Текст книги "Измени мне, если любишь (СИ)"
Автор книги: Белладонна
сообщить о нарушении
Текущая страница: 4 (всего у книги 15 страниц)
Без представителя
Я выехала в девять вечера и всю дорогу ждала, что передумаю.
Я оставляла себе выходы. Вот если будет пробка на выезде, значит не судьба. Вот если не вспомню поворот, разворачиваюсь. Вот если пойдёт дождь.
Пробки не было. Поворот я помнила. Дождя не было.
Я ехала на своей машине, маленькой и восьмилетней, и она очень плохо тянула в гору, и на последнем подъёме я шла на третьей, и мне было за неё стыдно, и я злилась, что мне за неё стыдно.
Я была в чёрном. В том самом, которое три недели назад отвергла, потому что в нём я похожа на человека, идущего на собственные похороны. Мне показалось, что в этот раз подходит.
Всю дорогу я вела с собой переговоры и проигрывала.
Сторона обвинения говорила: ты замужняя женщина, ну почти, ты живёшь с человеком пять лет, вы девять дней назад пожали друг другу руки на кухне, и он сейчас сидит у родителей и рассказывает про тебя матери, и ты едешь в дом, где мужчины договариваются о женщинах у камина.
Сторона защиты говорила: я никуда не еду. Я просто еду. Я ничего не собираюсь делать. Я имею право посмотреть на место, в котором со мной произошло самое унизительное событие моей жизни, теперь, когда рядом нет того, кто его устроил.
Сторона обвинения говорила: очень удобно. Сторона защиты замолкала на километр, а потом начинала заново, с новой формулировки.
К тридцатой минуте я поняла, чем занимаюсь. Я сорок минут подбирала причину, которую согласится принять Фабиан.
Его не было в машине. Он был в четырёхстах километрах, у родителей, и понятия не имел, где я. А я всё равно сидела за рулём и готовила для него формулировку. Я сделала радио громче и перестала.
Ворота не открылись. Я подъехала и остановилась, и постояла секунд десять, и ничего не произошло. Высокая тёмная стена, плющ, ни таблички, ни номера дома. Мою машину здесь никто не знал.
Вот тут меня и накрыло по-настоящему, впервые за весь вечер. Потому что в тот, первый раз всё случилось само. Меня привезли, меня узнали, меня провели внутрь, мне даже пальто подали. Я была при мужчине, а мужчина был при доме, и ни одного слова от меня не потребовалось.
Теперь я сидела в машине перед закрытыми воротами и понимала, что если хочу внутрь, то придётся говорить.
Я вышла. Домофона не было. Была узкая железная коробка в стене, с дырочками, и над ней камера, и больше ничего. Я стояла перед ней, как идиотка, и не знала, что говорят в таких случаях. Пароля мне не давали. Рекомендации у меня не было. Рекомендация была у Фабиана.
В конце концов я сказала:
– Добрый вечер. Я была у вас три недели назад.
Тишина.
– Я была с мужчиной. Он приезжает не первый раз, у него есть рекомендация. Я приехала одна.
Тишина. Я стояла на бетоне в чёрном платье перед железной коробкой, и у меня горело лицо, и я думала: ну всё, вот сейчас развернусь, приеду домой, и через три недели это будет смешная история, которую я никому никогда не расскажу.
А потом коробка щёлкнула. И женский голос, тот самый, спокойный, сказал:
– Я вас помню. Проезжайте.
Она открыла дверь так же, как в первый раз, и точно так же посмотрела мне в лицо на две секунды дольше, чем нужно для вежливости.
– Добрый вечер.
– Добрый вечер.
– Телефон.
Я отдала телефон. Она защёлкнула у меня на запястье чёрную ленту с ключом.
– Как к вам обращаться сегодня?
И вот здесь я поняла, что уже знаю ответ. Первый раз я стояла и перебирала три имени, и все три были чьи-то, и в итоге ляпнула первое попавшееся. В этот раз слово лежало у меня наготове, обкатанное, и вылетело мгновенно, без паузы. Ровно как у Фабиана. Меня от этого передёрнуло.
Женщина не показала ничего. Она кивнула и сказала:
– Правила вы знаете. Повторить?
– Помню.
– Всё равно повторю, я обязана.
И повторила, все три пункта, тем же будничным тоном. Второй пункт я в этот раз слушала иначе. Очень внимательно, от начала до конца, до последнего слова про то, что объяснять здесь не принято и не требуется.
– Вопросы?
– Один. Ваш дом. Его нигде нет.
– Совершенно верно.
– Как сюда вообще попадают?
Она чуть улыбнулась, первый раз за два вечера.
– Вас кто-то приводит. Потом вы приходите сами.
Зал был тот же и был другой. Я поняла разницу минут через десять и сначала не могла сформулировать, а потом сформулировала: в первый раз я всё время видела дом глазами Фабиана. Где он стоит, куда смотрит, что думает, весело ли ему, не выгляжу ли я при нём деревянной. Теперь его здесь не было. И оказалось, что дом сам по себе очень спокойный.
Горел один из двух каминов, второй так и не горел. Народу было меньше, человек двадцать пять. У окна играли в карты, всерьёз, с записью на бумажке. Женщина лет тридцати сидела в кресле с ногами и разговаривала по внутреннему телефону с кем-то из персонала, судя по тому, как она произносила «спасибо, и второй тоже». На лестнице сидела пара и просто разговаривала, головами друг к другу, и было видно, что они здесь не ради зала.
Я взяла воды и прошла вдоль стены.
Его не было.
Я обошла зал дважды, сделала вид, что рассматриваю картины, которые никого здесь не интересуют, и дошла до того самого кресла у дальней стены. Оно было пустое.
Я села в кресло у стены и стала смотреть, как этот дом работает.
В первый раз я ничего не видела. В первый раз я видела только то, что происходило на диванах, потому что была уверена, что за этим сюда и ходят. Теперь я сидела час и смотрела на механику.
Персонал не подходил ни к кому. Они появлялись только тогда, когда кто-то поднимал глаза, и это действительно работало: женщина в кресле с ногами подняла глаза, и человек в чёрном оказался рядом через четыре секунды, и больше её никто не трогал весь вечер.
Мужчина у камина снял с запястья красную ленту, положил её в вазу у лестницы и пошёл разговаривать с парой у окна. Минут через двадцать вернулся, достал ленту обратно и надел.
Никто не прокомментировал. Никто даже не посмотрел.
Пара с лестницы поднялась наверх, и через десять минут женщина спустилась одна, налила себе воды и села к карточному столу. Мужчина спустился ещё минут через двадцать, взял себе выпить и сел к ней, и они продолжили разговаривать о чём-то своём.
Ничего не случилось. Вообще ничего.
Я сидела и постепенно понимала одну вещь, от которой мне было тошно. Я три недели носила в себе представление об этом доме как о месте, где со мной сделали плохое. А дом был ни при чём. Дом был устроен лучше, чем моя собственная квартира.
Здесь «нет» стоило четыре секунды. У меня дома оно стоило пять лет и не сработало.
Ко мне подошли через сорок минут. Мужчина лет сорока, в рубашке с закатанными рукавами, с бокалом, вежливый. Он спросил, можно ли сесть рядом.
Я сказала:
– Нет, спасибо.
Он сказал:
– Хорошего вечера.
И ушёл.
Вот и всё. Четыре секунды.
Я сидела и держала стакан с водой и чувствовала себя очень странно. Я сказала «нет» один раз, обычным голосом, без объяснений, и человек просто ушёл, и никакого продолжения не было, и он не обиделся, и меня не пришлось уговаривать, и я не должна была искать формулировку, которую он согласится принять.
Четыре секунды.
У меня на это ушло четыре секунды, а в прошлый раз я не справилась за сорок минут с человеком, которого любила пять лет.
Я сидела и думала об этом, и мне было очень нехорошо.
Он появился в половине двенадцатого. Я увидела его раньше, чем он меня: он вошёл из коридора, где гардероб, в тёмном, с застёгнутыми у запястий рукавами, и остановился на две секунды, оглядывая зал. Я узнала это движение. Он так же оглядывал зал в тот раз.
Я успела подумать, что надо встать. Не встала.
Он дошёл до своего кресла, сел, и кто-то из персонала почти сразу принёс ему бокал, которого он не заказывал. Значит, всегда одно и то же. Значит, каждую субботу.
И только тогда он повернул голову и посмотрел прямо на меня.
Он не удивился. Вот что было обиднее всего. Он посмотрел на меня через зал ровно с тем же выражением, с каким смотрел на меня три недели назад, когда я пялилась на чужой диван. Как будто я никуда не уходила и мы продолжаем начатое.
Он чуть наклонил голову набок. Я встала и пошла к нему.
– Здравствуйте, – сказала я.
– Здравствуй.
Он не встал. Он не предложил мне сесть. Он смотрел на меня снизу вверх, и я стояла перед его креслом, и это было унизительно ровно настолько, чтобы я не смогла уйти.
– Одна? – сказал он.
– Одна.
Он кивнул. Потом взял свой бокал, посмотрел на него и поставил обратно, не пригубив.
– Ты всё ещё с ним.
Я открыла рот и закрыла.
– Откуда вы…
– Ты сюда приехала на машине. – Он смотрел мимо меня, в зал. – Ты не пила ничего, кроме воды. Значит, поедешь обратно. Значит, тебя кто-то ждёт, и ждёт не завтра утром, а сегодня ночью.
– Может, я просто не пью за рулём.
– Может.
Он наконец посмотрел мне в лицо.
– Скажи «нет», и я извинюсь.
Я стояла и молчала.
Я, которая девять лет не осталась без ответа в кабине, стояла перед чужим креслом и не могла произнести одно слово из трёх букв, потому что оно было бы враньём.
– Мы не расстались, – сказала я.
– Я понял.
– Послушайте.
Я села. Не в кресло, кресел рядом не было. На край низкого столика, боком, и это было неудобно и глупо, и мне было всё равно.
– Я приехала одна. Сама. За рулём, сорок минут, в гору, на машине, которая не тянет. Я стояла у ваших ворот и говорила с железной коробкой, пока меня не пустили. Я не понимаю, чего вам ещё надо.
Он слушал очень внимательно.
– Я сказал: приходи одна, – ответил он.
– Я одна.
– Ты приехала без него. Это не одно и то же.
– Какая разница?
– Огромная.
Он повернулся ко мне.
– Ты сейчас здесь потому, что он уехал к родителям. Я угадал?
Я не ответила.
– Значит, угадал. – Он кивнул. – Ты сидела дома, тебе было плохо, и ты села в машину. Это не «одна». Это «без него». Ты приехала не ко мне, ты приехала оттуда.
– Вы решили за меня, зачем я приехала.
И вот тут он впервые за оба вечера на секунду сбился. Буквально на секунду. У него дёрнулось что-то в лице, и он отвёл глаза, и потом сказал уже тише:
– Справедливо.
Помолчал.
– Тогда скажи сама. Зачем ты приехала?
Я сидела на краю чужого столика и очень старалась ответить честно.
– Я не знаю, – сказала я в конце концов.
– Это честный ответ.
– Мне за него ничего не будет?
– Нет. – Он чуть усмехнулся. – Здесь за честные ответы ничего не бывает.
– Тогда так. – Я поставила стакан. – Вы мне не даёте спать. Вы мне сказали четыре предложения и сломали мне месяц. Я пересобрала всю свою жизнь за три недели и в каждой сборке вы почему-то оказывались внутри, хотя я вас видела полтора часа и даже имени вашего не знаю.
– Это ближе к правде.
– И я хотела посмотреть, настоящий вы или я вас выдумала.
– И как?
– Пока не поняла.
Он молчал довольно долго. Потом сказал:
– Тебе надо ехать.
– Я только приехала.
– Ты приехала полтора часа назад.
Я встала. Я встала, потому что сидеть на столике и уговаривать было уже за гранью, и потому что у меня начинали гореть глаза, а плакать при нём второй раз за месяц я не собиралась.
– Можно один вопрос?
– Да.
– Почему вы меня выгоняете?
Он поднял на меня глаза, и я в первый раз увидела в них что-то, кроме спокойствия.
– Потому что через два часа ты приедешь домой, – сказал он. – И сядешь на кухне. И будешь думать не про меня. Ты будешь думать, как теперь смотреть ему в лицо. И я в этой картинке буду не мужчиной, к которому ты приехала. Я буду тем, из-за кого тебе стало хуже.
– А если я сама хочу, чтобы стало хуже?
– Этого я не обсуждаю.
Он проводил меня до холла. Не под руку, не за талию, не за плечо. Просто шёл рядом, на полшага сбоку, ровно на том расстоянии, на котором я в любую секунду могла свернуть.
У столика с коробкой красного дерева я обернулась.
– Скажите хотя бы, как вас зовут.
Он смотрел на меня.
– Флориан.
– Это правда?
– Здесь это неважно.
Я забрала телефон. Женщина сняла с меня ленту. И уже в дверях, спиной, он сказал:
– В субботу я здесь всегда.
Я остановилась.
– Это приглашение?
– Нет, – сказал он. – Это информация.
Расторжение
Фабиан вернулся в воскресенье к семи вечера, с сумкой, с банкой варенья от матери и с рассказом про то, как отец опять полез чинить бойлер. Я сидела на кухне и слушала.
Я не сказала ему, что ездила. И вот это, а не всё остальное, окончательно объяснило мне, что мы закончились. Не потому, что я скрыла. А потому, что мне было всё равно, что я скрыла. Ни укола, ни возни в животе, ни желания оправдаться. Я сидела, слушала про бойлер и чувствовала ровно то же, что чувствуешь, когда коллега рассказывает про свою дачу. Пять лет назад я не могла скрыть от него, что купила туфли.
Я тянула ещё четыре дня. Не из трусости, а потому что хотела быть уверена. Я всю жизнь проверяю себя по два раза, у меня профессиональная деформация: если ты услышал не то и сказал это вслух, обратно уже не заберёшь.
Четыре дня я честно искала причину остаться. Их было полно. Пять лет. Общая квартира, общая турка, общий язык из шуток, которые больше никто в мире не понимает. Его мать, которая звонит мне на день рождения раньше, чем он. Четверо друзей, с которыми мы ужинаем по пятницам и которые после развода достанутся ему, потому что они его. Кальмары.
И главное: он не врал мне тридцать восемь дней. Он один раз соврал за рулём и потом честно отвечал на всё, что я спрашивала, в половине второго ночи, голый по пояс, не пытаясь ни разу вывернуться.
Он исправлялся. По-настоящему, не для галочки. Он отменял пятницы. Он говорил словами. Он ни разу за две недели не решил за меня, всерьёз я что-то сказала или нет.
Любая женщина на моём месте сказала бы: ну вот же, человек старается. Я и говорила себе это все четыре дня. А на пятый поняла, в чём дело, и формулировка была такая простая, что я даже не сразу поверила, что искала её так долго.
Я его простила. И это ничего не изменило.
Я даже составила список. Это звучит дико, но я так работаю: когда решение не даётся, я его раскладываю. Я села в среду вечером, открыла блокнот, в котором обычно пишу термины к сессии, и написала сверху два слова.
«Остаться». «Уйти».
Под «остаться» набралось восемнадцать пунктов. Я честно старалась, я не поддавалась, я писала туда всё, включая варенье его матери и то, что он умеет открывать окна в машине ровно на ту щель, которая мне нужна.
Под «уйти» я написала один.
Я смотрела на этот лист минут двадцать. Восемнадцать против одного, и решение было принято, и оно было не в пользу восемнадцати. Потому что восемнадцать пунктов отвечали на вопрос «хорошо ли мне с ним». А один отвечал на вопрос «кто я рядом с ним». Я вырвала лист и выбросила.
В четверг я вернулась с работы раньше него и села в кресло, не раздеваясь, и просидела так минут сорок. Потом он пришёл.
– Привет. Ты чего в темноте?
Он включил свет и увидел моё лицо. Он не дурак, и он меня знает лучше всех на свете. Он остановился в дверях с ключами в руке и сказал:
– Ясно.
Просто «ясно». Я до сих пор от этого сжимаюсь. Пять лет, и всё, что понадобилось, это моё лицо в кресле и одно слово.
Мы разговаривали четыре часа. Я не буду записывать всё, потому что половина была по кругу, а вторая половина была про такое, что я до сих пор не могу вспоминать подряд. Главное было так.
– Я не могу больше на тебя смотреть так, как раньше, – сказала я.
– Я исправился.
– Я знаю.
– Нет, послушай. – Он сел на пол, напротив кресла, как тогда. – Я правда всё сделал. Я всё, что ты сказала, я всё сделал. Я больше туда ни ногой, я тебе про всё рассказываю, я тебя слышу, я ни разу за две недели…
– Я знаю. – Я не выдержала и всё-таки заплакала. – Фабиан, я всё это знаю. Поэтому мне ещё хуже.
– Почему хуже?!
– Потому что если бы ты был мудаком, я бы просто ушла.
Он закрыл лицо руками. Я пыталась объяснить, и объяснила, кажется, только с третьего раза. Дело не в женщине в красном. Не в том, что он ездил туда дважды до меня. Не в том, что соврал один раз за рулём. Дело в том, что я теперь про него знаю одну вещь и не могу её развидеть. Он стоял в дверях коридора, смотрел, как я иду с посторонним мужчиной к лестнице, и ему было хорошо. Это не преступление. Это даже не подлость. Это просто то, как он устроен, и он имеет полное право быть устроенным как угодно, и в мире полно женщин, которым это подошло бы, и я не собираюсь никому объяснять, что с ним что-то не так. Просто теперь, когда он кладёт мне руку на живот, я это помню. Каждый раз. Все две недели.
– Это пройдёт, – сказал он. – Год, полтора. Люди и не такое переживали.
– Может быть.
– Тогда давай попробуем.
– Мы уже попробовали.
– Две недели!
– Фабиан. – Я вытерла лицо рукавом. – Я две недели лежала рядом с тобой и подбирала слова, которые ты согласишься принять. Я это делала пять лет и до той ночи не замечала ни разу. Теперь я замечаю. И я не хочу прожить ещё пять лет, подбирая формулировки.
Он поднял голову.
– Ты говоришь так, как будто я тебя заставлял.
– Ты не заставлял.
– Тогда при чём тут я?!
И я честно ответила:
– Ни при чём. В этом весь ужас.
В какой-то момент, уже ближе к ночи, он спросил про наверх.
– Один вопрос. Один, и я больше никогда.
– Спрашивай.
– Если бы я тогда не пошёл с ней. Если бы я остался в зале и смотрел, как ты поднимаешься. Ты бы всё равно ничего не сделала?
Я долго молчала.
– Я не знаю, – сказала я.
И это была правда, и она была отвратительная, и я до сих пор не знаю ответа. Он кивнул.
– Спасибо, что не соврала.
– Не за что.
– Нет, – сказал он. – Есть за что.
Была ещё одна вещь, которую я записываю только потому, что обещала себе записывать всё. Мы в ту ночь переспали.
Я не знаю, как это объясняется, и не собираюсь объяснять. Мы просидели на полу четыре часа, мы всё друг другу сказали, всё было кончено и оба это знали, и в третьем часу он протянул руку и вытер мне щёку большим пальцем, и я повернула к этой руке лицо.
Это было лучшее, что у нас было за последний год. Он смотрел мне в лицо всё время. Все пять лет были в этом, вся квартира с кухней-коридором, вся турка, все кальмары, всё, чем мы были до того вечера. А потом он заснул за четыре минуты, а я лежала и понимала, что ничего не изменилось.
Вот тогда я окончательно успокоилась. Потому что если после такой ночи не передумываешь, значит, ты не ошиблась.
Мы разъехались за девять дней. Это оказалось невыносимо буднично. Я думала, будет сцена, крики, разбитая посуда, хоть что-нибудь, за что потом можно зацепиться и сказать: вот тогда мы окончательно.
Вместо этого были коробки. Мы делили книги. Мы двадцать минут выясняли, чей ножной насос для матраса, и в итоге оба заявили, что он не их. Мы наткнулись на мешок с зарядками от телефонов, которых у нас уже нет, и синхронно сказали «выбрасываем», и тут же оба потянулись его перебрать.
Хуже всего были не книги и не насос. Хуже всего было то, что у нас за пять лет накопился слой вещей, которые невозможно поделить, потому что они не имеют ценности ни для кого, кроме нас двоих. Магнит в виде рыбы, который мы купили на четвёртом месяце в первой общей поездке и который с тех пор держал на холодильнике список покупок. Кружка с отбитой ручкой, из которой никто не пил лет пять и которую никто не выбрасывал, потому что она была первой вещью, купленной в эту квартиру. Пачка фотографий, которую мы напечатали в том единственном году, когда у нас был период «надо печатать фотографии».
Мы стояли над этим и не знали, что делать. Продавать глупо, выбрасывать невозможно, делить бессмысленно, потому что порознь это просто мусор. В итоге он сказал:
– Давай в коробку. И пусть стоит.
– У кого?
– У меня. – Он пожал плечами. – У меня кладовка больше.
Я согласилась. Эта коробка, насколько я знаю, до сих пор стоит у него в кладовке. Мы оба про неё помним и оба ни разу за все эти годы не сказали друг другу ни слова о том, что с ней делать.
Один раз я всё-таки сорвалась. На седьмой день, на кухне, когда он сказал, чтобы я забирала тостер, потому что ей... потому что он тостером не пользуется. Он оговорился. Он сказал «ей» и сразу поправился, и я даже не поняла в первую секунду, о ком речь, потому что никакой «её» у него быть не могло, мы разъезжались седьмой день.
Он имел в виду свою мать, у которой тостер уже есть. Я это поняла секунд через пять. За эти пять секунд я успела почувствовать всё сразу: ужас, ярость, какое-то жуткое торжество «ну вот, я так и знала», и последним, совершенно неожиданно, облегчение. Облегчение было самым отвратительным. Потому что оно означало, что какой-то частью себя я все эти девять дней искала повод возненавидеть его по-нормальному, по-человечески, за понятное, чтобы уйти не с этой невыносимой честной болью, а со злостью, с которой уходить намного легче.
Он увидел моё лицо и всё понял.
– Адель. Нет.
– Я знаю.
– Я про мать.
– Я поняла, я поняла. – Я села на табуретку. – Извини.
Он присел передо мной на корточки.
– Тебе было бы легче, если бы я оказался мразью, да?
– Да, – сказала я.
И мы посмотрели друг на друга и оба засмеялись, и это был последний раз, когда мы смеялись как люди, которые живут вместе.
Турку он оставил мне. Я сказала, что не надо, что это его, что он ею пять лет пользовался, что я даже варю неправильно, тороплюсь. Он сказал:
– Она общая. Пусть будет у тебя.
И ушёл на балкон курить, хотя бросил два года назад, и стоял там довольно долго.
Я переехала в маленькую квартиру двумя кварталами выше, с окнами во двор и без всякого вида на воду ни за двести, ни за сколько.
Квартиру я нашла за два дня, что само по себе чудо, и согласилась на неё, не торгуясь, потому что в ней была нормальная кухня. Не коридор с плитой. Кухня, где помещается стол и два человека одновременно.
Я стояла в ней с риелтором, слушала про счётчики и думала об одной вещи, от которой мне было стыдно до горячего: мы с Фабианом полтора месяца назад ездили смотреть квартиру с одиннадцатью кондиционерами, и хохотали до слёз, и он сказал на обочине, что хочет, чтобы мы нашли.
Мы искали вдвоём. Нашла я одна, за два дня, и кухня там была лучше, чем во всех трёх его вкладках. Я не знаю, что это говорит про нас. Я до сих пор не знаю.
В последний вечер в старой квартире мы сидели на полу среди коробок, и он сказал:
– Скажи честно. Если бы я тогда не предложил туда ехать. Мы бы сейчас где были?
– Здесь же.
Он вскинулся.
– Почему?!
– Потому что ты бы предложил через месяц. Или через три. Это было в тебе и до того вечера, Фабиан. Оно просто вылезло при мне.
Он опустил голову.
– Наверное.
Потом сказал:
– Знаешь, что самое поганое?
– Что?
– Что я тебе всё это устроил, чтобы стало интереснее. И вот, интересно.
Мы оба засмеялись, и смех был такой, что лучше бы мы плакали. Он донёс последнюю коробку до машины. Поставил в багажник, закрыл его и не отошёл.
– Адель.
– Что?
– Ты к нему поедешь?
Я стояла и держала ключи от новой квартиры, к которым ещё не привыкла рукой. Я могла соврать. Соврать было бы даже милосерднее.
– Не знаю, – сказала я.
Он кивнул.
– Я бы поехал.
– В смысле?
– На твоём месте. – Он усмехнулся, криво и очень устало. – Я же видел, как ты на него смотрела. Я тогда ещё подумал: ну наконец-то.
Он постучал костяшками по крыше моей машины, как стучат по борту уходящего поезда, и пошёл обратно к подъезду. И вот тогда, на парковке, с ключами в кулаке, я наконец заплакала так, как не плакала за все девять дней.
Потому что он опять всё понял раньше меня. И потому что он до самого конца, до последней минуты, был мне рад.




























