что он прав. Я испугалась, что если мы остановимся, то останется просто жизнь. Ужин, работа, суббота в мастерской, тихий человек рядом. Мне стало страшно, что без этого топлива окажется, что между нами ничего нет.
Я до сих пор не знаю, было ли это правдой.
А в начале марта Ирен привезла ему заказ на триста тысяч. Настоящий, крупный, из тех, ради которых он встаёт. Комплект из пяти предметов, частная коллекция, работа на полгода вперёд.
Она позвонила ему вечером, при мне, и говорила минут двадцать, и он ходил по кухне с телефоном и у него было счастливое лицо. Я сидела за столом и смотрела на это счастливое лицо. И у меня в голове, совершенно отчётливо, как строчка перевода, прошло:
Она может дать ему то, чего не могу я.
Я в ту минуту не думала ни про постель, ни про шесть лет назад, ни про верстак. Я думала про его лицо, когда он разговаривает о работе. Я никогда не видела у него такого лица из-за меня.
Вот с этой секунды и начался март.




























