444 000 произведений, 109 000 авторов.

Электронная библиотека книг » Белладонна » Измени мне, если любишь (СИ) » Текст книги (страница 3)
Измени мне, если любишь (СИ)
  • Текст добавлен: 29 сентября 2026, 17:30

Текст книги "Измени мне, если любишь (СИ)"


Автор книги: Белладонна



сообщить о нарушении

Текущая страница: 3 (всего у книги 15 страниц)

– Не считается, он не наш.

Я захохотала в голос, и агент обернулся, и мы оба сделали такие лица, будто обсуждаем стяжку.

В машине мы ещё минут двадцать пересказывали друг другу эту ванную. Он утверждал, что плитку клали два мастера, которые не разговаривали, и что второй узнал про первого только в конце. Я говорила, что нет, это один мастер и у него просто кончилась плитка ровно посередине стены, и он принял решение.

Мы смеялись так, что он съехал на обочину. И вот там, на обочине, при выключенном моторе, он вдруг перестал смеяться, повернулся ко мне и сказал:

– Я хочу, чтобы мы нашли. Не эту. Вообще.

– Найдём.

– Я серьёзно. – Он смотрел мне в лицо. – Я последние полгода вёл себя как мудак, и я знаю, что вёл. Я не хочу так дальше.

И вот это, пожалуйста, тоже занесите в протокол. Он это сказал. Сам. Без моего вопроса, без ссоры, без вина, в три часа дня на обочине по дороге из квартиры с одиннадцатью кондиционерами. Люди, которых потом удобно называть мудаками, к сожалению, иногда говорят именно такие вещи и совершенно искренне.

Я взяла его лицо в ладони и поцеловала, и мы простояли на этой обочине ещё минут сорок.

В тот же вечер я чуть ему всё не рассказала. Мы лежали на диване, он смотрел футбол, я лежала головой у него на бедре и не смотрела ничего, и вдруг у меня прямо в горле встала целая готовая фраза.

Я поднялась туда с ним. Мы ничего не сделали, но я поднялась, и я шла туда, чтобы сделать, и я хочу, чтобы ты это знал.

Я держала её во рту секунд сорок. Я даже начала считать доводы за, как считаю их в кабине, когда надо решить, выносить чужую оговорку в перевод или проглотить. За то, чтобы сказать: между нами не останется этой штуки. Он всё равно видел, как я иду к лестнице. Мы сейчас на подъёме, сейчас вынесем. Врать я не умею и не хочу. Против: мы только что помирились. Он только что сказал про квартиру. Сейчас скажу, и следующий месяц уйдёт на разбор, а не на нас. И ещё одно, самое трусливое: а вдруг он спросит, почему я не сделала.

Я не хотела объяснять человеку, которого люблю, почему не переспала с чужим мужиком. Вот до чего я себя догнала за три недели.

Я проглотила фразу и погладила его по колену, и он не отвёл глаз от экрана, положил мне руку на затылок и стал перебирать волосы. Если бы я тогда открыла рот, он открыл бы свой.

Мы разошлись бы на тридцать шестой день, а не на тридцать восьмой, и я не знаю, было бы это лучше. Наверное, было бы. Двумя днями меньше в этой версии реальности, в которой меня любили за то, чего я не делала.

До того вечера, когда всё вскрылось, оставалось одиннадцать дней. Я провела их прекрасно.

Я работала два дня подряд на закрытых переговорах, и меня позвали ещё на серию в декабре, с хорошим контрактом. Мы посмотрели те четыре серии, на которых когда-то бросили сериал, и бросили снова, на шестой. Он купил мне дурацкие носки с кальмарами, потому что тема кальмаров у нас к тому моменту разрослась в полноценную семейную религию.

Ни одного звоночка. Ни одного знака. Совсем.

Я иногда думаю, что если бы в те одиннадцать дней хоть что-нибудь скрипнуло, мне потом было бы легче. Было бы за что зацепиться, было бы куда положить: вот, я же чувствовала, я же замечала. Не чувствовала и не замечала.

Я была абсолютно, безмятежно счастлива ровно до той секунды, когда он открыл рот.

Существенное условие

Тридцать восьмой день был пятницей, и он был хороший.

Я это помню поминутно, в отличие от многого другого. У меня закончился контракт на портовой серии, мне перевели гонорар, и я по дороге домой купила бутылку того вина, которое мы пьём, когда что-то заканчивается удачно. Он пришёл раньше меня. У нас на кухне играло радио.

Мы поужинали. Мы говорили про декабрь и про то, что если контракт подтвердят, то в январе можно на неделю куда-нибудь уехать, и он сказал, что надо в горы, а я сказала, что надо туда, где тепло, и мы поспорили в четвёртый раз за пять лет и в четвёртый раз ни к чему не пришли.

Потом мы легли.

Я пишу это так подробно, потому что хочу, чтобы было понятно: ничего не предвещало. Не было ни ссоры, ни намёка, ни дурного предчувствия. Я была счастливая женщина в пятницу вечером.

Он был в хорошем настроении, и он был жадный, и всё шло так, как шло все эти три недели, то есть прекрасно. А потом он остановился, приподнялся на локте и сказал мне в ухо:

– Расскажи.

Я не поняла.

– Что рассказать?

Он усмехнулся, и я услышала эту усмешку кожей, потому что он говорил мне в шею.

– Что было наверху.

У меня внутри всё оборвалось и стало холодно, и одновременно я разозлилась, потому что была голая, и он был на мне, и это был самый нечестный момент, который он мог выбрать.

– Зачем?

– Затем.

Он взял меня за подбородок и повернул к себе лицом.

– Я три недели жду, – сказал он. – Я же обещал не спрашивать. Я и не спрашивал.

Голос у него сел, и глаза были совершенно чёрные в темноте, и я поняла, что это не любопытство. Он не выяснял. Он это заказывал.

– Фабиан, ничего не было.

Он засмеялся.

Вот это я запомню до конца жизни. Не то, что он сказал потом. То, как он засмеялся, коротко и довольно, у меня на шее.

– Ладно тебе.

– Я серьёзно.

– Я тоже серьёзно. Расскажи.

Я упёрлась ладонью ему в грудь и отодвинула.

– Ничего. Не. Было.

Он сел. И я сразу почувствовала, как в комнате поменялся воздух. Он включил лампу со своей стороны. Это у нас означает, что разговор перестал быть постельным.

– Слушай, – сказал он, и в голосе появилось то самое терпеливое раздражение, с которым объясняют второй раз. – Давай без этого.

– Без чего?

– Без вот этого. Я всё понимаю. Ты стесняешься, тебе кажется, что я потом буду как-то к этому относиться. Не буду. Я же ни слова тебе не сказал за три недели, ни разу.

– Потому что говорить не о чем.

– Адель.

– Что Адель?

Он провёл рукой по лицу.

– Ну хорошо. Не хочешь подробно, не надо. Хотя бы в общих чертах.

Я села и натянула на себя простыню, и вот это движение, дурацкое, чисто телесное, само по себе сказало мне больше, чем весь предыдущий разговор. Я пять лет не натягивала на себя ничего в этой постели.

– Я поднялась с ним наверх, – сказала я. – Мы зашли в комнату. Мы там поговорили минут двадцать. Потом я спустилась вниз, и мы уехали.

– Двадцать минут поговорили.

– Да.

– В комнате с кроватью.

– Да.

Он посмотрел на меня, и я увидела у него на лице то, чего не видела ни разу за пять лет. Он мне не верил. Не сомневался. Не проверял. Именно не верил, окончательно, как не верят ребёнку про разбитую вазу.

– Знаешь, что самое обидное? – сказал он. – Я же не устраиваю сцен. Я ни разу тебя не упрекнул. Я вообще всё это сделал максимально комфортно для тебя. А ты сидишь и врёшь мне в лицо, как будто я тебя в чём-то обвиняю.

– Я не вру.

– Я уверен, что ты тоже в тот вечер неплохо так потрахалась.

В комнате стало очень тихо. На кухне играло радио. Внизу проехала машина, и у неё была открыта форточка, потому что я слышала, что там тоже играло радио, только другое.

– Что значит «тоже»? – сказала я.

Он молчал. Я смотрела на него и видела, как до него доходит. Это заняло секунды две. У него чуть приоткрылся рот и дёрнулась переносица. И вот здесь я ещё успела подумать, что сейчас будет ужас. Что сейчас он побелеет, и начнёт объяснять, и я услышу что-то, от чего можно будет упасть. Ничего такого не случилось. Потому что на его лице вместо ужаса появилась досада. Досада человека, который проговорился о сюрпризе. Не о преступлении. О сюрпризе.

– Фабиан. Что значит «тоже»?

– Ты знала, – сказал он.

– Что я знала?

– Ты видела, как мы уходили. Ты стояла в десяти метрах и смотрела прямо на нас.

– Я думала, вы разговаривали.

Он уставился на меня.

– Куда мы, по-твоему, пошли? Там за той дверью коридор и комнаты. Там больше ничего нет.

– Я думала, там ещё один зал.

– Там нет ещё одного зала.

– Я не знала, что там нет ещё одного зала! – Я услышала собственный голос и не узнала его. – Я там была первый раз в жизни! Я не изучала планировку!

– Ты смотрела прямо на нас.

– Я думала, вы разговариваете!

И тогда он сказал:

– Подожди.

Он подтянулся выше, к спинке, и смотрел на меня уже совсем иначе.

– Подожди, – повторил он. – Ты что, правда?..

– Что?

– Правда ничего?

– Я тебе это говорю двадцать минут.

Он молчал.

Я сидела, завернувшись в простыню, в собственной спальне, в квартире, где мы прожили пять лет, и смотрела на мужчину, который только что признался, что трахнул чужую женщину в соседней комнате, и ждала.

Я ждала чего угодно. Я была готова к любому. Я не была готова к одному. У него на лице было разочарование. Не облегчение. Не стыд. Не страх. Разочарование, совершенно неприкрытое, такое, какое бывает, когда приносят не то блюдо.

– Ну ты даёшь, – сказал он.

Меня затошнило по-настоящему, физически, как в машине на серпантине.

– Ты расстроен, – сказала я.

– Я не расстроен.

– Ты расстроен.

– Я просто не понимаю, – сказал он и развёл руками. – Ты поднялась с ним. Ты сама к нему подошла, я это видел. Ты пошла наверх, я тебе даже кивнул, чтобы ты не мялась. И там ничего? Зачем ты тогда поднималась?

Я открыла рот.

– Зачем я поднималась?

– Да.

– Ты меня спрашиваешь, зачем я поднималась?

– Я спрашиваю нормально, без наездов. Просто объясни.

И я не смогла.

Вот это, наверное, было хуже всего. Я не смогла ему объяснить. Потому что правильный ответ звучал так: я поднялась, чтобы сделать тебе больно, а ты мне вместо этого кивнул.

А чтобы сказать это вслух, надо было признать, что мне было больно. А я тридцать восемь дней держала конструкцию, в которой мне не было больно, потому что мы справились.

Дальше я собирала всё заново. Я сидела на своей половине кровати, и оно само складывалось, кусок за куском, очень быстро, как складывается перевод, когда наконец понимаешь, о чём вообще шла речь с самого начала.

Июль.

«Кто тебе здесь нравится».

Мужчина в серой рубашке, с которым он поговорил, пока я двадцать минут пялилась на чужой диван.

Женщина в красном, которую он не спросил, как её зовут сегодня, потому что уже знал.

Смех за третьей дверью справа.

«Молодец» одними губами, через весь зал.

«Я не буду спрашивать. Захочешь, сама расскажешь. Только расскажи подробно».

Три недели, в которые он смотрел мне в лицо.

Три недели, в которые он был жадный, и не переворачивал телефон, и открывал вкладки с квартирами, и говорил, что оказывается, не знал меня, и что ему это нравится.

– Ты был со мной эти три недели, потому что думал, что я это сделала, – сказала я.

– Я был с тобой эти три недели, потому что я тебя люблю.

– Ты был счастлив три недели, потому что думал, что я это сделала.

Он молчал.

– Скажи, что я ошибаюсь.

Он молчал.

Я встала и ушла в ванную, и меня там вырвало вином, которое я купила на собственный гонорар, потому что что-то закончилось удачно.

Потом я сидела на полу, между унитазом и стиральной машиной, в одной простыне, и слушала, как он ходит за дверью. Он не ломился. Он вообще всё делал правильно. Он сказал через дверь:

– Адель. Открой, пожалуйста.

Потом:

– Я не буду ничего говорить, просто открой.

Потом, минут через десять:

– Хорошо. Я на кухне.

И ушёл на кухню. Я сидела на кафеле и думала одну простую вещь, и мне было от неё очень холодно. Он не соврал мне ни разу.

Вот в чём фокус. За тридцать восемь дней он не сказал мне ни единого неправдивого слова. Он не отрицал, потому что я не спрашивала. Он не скрывал, потому что был уверен, что я знаю. Он даже извинился в то первое утро, честно и по всем правилам, только извинялся он совершенно за другое.

Он извинялся за то, что не услышал моё «нет».

Про женщину он не извинялся, потому что в его картине мира это не требовало извинений. В его картине мира мы в ту ночь сделали одно и то же, по обоюдному согласию, и вернулись домой, и всё было честно.

Я тридцать восемь дней прожила в чужом переводе собственной жизни.

Я вышла из ванной около трёх. Он сидел на кухне, за столом, в трусах и футболке, и перед ним стояла турка, и он её не пил. Я села напротив. Долго молчали.

– Я тебя не обманывал, – сказал он наконец.

– Я знаю.

Он поднял голову. Он явно ждал другого.

– Я правда думал, что ты знаешь, – сказал он. – Я бы никогда не стал… Адель, ты же меня знаешь. Я бы не смог месяц врать тебе в глаза, я бы сдох.

– Я знаю.

– Тогда что?

И я сказала то, что складывалось у меня в голове последние два часа и во что я сама до конца не верила, пока не услышала вслух.

– Ты расстроен, что я этого не сделала.

Он дёрнулся.

– Я расстроен, что ты мне врала.

– Я не врала.

Он посмотрел на меня. И я видела, как он ищет, за что зацепиться, и не находит, потому что зацепиться не за что: я действительно не врала, и он это уже понял. Он молчал очень долго. А потом сказал совершенно ровно, глядя в турку, и я думаю, что он даже не заметил, что именно произнёс:

– Тогда я расстроен, что ты этого не сделала.

Мировое соглашение

Я не ушла.

Мне потом сто раз объясняли, в том числе я сама себе, что надо было собрать сумку в ту же ночь. Красиво, чисто, с громким хлопком двери.

Я не собрала.

Во-первых, было три часа, и идти мне было некуда: у меня в этом городе есть работа, есть квартира, в которой я прожила пять лет, и нет ни одного человека, к которому можно приехать в три ночи с сумкой.

Во-вторых, и это честнее, я не хотела.

Я сидела на кухне напротив него, после фразы, от которой у меня до сих пор сводит зубы, и первое, что у меня возникло, было не «уходи», а «объясни мне, пожалуйста, что происходит, потому что я перестала понимать язык, на котором мы с тобой говорим».

Я переводчик. Когда я перестаю понимать, я не выхожу из кабины. Я переспрашиваю.

Два дня мы почти не разговаривали. Он спал на диване, сам, я его не выгоняла. Утром варил кофе на двоих и оставлял мою чашку на столе. Я её выпивала. Мы говорили «доброе утро» и «пока». Это были очень длинные двое суток.

Я ходила по квартире и заново пересматривала всё, до чего дотягивалась память. Не события даже, а мелочи. Как он весной сказал одной моей подруге, что я «на самом деле гораздо более рисковая, чем кажется». Как в июне засмеялся, когда я сказала, что мне неприятно, что на меня пялился охранник на парковке, и спросил: «А почему неприятно?». Как в мае мы шли мимо витрины, и он остановился и сказал: «Тебе пошло бы что-то поярче. Чтобы оборачивались».

Ничего из этого само по себе ничего не значит. Всё вместе складывается в человека, который последние полгода примеривался. Вот что было самым мерзким в эти двое суток. Не измена. Ревизия.

На третий вечер он пришёл, сел на пол у дивана, на котором я лежала, и сказал:

– Давай поговорим. Я больше не могу так.

– Давай.

Он говорил минут сорок. Я почти не перебивала. И я обязана записать это честно, потому что мне было бы гораздо удобнее написать, что он нёс чушь. Но он не нёс чушь. Он сказал, что для него та договорённость на балконе значила буквально следующее: мы едем, смотрим, и если кому-то из нас двоих чего-то захочется, он говорит об этом на месте, и дальше решают двое. Он сказал, что именно так и поступил. Он обозначил. Я отказала. Он принял отказ.

– Ты не принял отказ, – сказала я. – Ты убрал руку с четвёртого раза.

– Да. – Он кивнул. – Вот за это мне стыдно, и я это уже говорил, и готов повторять хоть каждый день. Я тебя не услышал, и это моя вина, целиком.

– Дальше.

– Дальше я решил, что раз мы приехали и оба обозначились, то дальше каждый сам за себя. И я пошёл.

– А я?

– А ты потом тоже пошла.

– Я не пошла.

– Ты поднялась, Адель. – Он сказал это без злобы, очень устало. – Я видел. Я стоял в дверях и видел, как ты идёшь с ним к лестнице, и я подумал: ну хорошо. Значит, оба. Значит, никто никому ничего не должен.

Вот его модель. Целиком, в трёх предложениях. И самое страшное в ней то, что она логичная. Если взять ту фразу на балконе, вынуть её из пяти лет, из контекста, из моего голоса, из всего, чем мы были, и прочитать как пункт договора, то он прав. Каждый обозначает сам. Каждый решает сам. Всё сработало.

Я двадцать восемь лет живу, девять из них перевожу чужие соглашения, и вот вам итог: я подписала документ, в котором не уточнила определения.

– Тогда почему ты мне не сказал? – спросила я.

– Что не сказал?

– Что ты с ней был. Сразу, в машине. Почему ты ждал, пока я сама?

Он долго молчал.

– Потому что я хотел, чтобы ты сказала первой.

– Зачем?

И вот здесь он впервые за весь разговор не смог посмотреть мне в лицо.

– Не знаю.

– Знаешь.

– Хорошо. – Он сцепил руки. – Потому что мне это нравилось. Нравилось думать, что ты сейчас расскажешь. Я три недели ложился спать и думал, что, может, сегодня.

– То есть ты ждал.

– Я ждал.

– Ты ждал этого три недели и каждый вечер смотрел мне в лицо и представлял.

– Адель…

– Скажи да.

– Да.

Я сидела на диване и не плакала, и мне было совершенно ясно и очень холодно.

– Я не могу простить тебя за женщину, – сказала я. – Но женщина это ерунда. Женщина это два часа и чужая помада на бокале. Я бы это переварила, мне не двадцать лет.

Он поднял голову.

– Я не знаю, как простить тебя за то, что ты обрадовался.

– Я не радовался.

– Ты весь месяц ходил счастливый. Ты со мной три недели был как на третьем месяце знакомства. Ты вкладки с квартирами открыл. – У меня сорвался голос, и я его поймала. – Ты полюбил меня обратно за то, чего я не делала. Понимаешь, что это значит? Ты полюбил не меня.

– Это неправда.

– Тогда объясни мне, куда это всё делось за одну пятницу.

Он не ответил. Мы просидели на этом полу до половины третьего. И где-то на середине ночи он сказал то, за что я потом ещё долго за него цеплялась.

– Я всё перепутал, – сказал он. – Я думал, что если ты согласилась туда приехать, то дальше уже детали.

– Границы это не детали.

– Я это сейчас понимаю.

– Не понимаешь.

– Понимаю. – Он повернулся ко мне. – Я весь день сегодня думал про один момент. Ты стояла там, у кресла, и убрала мою руку своей рукой. Физически. И я в ту секунду разозлился, представляешь? Разозлился, что ты меня трогаешь, чтобы остановить.

Он потёр лицо ладонями.

– Я теперь про это не могу перестать думать. Что ты меня убирала с себя руками. Меня.

И вот тут у меня всё-таки потекло. Потому что он назвал именно ту секунду. Не ту, где он ушёл к другой женщине. Не ту, где он мне кивнул. А ту, единственную за весь вечер, о которой я сама не могла думать без того, чтобы не сжаться. Он умел меня видеть. Всегда умел. В этом всё и дело.

Мировое соглашение мы заключили в четыре утра.

Условия были такие. Никаких клубов, вечеринок, «просто посмотреть» и вообще ничего, что находится за пределами нас двоих. Не «пока», не «на время», а никогда. Он произнёс это слово сам, дважды. Он рассказывает, если ему чего-то хочется. Словами. Мне, а не кому-то в зале. Он больше никогда не решает, всерьёз я сказала или нет. Я в ответ соглашаюсь попробовать. Не простила и не забыла, а попробовать, честно и без саботажа, потому что пять лет это не та вещь, которую выбрасывают за один вечер, даже если очень хочется красиво хлопнуть дверью.

Мы пожали друг другу руки. По-настоящему, как на переговорах, и оба от этого дико засмеялись, и смех был первый за три дня и совершенно истерический.

Потом он меня обнял. И я впервые за трое суток заснула.

И следующие две недели я честно пыталась.

Я не саботировала. Я не припоминала. Я не делала того противного, что делают женщины в моей ситуации и за что их потом никто не любит: не вставляла шпильки посреди ужина, не устраивала проверок, не лазила в телефон, хотя он теперь сам оставлял его экраном вверх и я могла бы в любую минуту.

Он тоже старался, и старался по-крупному. Отменил две пятницы. Забрал у меня на себя всю историю с новым контрактом, где нужно было звонить и ругаться, и звонил и ругался сам. Однажды приехал за мной на форум с зонтом, потому что днём был ливень, и ждал у выхода сорок минут, потому что сессия задержалась.

Внешне мы починились быстрее, чем в первый раз. Проблема была не снаружи.

В среду второй недели я впервые за девять лет провалила фразу.

Шла обычная сессия, ничего сложного, панель по логистике, я была во второй двадцатиминутке. Выступал грек, говорил по-английски, медленно, с длинными паузами, такого переводить одно удовольствие.

И он сказал: both parties agreed.

Обе стороны согласились. Совершенно проходной оборот. Я произношу его по двести раз за сезон, он идёт на автомате, как «доброе утро».

Я остановилась. Не на секунду. На три. Три секунды тишины в наушниках у четырёхсот человек это очень много, это как упавший со сцены микрофон.

Напарница повернула голову. Я видела её лицо боковым зрением: она уже тянулась к своему тумблеру, чтобы меня подхватить.

Я договорила. Я вывезла фразу, и следующую, и всю панель до конца, и никто внизу, я думаю, ничего не понял, кроме тех, кто слушал именно мою дорожку.

В перерыве напарница спросила, всё ли у меня нормально. Я сказала, что не выспалась. А сама сидела в кабине и держала в руках стакан с водой и думала о том, что тридцать восемь дней назад один человек сказал мне «обе стороны согласились», и я это перевела, и перевела неправильно.

Вот тогда мне впервые стало по-настоящему страшно за себя. Потому что кабина у меня была последним местом, где я ни разу не подвела ни себя, ни кого-либо ещё. Я могла проглотить что угодно дома, но там, в стеклянной коробке два на полтора, я была безупречна девять лет подряд. И оказалось, что оно протекает. Что нельзя договориться с собой в спальне и остаться нетронутой в наушниках.

В пятницу мы ужинали с его друзьями. Четверо, все давние, все знают меня как свою. Терраса, вино, разговоры про машину одного и развод другого. Фабиан был прекрасен. Он вообще прекрасен на людях, он умеет вытащить в разговор молчащего и заткнуть слишком громкого так, что тот даже не обидится.

В какой-то момент он положил руку мне на спинку стула и оставил её там. И я поймала себя на том, что смотрю на него и думаю совершенно спокойно, без всякой боли: ты сидишь здесь, рассказываешь про декабрь, и никто из этих четверых никогда не узнает. Про него не узнает. И про меня. Мы стали парой с общей тайной, только тайна оказалась не та, о которой я думала три недели.

Я улыбалась и ела рыбу, и была совершенно очаровательна, и в какой-то момент поймала на себе его взгляд, тёплый и гордый. Дома он сказал, что я сегодня была невозможно красивая. Я поблагодарила. Но главное было не это. Главное было в том, что он ко мне прикасался. Совершенно обычно. Проходя мимо на кухне, рукой по спине. Утром, спиной к спине, ногой поперёк моих ног. В кино, ладонь на колено. И каждый раз, каждый божий раз, у меня в голове включалась одна и та же строчка.

Ему было нормально представить меня с другим.

Я с ней боролась, как боролась с той, другой фразой. Я ей возражала. Я говорила себе, что фантазия не поступок, что люди фантазируют о чём угодно, что если бы я озвучила вслух всё, что у меня было в голове за двадцать восемь лет, меня бы тоже не похвалили.

Не помогало. Потому что дело было не в фантазии. Фантазию я бы пережила. Дело было в том, что он её осуществил. Что он поговорил с чужим мужиком в серой рубашке, пока я стояла к нему спиной. Что он развернул меня за бёдра лицом в зал. Что он кивнул мне с лестницы и сказал «молодец» одними губами. Человек не может развидеть эту часть другого человека. Я пробовала две недели.

Однажды ночью он положил мне ладонь на живот, как кладёт пять лет, и я поймала себя на том, что лежу и вычисляю: если я сейчас уберу его руку, он обидится или нет? А если обидится, то насколько? А если я просто отодвинусь, это будет мягче?

Я лежала в темноте и подбирала формулировку, которую он согласится принять. То самое рабочее заседание у меня в голове. Ровно то же, что было у кресла, в зале с двумя каминами. Я так делала пять лет и до той ночи не замечала ни разу.

В субботу он уехал к родителям на два дня. Он звал меня. Я сказала, что у меня подготовка к декабрьской серии, и это была правда, у меня действительно лежали материалы на восемьдесят страниц.

Он уехал в десять утра. Я поработала до трёх. Потом поставила чайник и забыла про него, и он выключился сам. Потом вышла на балкон и стояла там, пока не начало темнеть, и смотрела на кусок воды размером с почтовую марку, за который мы платили двести сверху.

Я не принимала никакого решения.

Я хочу, чтобы это было записано максимально точно, потому что потом мне было удобно считать иначе. Я не решала ехать. Я не собиралась, не планировала, не готовилась и не выбирала платье.

Я просто стояла на балконе и в какой-то момент обнаружила, что уже знаю, что поеду. Как знаешь, что завтра вторник. Я помнила дорогу. Я помнила, где кончается разметка. И я помнила, что он сказал в коридор, не глядя на меня, перед тем как закрыть дверь.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю