Текст книги "Измени мне, если любишь (СИ)"
Автор книги: Белладонна
сообщить о нарушении
Текущая страница: 1 (всего у книги 15 страниц)
Измени мне, если любишь
Оферта
Я поняла, что на меня смотрят, задолго до того, как он ко мне подошёл.
Он сидел в кресле у дальней стены, один, с бокалом, к которому не притронулся за весь вечер. Тёмный костюм без галстука, рукава застёгнуты у запястий. Единственный мужчина в зале, который был полностью одет.
Но до этого было вот что.
Была середина сентября, четверг, и мы сидели на балконе.
Балкон у нас был узкий, из тех, куда помещаются два стула, если один развернуть боком. Внизу, между соседними домами, виднелся кусок воды размером с почтовую марку. Хозяйка называла это видом и брала за него двести сверху. Пять лет назад мы придумали над этим шутить, и шутка ещё работала.
Многое ещё работало. Мы знали, кто из нас встаёт первым и кто варит кофе. Он подавал мне пальто так, чтобы я попадала в рукава с первого раза. Я помнила, что он не ест ничего с кинзой, и предупреждала официантов раньше, чем он открывал рот.
Я сидела босиком и положила ступни ему на колено. Он держал мою ступню в ладони и большим пальцем давил на свод, так, как делал пять лет подряд, когда хотел, чтобы я размякла.
– Есть одно место, – сказал он.
Я даже головы не подняла.
– Какое место?
– Закрытое. Не клуб в том смысле, в каком ты подумала. Дом. Туда не попадают с улицы, туда вообще никак не попадают без рекомендации.
– И что там делают?
– Кто что. Кто-то ничего.
Вот на «кто-то ничего» до меня дошло.
Стало жарко мгновенно, будто кто-то поднёс ладонь к лицу. Загорелись уши, шея, кожа под ключицами, вся та светлая предательская кожа, по которой видно всё. Я порадовалась, что уже темно.
– Ты хочешь отвести меня на секс-вечеринку.
– Я хочу свозить тебя посмотреть.
– Это одно и то же.
– Нет.
Он надавил сильнее, и по ноге у меня пошло вверх, до самого бедра.
– Совсем не одно и то же. Просто посмотрим. Если захочется чего-нибудь большего, обсудим на месте.
Восемь слов после «если».
Я переводчик. Девять лет я зарабатываю тем, что за долю секунды выбираю из трёх возможных значений то единственное, которое имел в виду говорящий. Если я ошибаюсь, ошибается министр.
Я услышала так: если нам обоим захочется, мы вместе это обсудим.
Мы. Вместе. Обсудим.
Он имел в виду другое. Он имел в виду: если кому-то из нас захочется, каждый сможет обозначить это там.
Одна фраза, две конструкции. Я выбрала не ту.
– Ты сумасшедший, – сказала я.
– Ты не сказала «нет».
Не сказала.
Вот с чего всё началось. Не с того дома. С балкона, где нас никто не слышал и где мне ровным счётом ничего не грозило.
Хотя нет. Началось раньше, и я могу назвать месяц.
Разговоры пошли в июле, и сначала они были гипотетическими. Что бы ты сделала, если. Тебе никогда не хотелось. А если бы я сказал, что.
Я отвечала весело. Я всегда отвечаю весело, это моя единственная защита: пошутить раньше, чем испугаться.
А потом заметила, что все его «если» устроены одинаково. Он ни разу не спросил, хочу ли я, чтобы на нас смотрели. Ни разу не спросил про третьего в нашей постели. Он спрашивал другое, всё время одно и то же, только разными словами. Что я почувствую, если увижу его с другой. Ревновала бы я. А если бы он сам меня об этом попросил. А если бы там был кто-то, кто мне нравится. А если бы он просто сидел рядом и смотрел.
Смотрел.
Это слово стояло в каждом втором вопросе. Я его слышала. Я слышу такие вещи за деньги.
И всё равно сложила неправильно. Я решила, что ему хочется разнообразия, что ему скучно, что у нас кризис пятого года и он ищет, чем его заткнуть.
Я не подумала ровно одного. Что у человека, с которым я прожила пять лет, есть желание, о котором он молчал ровно столько же. И что желание это не про нас двоих. Оно про меня и кого-то, кого он ещё не выбрал.
Три недели я говорила «я подумаю».
Я хочу, чтобы это было записано отдельно: я не согласилась сразу. Двадцать один день.
Только думала я не о том. Я ни разу за три недели не спросила себя, хочу ли я туда. Я спрашивала другое. Я спрашивала, что будет, если я откажусь. И прекрасно знала что.
Он не стал бы скандалить, он не такой. Он сказал бы «ладно», пожал бы плечами, и это «ладно» поселилось бы у нас в квартире и жило бы там, как сырость в углу, которую не выводят, а просто двигают шкаф. Он перестал бы спрашивать. Потом перестал бы рассказывать. А через полгода я бы поняла, что живу с вежливым соседом, который иногда трахает меня с закрытыми глазами. Он, кстати, уже трахал меня с закрытыми глазами. Месяца четыре к тому моменту.
Вы понимаете разницу? Руки те же, рот тот же, всё правильно, всё доведено до конца, потому что Фабиан был из тех мужчин, для которых это вопрос профессиональной чести.
Просто он перестал смотреть мне в лицо. А когда мы начали про это говорить, начал снова.
Вот такая арифметика, простая, её решают в семь лет. Когда мы говорим об этом, он возвращается ко мне.
Был и ещё один слой, о котором говорить противнее всего.
Мне двадцать восемь. Я живу одна с восемнадцати, работаю на четырёх языках, у меня две аккредитации, и никогда не было мужчины, которому я позволила бы за меня решать.
И мне было важно не оказаться скучной.
Вот так буквально. Я боялась, что человек, с которым я прожила пять лет, подумает, что я закомплексованная дура.
И да, мне было любопытно.
Это правда, и я не собираюсь делать вид, что нет. Я лежала ночами и представляла. Не его, вообще. Свет, чужие голоса, чья-то рука. Становилось так, что приходилось откидывать одеяло.
Любопытство и страх потерять это две разные причины ехать. Я поехала по обеим сразу и не стала их разделять, потому что если разделить, придётся заметить, которая сильнее.
В субботу я собиралась два часа.
Перемерила всё. Чёрное отпало сразу, в чёрном я была бы похожа на человека, который идёт на собственные похороны. Красное отпало тоже, красное это заявка. В итоге взяла тёмно-зелёное, длинное, с открытой спиной, в котором ходила на приём к мэру и получила два комплимента, один из которых был искренним.
Руки не слушались. Я дважды смазала стрелку и дважды стирала.
Фабиан вошёл без стука, встал сзади и посмотрел на нас в зеркало. Ладони у него были тёплые. Он медленно провёл ими по моим плечам вниз, к локтям, и обратно вверх, и у меня по всей голой спине прошла волна.
– Ты невероятная, – сказал он мне в зеркало.
И я моментально простила ему полгода. Вот так дёшево, одна фраза.
– Если мне не понравится, мы уедем, – сказала я.
Не спросила, а сказала. Мне казалось, это очень сильная формулировка. Мне казалось, я расставляю условия.
– Конечно. Мы же просто посмотрим.
Он наклонился и поцеловал меня в плечо, там, где начинался вырез. Губами, потом чуть зубами. Я закрыла глаза.
Мне было хорошо.
Вот в чём весь ужас. Мне было страшно, и любопытно, и немного весело, и по-настоящему хорошо: от платья, от его губ на лопатке, от того, что мы куда-то едем вдвоём, как раньше, и от мысли, что, может быть, сегодня к нам вернётся звук.
Я ехала туда чинить нас.
Ехали сорок минут, и последние десять шли в гору.
Сначала была обычная дорога с фонарями, потом фонари кончились, потом кончилась разметка. Шоссе сузилось до двух полос, потом до полутора, и по обе стороны встали сосны, чёрные и очень высокие, и в них ничего не было видно дальше первого ряда стволов.
Потом асфальт сменился на бетон. Не разбитый деревенский бетон, а тот дорогой, матовый, ровный, который кладут, когда не хотят, чтобы по звуку было слышно, как приехала машина. Шум шин пропал. Стало так тихо, что я услышала, как работает климат.
Я опустила стекло. Пахло смолой, сухой хвоей и остывающим камнем.
Ворота стояли в стене, высокие, старые, тёмного металла, заросшие плющом, который явно стриг человек, которому за это платят. Таблички не было. Номера дома не было. Ничего не было.
Они открылись сами, никто ничего не спросил в домофон, и Фабиан даже не притормозил. Нас просто узнали. Вот это напугало меня сильнее всего за тот вечер. Не то, что было внутри, а то, что нас не спросили.
Я повернулась и посмотрела на его профиль. Он вёл расслабленно, одной рукой, чуть подняв подбородок. Человек, который едет знакомой дорогой.
– Ты здесь уже был?
Доля секунды. Ровно доля секунды, и я услышала её так же отчётливо, как слышу чужую паузу в наушниках. И всё равно пропустила мимо.
– Мне рассказывали, – сказал он.
За воротами дорога пошла вниз, и деревья расступились.
Дом стоял в глубине, большой, старый, в три этажа, с закруглённой верандой и высокими окнами. Окна были забраны изнутри чем-то плотным, и свет из них шёл ровный и глухой, без картинки. Ни одного силуэта. Ни одной тени.
Перед домом стояло машин пятнадцать, все чёрные или тёмно-серые, все вымытые. Я почему-то очень отчётливо это отметила: пятнадцать чистых тёмных машин на гравии, и ни на одной ни следа дороги, по которой мы только что ехали.
Парковщик в жилете подошёл раньше, чем Фабиан заглушил мотор. Он не сказал ни «добрый вечер», ни «мадам». Просто открыл мне дверь и отвернулся, пока я выбиралась, чтобы не смотреть на ноги.
Вышколенность стоит дороже мебели. Это было первое, что я про них поняла.
Я встала на гравий и услышала, как он хрустит, и больше ничего. Ни музыки, ни голосов. Сверчки и всё. Обычный тёплый сентябрьский вечер у большого дома.
У меня дрожали колени. Фабиан взял меня за руку. Пальцы у него были сухие и уверенные, и мне от этого стало легче, и я за эту лёгкость ухватилась, как хватаются за поручень.
Мы поднялись по трём ступеням. Дверь открыла женщина лет сорока, в брюках и простой чёрной рубашке, и всё в ней было дорогое ровно настолько, чтобы этого не было видно. Она была похожа на управляющую хорошим отелем.
За её спиной был холл: тёмное дерево, ковёр во весь пол, тяжёлая люстра, притушенная до половины. Пахло воском, кедром и совсем чуть-чуть табаком. Из глубины дома доносилась музыка, негромкая, без слов.
Она посмотрела мне в лицо. Не на платье, не на ноги, а в лицо, спокойно и внимательно, секунды на две дольше, чем нужно для вежливости.
Я поняла, что она читает. И что читает она не меня одну.
– Добрый вечер. Вы у нас впервые?
– Да.
– Тогда я вас ненадолго задержу.
Она отвела нас к низкому столику у стены. На столике стояла плоская коробка красного дерева с ячейками, и в половине ячеек лежали телефоны.
– Аппараты остаются здесь. Ключ на браслете, браслет не снимается до выхода. Это не паранойя, это единственная причина, по которой сюда вообще кто-то ходит.
Я положила телефон в ячейку. Он выглядел там очень глупо, мой телефон, с трещиной на углу и с фотографией нас двоих на заставке.
Она защёлкнула браслет у меня на запястье. Тонкая чёрная лента, плоский ключ, холодный.
– Теперь как к вам обращаться сегодня?
Я не поняла.
– В каком смысле?
– В прямом. Имена здесь не спрашивают и не называют. Вы говорите, как к вам обращаться, и так к вам будут обращаться весь вечер. Можно любое слово.
Я стояла и молчала дольше, чем следовало. В голове было пусто. Я перебрала три имени и все три отбросила, потому что каждое было чьё-то. Потом сказала первое, что пришло. Фабиан рядом усмехнулся и назвал своё, не задумываясь ни на секунду. Готовое. Обкатанное. Я тогда это отметила и тут же забыла.
– Хорошо. И правила дома. Это не формальность, я обязана произнести их вслух.
И произнесла, коротко, буднично, тем тоном, каким предупреждают, что в холле мокрый пол.
Первое. Никто никому ничего не должен. Даже если пришёл вдвоём. Даже если договорился заранее. Даже если уже начал.
Второе. Если вы говорите «нет», всё останавливается. Немедленно. Без вопросов и без объяснений, потому что объяснять здесь не принято и не требуется.
Третье. Если кто-то не остановился, вы говорите любому из персонала. Этот человек выходит из дома в ту же минуту и не возвращается никогда.
– Вопросы?
– Нет. Спасибо.
И вот что я почувствовала в ту секунду. Я хочу, чтобы это осталось честно записано.
Мне стало легко. По-настоящему легко, впервые за весь вечер. Отпустило плечи, отпустило горло. Мне понравилось, как здесь всё прямо. Мне понравилась эта женщина. Я подумала, с каким-то мелким торжеством, что зря изводилась три недели, что я всё-таки не закомплексованная дура, что вот же: взрослые люди, чёткие правила, всё под контролем.
Я слушала «всё останавливается».
А слушать надо было, кто это слово должен произнести. И что бывает, когда человек, с которым ты прожила пять лет, решает, что он лучше тебя знает, всерьёз ты его сказала или нет.
Фабиан положил ладонь мне на поясницу, низко, там, где кончалось платье, на голую кожу, и слегка подтолкнул вперёд.
Первый час был хороший. Я обязана это сказать, иначе всё дальнейшее будет неправдой.
Зал был большой, с двумя каминами, ни один из которых не горел. По стенам стояли диваны и низкие кресла, между ними столики, на столиках лёд и бокалы. Пол застелен так плотно, что шагов не было слышно вообще. Именно от этого и возникало ощущение, что тут тише, чем на самом деле: люди разговаривали нормально, просто под ними не скрипело.
Свет держали такой, чтобы лица были видны, а детали нет.
Человек сорок, и почти все моего возраста или чуть старше. Женщина в костюме без рубашки спорила с двумя мужчинами про какой-то тендер и по ходу спора смеялась так, что её было слышно в другом конце зала. Парень лет двадцати восьми сидел на подлокотнике кресла и заплетал своей девушке косу, сосредоточенно, как заплетают детям. У камина, в котором не горело, стояли четверо и обсуждали чужой развод.
Персонал ходил в чёрном, без формы, и узнавали их по одному признаку: они были единственные, кто ни на кого не смотрел.
У некоторых на запястье поверх браслета была узкая красная лента. Фабиан объяснил мне вполголоса, что это значит «не подходить и не заговаривать», что ленту можно взять в любую минуту и в любую минуту снять и что за нарушение выводят из дома так же, как за всё остальное.
Я спросила, где их берут, и он ответил, что они в вазе у лестницы и что мне это вряд ли понадобится. Ленту я не взяла и до сих пор не знаю, было это гордостью или обычной трусостью.
Через час я увидела диван у окна. Их было трое, две женщины и мужчина, и я не буду описывать, что они делали, потому что важно не это. Важно, что я смотрела двадцать минут. Я не отворачивалась. Я допила чужой бокал вместо своего. У меня горели уши, и я знала, что горят, и знала, что это видно, и всё равно не отворачивалась. Внизу живота стояло тяжёлое и тёплое, и я не понимала, от чего именно, и не хотела понимать.
Фабиан стоял рядом и на диван не смотрел. Он смотрел на меня. И вот это, наверное, надо объяснить, потому что иначе всё дальнейшее выглядит проще, чем было. Ему нравилось не то, что происходило у окна. Ему нравилось, что происходило со мной. Он всё время оказывался чуть сбоку, чтобы видеть моё лицо, и когда кто-то из проходивших задерживал на мне взгляд, у него менялось дыхание. Я это слышала. Я пять лет слышала, как у него меняется дыхание.
В какой-то момент он наклонился к моему уху и сказал, что на меня весь вечер смотрят и что он никогда не видел меня такой. А потом спросил, кто мне здесь нравится. Я засмеялась и сказала, что никто, и он сказал: посмотри ещё раз. Я не посмотрела, решила, что он дразнится, и мне это даже польстило.
У меня внутри дёрнулось. Я тогда подумала, что вот оно. Что вернулось. Что мы снова вдвоём в одной комнате, а не в двух разных.
Я подняла глаза, чтобы ответить ему, и вместо этого увидела кресло у дальней стены.
Он не смотрел на диван у окна, он смотрел на меня, и я отвернулась первой. Минут через десять я поймала его взгляд снова и снова отвернулась, а ещё через десять поймала в третий раз, и каждый раз внутри происходило одно и то же, и я до сих пор не знаю, как это называется. Будто меня застали за тем, чего я не делала.
Я пыталась понять, кто он. По одежде не получалось: одет он был лучше всех в зале и при этом так, что через полчаса ты бы не вспомнил, во что. Он ни с кем не разговаривал. К нему подошли дважды, и оба раза он ответил коротко, и оба раза человек уходил не обиженным, что редкость.
Бокал перед ним стоял нетронутый. Я проверила дважды. Уровень не менялся. На четвёртый раз я не отвернулась. И он не отвёл глаза. Просто чуть наклонил голову набок, будто я что-то сказала, а он не расслышал. У меня пересохло во рту.
– Ты чего застыла?
Фабиан взял меня за запястье. Не за руку, а за запястье, поверх чёрной ленты с ключом.
– Пойдём.
Он повёл меня вдоль стены. Браслет съехал и врезался в кость. Я шла за ним и считала людей в зале, и сбивалась, и начинала заново, потому что это была удобная мысль. Он остановился у свободного кресла в углу, довольно далеко от всех, но не настолько, чтобы нас не было видно.
– Садись.
– Зачем?
Он не ответил. Взял у меня бокал и поставил на столик. Потом положил ладони мне на бёдра и потянул к себе.
– Фабиан.
– Что?
– Здесь люди.
– Они заняты.
Он не был груб. Я хочу, чтобы это было понятно. Он улыбался, он говорил тихо, он касался меня так же, как касался тысячу раз до этого, и в другом месте я бы уже сидела у него на коленях и смеялась.
Я сказала первый раз со смехом. Я всегда начинаю со смехом, это моя единственная защита.
– Да ты чего.
– Я весь вечер на тебя смотрю.
Его ладонь пошла вверх по бедру, через платье. Второй раз я сказала нормально, вслух, как говорят взрослые люди:
– Не здесь.
– Почему?
Вот тут я и провалилась. Потому что вместо «потому что я не хочу» я начала искать причину, которую он согласится принять. Голова болит, он спросит, почему я тогда пила. Я не в настроении, а какое настроение нужно, мы же просто смотрим. Люди увидят, а мы для этого и приехали, и по кругу.
У меня в голове шло нормальное рабочее заседание, и я на нём защищала его сторону, потому что аргументы были на его стороне.
Он воспринял паузу как согласие. Ладонь дошла до края разреза и оказалась под платьем, на голой коже, и я почувствовала, как у меня отнимаются ноги, и это не было приятно ни секунды.
– Фабиан.
– М?
Я взяла его за запястье и убрала его руку сама. Физически. Своей рукой.
– Нет.
Вот это был третий раз, и голос у меня уже был не мой. Он замер.
Он не отпустил меня сразу. Секунды две или три он держал ладонь там, где я её остановила, не двигая, словно ждал, что я передумаю.
А потом убрал. Не резко. Сначала ослабил, потом отпустил, потом убрал совсем, тремя отдельными движениями, и каждое я почувствовала отдельно.
Я стояла и слушала собственное сердце. Мне было так стыдно, что хотелось немедленно извиниться. Вот это самое отвратительное во всей сцене, и я не буду это смягчать: у меня первым порывом было попросить прощения.
– Мы для чего сюда приехали? – сказал он.
– Ты сказал, не понравится, уедем.
– Я сказал: если тебе не понравится.
Две разные фразы. Я зарабатываю тем, что слышу разницу между «нам» и «тебе» за долю секунды. Я услышала её и промолчала. И тогда он сказал остальное.
– Хорошо. Не со мной.
Я не поняла. Я правда не поняла, я переспросила совершенно честно:
– Что?
– Не со мной, – повторил он спокойно и негромко, как говорят про столик в ресторане. – С кем-нибудь.
В зале играла музыка. У камина смеялись. Женщина в костюме что-то доказывала про свой тендер.
– Ты сейчас шутишь.
– Нет.
– А ты что?
– А я посмотрю.
Вот здесь у меня по спине пошёл холод, и это был первый настоящий холод за весь вечер. Потому что я вдруг увидела всё сразу. Июль. «А если бы он просто сидел рядом». «Кто тебе здесь нравится». Ворота, которые открылись сами. Его имя на сегодня, готовое, обкатанное. Он не притащил меня смотреть. Он притащил меня показывать.
– Ты за этим меня сюда привёз, – сказала я.
Он не стал спорить. Вот что было хуже всего. Он даже не сделал вид.
– Я за этим сюда приехал.
– А я?
– А тебе, я думал, тоже захочется. Ты же смотрела.
– Я смотрела, потому что мне было интересно. Это не одно и то же.
– Откуда ты знаешь, пока не попробовала.
И вот тогда он чуть повернул голову в сторону левого камина.
– Вон тот. В серой рубашке.
Я посмотрела раньше, чем успела себе запретить. Мужчина у камина поймал мой взгляд и не отвёл. Он не улыбнулся, не кивнул, ничего. Он просто смотрел на меня так, как смотрят на то, о чём уже договорились.
– Он в курсе, – сказал Фабиан.
Я повернулась к нему очень медленно.
– В каком смысле в курсе?
– Я с ним поговорил. Пока ты стояла у окна.
Двадцать минут. Я двадцать минут пялилась на чужой диван и ни разу не проверила, где он.
– Ты меня обсуждал с посторонним мужиком.
– Я спросил, интересно ли ему.
– И?
– И ему интересно.
Он сказал это тем тоном, каким говорят «столик будет минут через десять». А потом взял меня за бёдра и развернул лицом в зал. Не грубо, совершенно не грубо. Так разворачивают манекен в витрине, чтобы свет падал удачнее.
– Посмотри на него ещё раз.
Я сказала «нет» в четвёртый раз за вечер, и в этом «нет» уже не было ни смеха, ни вежливости, ни поиска причины, которую он согласится принять. Он убрал руки. И что-то в его лице поменялось. Не разозлилось, а именно поменялось: будто до этой секунды он со мной разговаривал, а с этой перестал.
– Пять лет, – сказал он. – И я попросил один раз.
Потом поднял мой бокал со столика, посмотрел на просвет и поставил обратно.
– Ладно.
И ушёл.
Он не ушёл далеко. Он отошёл к тому же левому камину, где стоял мужчина в серой рубашке, а рядом с ним женщина в красном. Я видела их оттуда, где стояла. Я видела всё. Он что-то сказал мужчине, коротко, и тот кивнул и отвернулся, и больше в мою сторону за весь вечер не посмотрел ни разу. Вот это я почему-то запомнила отдельно: как быстро я перестала существовать для человека, которому было интересно.
А женщине в красном он не сказал ни слова из тех, с которых начинают. Он не спросил, как её зовут сегодня. Он уже знал.
Он умеет разговаривать с людьми. Это одна из вещей, за которые я его полюбила. Он поворачивается к человеку всем корпусом и смотрит так, будто в комнате больше никого нет, и через две минуты человек уже рассказывает ему то, чего не рассказывал друзьям. Он повернулся к ней всем корпусом.
Я простояла у того кресла минут двадцать, и весь двадцать минут говорила себе, что он злится и что это нормально, что я бы тоже злилась, что через полчаса он вернётся, и мы уедем, и в машине помиримся.
Потом она положила ему ладонь на затылок, и он наклонил голову, чтобы ей было удобнее. Вот что я запомнила из той ночи лучше всего. Не руку у себя под платьем. Не «ладно». То, как он наклонил голову.
Они ушли через боковую дверь, за которой начинался коридор. Он не обернулся.
Я стояла и совершенно отчётливо думала: они просто разговаривают. Там дальше есть ещё один зал, они пошли туда, потому что здесь шумно.
Мне было очень нужно, чтобы это было так. Поэтому это было так.
Я досчитала до шестидесяти и решила, что на шестидесяти иду к выходу.
Дошла до шестидесяти и начала заново.
На подлокотнике остался чужой бокал, наполовину, с отпечатком помады не моего цвета. Я смотрела на него, потому что смотреть куда-то ещё означало бы увидеть зал, а в зале всё уже видели.
Никто не подошёл. Здесь не подходят. Здесь это считается грубостью.
И вот тогда у меня внутри что-то повернулось. Я не хочу, чтобы это выглядело красиво, потому что красиво не было. Это не было прозрением и не было решением. Это было похоже на то, как встаёт человек, которому только что сказали, что операция не помогла: он ещё ничего не понял, но уже встал.
Я поставила бокал, развернулась и пошла через весь зал к дальней стене. Я шла и думала очень простую и очень мерзкую вещь, и думала её словами, и слова были такие: пусть увидит.
Он сидел, как сидел. Он смотрел, как я иду, и не сделал ни одного движения мне навстречу, и не встал, и не улыбнулся.
Я остановилась перед ним.
– Вы весь вечер на меня смотрите, – сказала я.
– Да.
Без паузы. Без «простите». Просто «да».
Я не знала, что на это отвечать, и поэтому сказала то, что собиралась.
– Здесь есть комнаты?
Он молчал ровно столько, чтобы я успела услышать собственный вопрос.
– Есть.
– Идёмте.
Он встал. Вблизи он оказался выше, чем я думала, и старше. Он не взял меня ни за руку, ни за запястье, ни за талию. Он просто пошёл рядом, чуть сбоку и чуть позади, и всю дорогу через зал я чувствовала, что могу остановиться в любой момент и ничего не случится.
Я это чувствовала и злилась, потому что мне в ту минуту не нужно было, чтобы меня не трогали.
У лестницы я оглянулась. Фабиан стоял в дверях бокового коридора. Один. Оттуда, откуда он вышел, ещё падал свет. Он смотрел прямо на нас.
И я приготовилась. Я, честное слово, приготовилась: сейчас он пойдёт сюда, сейчас будет сцена, сейчас он возьмёт меня за локоть и спросит, что я делаю, и я скажу ему что-нибудь такое, от чего ему станет так же, как мне.
Он не пошёл. Он улыбнулся мне одобрительно и тепло, так улыбаются, когда ребёнок наконец залез в воду, и чуть приподнял подбородок: жест, который означает «давай, иди».
А потом, через весь зал, сказал мне что-то одними губами. Я читаю по губам на четырёх языках. Это профессиональное, от этого невозможно отключиться, я и в кино читаю, когда актёр говорит спиной к камере.
Слово было «молодец».
Я стояла на нижней ступеньке и смотрела на человека, с которым прожила пять лет, и он подбадривал меня. Он не ревновал. Он не злился. Он получал.
Я шла наверх, чтобы сделать ему больно, и делала ровно то, чего он весь вечер от меня добивался, и мы оба это понимали, и только один из нас был этим доволен.
Вот здесь у меня внутри что-то очень аккуратно сложилось пополам и легло на дно.
Я повернулась и пошла наверх. Лестница была широкая, с ковровой дорожкой, прижатой латунными прутьями, и наверху начинался коридор с шестью или семью дверями. Здесь было темнее, чем внизу, и пахло уже не воском, а людьми.
Четыре двери были закрыты. За третьей справа кто-то засмеялся. Я знаю этот смех. Я слышала его пять лет, каждый день, с утра и перед сном, в машине, на кухне, в чужих гостях, по телефону из другого города. Я прошла мимо и сказала себе, что мне показалось. Я говорила себе это тридцать восемь дней.
Комната была небольшая и совершенно обычная. Кровать, лампа, кресло, окно с плотной шторой. Ни зеркал, ни каких-нибудь приспособлений, ни красного света. Пахло чистым бельём. На тумбочке стоял графин с водой и два стакана, и почему-то именно эти два стакана меня добили.
Он закрыл дверь и остался у неё, а я стояла посреди комнаты и не знала, куда деть руки.
– Здесь есть замок, – сказал он. – Изнутри. Он закрывается только с твоей стороны.
– Мне всё равно.
– Я не для того говорю, чтобы тебе было не всё равно. Я говорю, потому что обязан сказать.
Я подошла к нему. Я не буду делать вид, что это было изящно. Я подошла и взялась за его рубашку, за ткань у второй пуговицы, и потянула, и подняла лицо. Он не наклонился. Он взял мои руки за запястья, обе, и очень спокойно снял их с себя. Не оттолкнул. Снял и отпустил.
– Нет.
Я засмеялась. Смех вышел коротким и злым.
– Серьёзно?
– Серьёзно.
– Я думала, именно для этого люди сюда и приходят.
– Некоторые да.
– А вы тогда зачем сюда ходите?
– За тем же, – сказал он. – Но не сегодня и не с тобой.
У меня загорелось лицо.
– Я вам не нравлюсь.
Он посмотрел на меня так, что мне пришлось отвести глаза первой.
– Не в этом дело.
– А в чём? Вы с меня весь вечер глаз не сводили. Только не говорите теперь, что не думали.
– Думал.
– А сейчас?
– И сейчас.
– О чём?
Он ответил не сразу, а когда ответил, голос у него не изменился ни на полтона, и это оказалось хуже, чем если бы изменился.
– О том, что ты весь вечер стоишь так, будто тебе жмёт собственная кожа. Что ты дважды поправила платье на бедре и оба раза посмотрела, заметил ли кто-нибудь. Что ты допила чужой бокал и не заметила. И о том, сколько тебе понадобится времени, чтобы перестать считать людей в зале, если я тебя трону.
У меня отнялись ноги.
– И сколько?
– Меньше, чем тебе сейчас хочется думать.
– Проверьте.
Он подошёл. Это заняло полтора шага, и я успела пожалеть, и успела не отойти.
Он не поцеловал меня. Он положил ладонь мне на горло, не сжимая, просто положил, большим пальцем под челюстью, чуть приподнял мне лицо и подержал так. Секунды три. Я перестала слышать музыку снизу, перестала слышать вообще всё, у меня разъехались колени, и если бы он в эту секунду сказал хоть слово, я сделала бы что угодно. Мы оба это знали, потому что он смотрел мне в лицо и всё там читал.
Он убрал руку.
– Три секунды, – сказал он.
Я стояла и дышала ртом, как рыба.
– Вы мудак.
– Возможно.
– Вы это сделали, чтобы мне что-то доказать.
– Да.
– И что вы доказали?
– Что дело не в том, что ты мне не нравишься.
Я вцепилась пальцами в собственное платье, потому что руки надо было куда-то деть.
– Тогда какого чёрта вы стоите у двери?
– Потому что через час ты поедешь домой с ним.
– И что?
– И всё, что произойдёт в этой комнате, ты через неделю будешь вспоминать не как своё. Ты будешь вспоминать это как то, на что он тебя развёл. Я не собираюсь быть его инструментом.
– А может, вы просто не можете, – сказала я. – Так и скажите. Я пойму.
Я хотела ударить, и я ударила, и мне сразу стало противно от себя. Он даже не моргнул.
– Хочешь, чтобы я разозлился? Не выйдет. На тебя сегодня уже злился один мужчина. Тебе как, понравилось?
У меня перехватило горло.
– Я взрослая женщина. Я сама решаю, чьим инструментом мне быть.
– Сегодня ты вообще ничего не решала.
Я дёрнулась так, будто он меня ударил.
– Вы меня не знаете.
– Не знаю. Я видел.
– Что вы видели?
Он ответил ровно, не повышая голоса, и от этой ровности было в десять раз хуже.
– Я видел, как мужчина весь вечер водит свою женщину по залу, как водят машину перед продажей. Как он становится чуть сбоку, чтобы видеть твоё лицо, когда на тебя смотрят. Как у него меняется дыхание, если смотрят дольше. Как он дважды проверил, видно ли тебя от дивана у окна. Он тебя не привёз посмотреть. Он тебя привёз показать и ждал, пока кто-нибудь возьмёт.
Мне стало физически плохо.
– Замолчите.
– Ты спросила.
– Я сказала замолчите.
– Хорошо.
В комнате было очень тихо. Внизу играла музыка, и кто-то смеялся, и всё это доносилось будто через стену воды.
– И самое поганое, – сказала я, и голос у меня сорвался на втором слове, – что он не ошибся. Я же поднялась.
– Поднялась.
– С первым, кто на меня посмотрел.
– Со мной.
– Какая разница.
И вот тогда он сказал это.
– Огромная. Потому что ты сейчас пытаешься трахнуть не меня. Ты пытаешься сделать больно ему.
Я открыла рот и не нашла ни одного слова. У меня всегда есть быстрый ответ. Это моя профессия и моя защита, я за девять лет ни разу не осталась без ответа в кабине, даже когда переводила человека, который говорил три минуты и не сказал ничего.




























