Текст книги "Измени мне, если любишь (СИ)"
Автор книги: Белладонна
сообщить о нарушении
Текущая страница: 5 (всего у книги 15 страниц)
Переходный период
Первые две недели я думала, что справляюсь прекрасно.
Я распаковала все коробки за три дня. Я купила на кухню нормальный свет вместо той жёлтой лампочки, которая там висела. Я взяла две дополнительные смены, потому что в ноябре сезон и потому что работа это единственное, что у меня никогда не ломалось.
Я не звонила ему. Ни разу. Я даже гордилась этим.
Потом пошла третья неделя, и выяснилось, что я не справляюсь вообще.
Оно приходило не тогда, когда я ждала. Вечера я держала. Вечера я расписала: работа, магазин, ужин, сериал, душ, спать. Вечера были проходимы. Ломало меня на мелочах.
Я купила кинзу. Я стояла у прилавка, набирала зелень и взяла пучок кинзы, потому что кинзу я люблю, и только у кассы поняла, что впервые за пять лет покупаю её без внутреннего примечания «ему не класть».
Я вышла из магазина и села на бордюр. С кинзой в пакете. Мне было двадцать восемь лет, я сидела на бордюре в собственном районе и ревела из-за зелени, и мимо шли люди, и, наверное, думали, что кто-то умер. Кто-то и умер. Просто не человек.
Таких мелочей было штук сорок, и каждая ждала в засаде.
Я подходила к плите и ловила себя на том, что жду, когда он щёлкнет конфоркой со второго раза.
В пятницу вечером у меня включалась мышечная память на ужин с его друзьями, и я минут десять не могла понять, почему мне беспокойно.
Один раз я написала ему сообщение. Не драматическое. Я увидела в новостях, что у их подрядчика какие-то проблемы, и написала: «у вас там всё нормально?», как писала пять лет. Написала и не отправила. Сидела над экраном минут двадцать, а потом стёрла по букве, и вот это стирание по букве было самым унизительным, что я делала в тот месяц.
Друзья поделились сами, и это оказалось едва ли не самым унизительным. Я не звонила никому из тех четверых. Они не звонили мне. Все всё понимали, и никто не хотел выбирать, и поэтому выбрали самым простым способом: перестали писать. Одна написала через неделю. Спросила, как я. Я ответила, что нормально. Она поставила сердечко. И всё. Пять лет пятничных ужинов на террасе, споров про марину и чужие разводы, и в сухом остатке одно сердечко.
Я не обижаюсь. Они его друзья, они были его друзьями до меня. Просто до того декабря я почему-то считала их своими. Оказалось, что у меня в этом городе всё было его, кроме работы.
Работа, кстати, держала меня лучше всего. В декабре пошла та самая серия, на которую меня позвали, и это были восемь дней подряд, по шесть часов в кабине, с материалами по вечерам. И я поняла одну смешную вещь. Я стала работать лучше. Не чуть-чуть. Заметно. У меня ушли из речи паузы, которых раньше я сама не слышала, а теперь, прослушав запись, нашла штук сорок за час. Крошечные, по полсекунды, перед оборотами, где надо выбрать значение.
Я всю жизнь выбирала значение, которое собеседнику будет удобнее услышать. В том числе в кабине, где это вообще-то не моя работа. В декабре я перестала.
На четвёртый день один из делегатов сказал другому фразу, которую можно было перевести мягко, а можно было перевести как есть. Мягко получалось «мы предлагаем вернуться к этому позже». Как есть получалось «мы этого делать не будем».
Я перевела как есть. В зале стало тихо на три секунды, и вторая сторона убрала папку со стола. В перерыве ко мне подошла старший переводчик серии и сказала, что я молодец. Я потом сидела в туалете кабины и ревела минуты три, потому что слово «молодец» я последний раз слышала одними губами через весь зал.
Хуже всего было ночью. Не от тоски. От тела. Тело не понимает расставаний. Тело пять лет засыпало определённым образом: спиной, под тяжёлой рукой, на расстоянии не больше вытянутой. Оно этого требовало и не принимало никаких объяснений.
Я просыпалась в три и лежала в темноте новой квартиры, где батарея щёлкает не так и свет с улицы падает не туда, и у меня в груди было пусто, как в подъезде.
И раза четыре я почти набрала его номер. Один раз набрала. Дошла до последней цифры, держала палец над экраном секунд десять и положила телефон экраном вниз, и вот на этом движении расхохоталась в голос в пустой квартире, потому что телефон экраном вниз это была его фирменная поза.
Про него я почти не думала. Про того, второго. Про Флориана, у которого имя было и которое ничего не значило.
Это, наверное, удивительно, но я помню точно: те три недели он у меня почти не возникал. Ни в фантазиях, ни в планах, никак. Один раз мелькнуло, что вот сейчас суббота, и он там сидит, и бокал ему приносят, не спрашивая.
И всё. Потому что горе жадное. Оно занимает всю площадь и никого к себе не пускает. И ещё потому, что я боялась одной мысли, и когда она подходила близко, я от неё уворачивалась.
Мысль была такая: я развалила пять лет из-за мужчины, которого видела два раза. Это было неправдой, я это знала, я себе это доказывала на пальцах. Я ушла из-за Фабиана, а не к кому-то. Флориан не сделал ничего, он даже пальцем меня не тронул, он меня два раза выставил за дверь. Но в три часа ночи логика работает плохо, а формулировка «ты разрушила свою жизнь из-за чужого мужика» очень удобно ложится и очень больно давит. Поэтому проще было не думать о нём вообще.
Праздники я провела одна, и это оказалось не так, как я себе представляла. Меня звали в три места. В одно из работы, в одно к дальним знакомым, в одно на побережье, к людям, которых я видела дважды. Я не поехала никуда.
Я сама этого не ожидала и до последнего думала, что поеду хоть куда-нибудь, потому что сидеть тридцать первого одной в квартире с окнами во двор это ровно та картинка, которой пугают всех женщин моего возраста с тех пор, как им исполняется двадцать пять.
Я купила себе еды, которую люблю и которую он не ел. Устрицы, которые он называл соплями. Сыр, от которого у нас в холодильнике, по его выражению, умирало всё остальное.
Я поставила на маленький стол тарелку и бокал, одну тарелку и один бокал. И села. И полтора часа мне было так плохо, что я всерьёз думала одеться и поехать к дальним знакомым. А потом отпустило.
Я не могу объяснить механику. Просто в какой-то момент, где-то около одиннадцати, я поняла, что сижу в собственной квартире, ем то, что люблю, никому не должна объяснять, почему мне не хочется телевизор, и что впервые за очень долгое время у меня в голове тихо.
Ни одной фразы, которую надо подобрать.
Я налила себе второй бокал и включила ту музыку, которую слушала в двадцать три года и которую при нём никогда не ставила, потому что он один раз про неё пошутил.
Я до сих пор считаю тот вечер одним из лучших в своей жизни, и мне до сих пор немного стыдно в этом признаваться.
Второго января я вымыла квартиру полностью, до плинтусов.
Третьего повесила две полки и сама их просверлила, и они висят до сих пор, и одна чуть криво.
Четвёртого я поймала себя на том, что переставляю в шкафу посуду так, как удобно мне, а не так, чтобы ему было легко дотянуться до своей кружки.
На это ушло три минуты.
Я потом сидела на полу кухни и смотрела на открытый шкаф и думала: пять лет. Пять лет посуда стояла под чужую руку, и никто меня об этом не просил ни разу.
На четвёртой неделе Фабиан позвонил. Я увидела его имя на экране и села, где стояла. Он говорил спокойно. Спросил, как я устроилась. Сказал, что нашёл у себя мою коробку с документами и что надо бы отдать. Спросил, не нужна ли помощь с чем-нибудь тяжёлым, потому что у меня там шкаф.
И под конец сказал:
– Я тут подумал. Может, поужинаем?
Пауза.
– Просто поужинаем. Без вот этого всего.
И вот здесь, дорогие мои, я и подошла к краю. Потому что я не сказала «нет». Я сказала:
– Давай.
Мы поужинали в среду. В том же рыбном, где нас знают и где он полтора месяца назад открыл при мне три вкладки с квартирами. И это было хорошо. Вот что самое подлое. Это был отличный вечер. Мы смеялись. Он рассказывал про работу, я про декабрьскую серию. Он не давил, не выяснял, не намекал. Он один раз коснулся моей руки, когда передавал хлеб, и убрал руку, и не делал из этого события.
К десерту я поймала себя на очень ясной мысли, и мысль была такая:
Можно вернуться.
Вот прямо сейчас. Сказать одну фразу. Он обрадуется. Через месяц всё зарастёт, через полгода забудется, через год мы будем рассказывать это как страшную историю из нашего прошлого, которую мы пережили, и будем этим даже немного гордиться.
Я сидела над десертом и совершенно отчётливо видела эту жизнь. Она была неплохая. Она была очень, очень неплохая.
Он проводил меня до машины. И у машины сказал:
– Я не буду сейчас ничего предлагать. Я знаю, что рано.
– Спасибо.
– Но я хочу, чтобы ты знала, что я жду.
И положил мне руку на талию. Обычное движение. Пять лет обычное. И у меня в голове включилось.
Ему было нормально представить меня с другим.
Не как обида. Не как боль. Просто как факт, сухой, вроде показания счётчика. Я стояла у своей машины, его рука была у меня на талии, и я с абсолютным спокойствием понимала, что это никуда не делось, не выцвело и не уменьшилось за месяц.
И ещё я поняла вторую вещь, которая была хуже первой. Если я сейчас вернусь, то вернусь не потому, что хочу его. Я вернусь, потому что мне страшно одной в три часа ночи.
Я убрала его руку. Своей рукой. Физически. Ровно тем же движением, которым убирала её в зале с двумя каминами полтора месяца назад. Он это заметил. Я увидела, как он это заметил.
– Извини, – сказал он.
– Ничего.
– Я не подумал.
– Всё нормально, Фабиан.
Я села в машину и уехала, и весь путь до дома у меня тряслись руки, и я включила радио погромче, чтобы не слышать себя.
Дома я не стала включать свет. Я села в кресло в пальто, как тогда, и просидела так, кажется, час. И где-то внутри этого часа у меня наконец сложилось то, что не складывалось шесть недель. Я не хочу назад. Не «не могу». Не «не имею права». Не «мне мешает гордость». Просто не хочу.
Я не хочу обратно в квартиру с кухней-коридором и мариной за двести сверху. Не хочу обратно к женщине, которая перед тем, как убрать чужую руку, полчаса подбирает формулировку. Не хочу обратно в жизнь, где я всё понимаю про человека рядом и ни разу за пять лет не сказала ему ни одного неудобного слова, потому что удобнее было промолчать.
Мне было бы там тепло. Мне было бы там очень тепло, и через полгода я бы забыла, что когда-то умела иначе.
Я сидела в темноте в пальто и плакала в последний раз за ту зиму, и это был уже совсем другой плач, не тот, что на бордюре с кинзой. На следующее утро я написала ему одно сообщение.
«Спасибо за вчера. Я не вернусь. Это не обида и не назло, я правда всё взвесила. Прости».
Он ответил через сорок минут.
«Я понял. Ты знаешь, где меня найти».
И больше мы почти не писали.
Через два дня я сделала ещё одну вещь, о которой потом много думала. Я поехала в старый район и прошла мимо нашего подъезда. Не специально. У меня там нотариус, я забирала документы, и обратно можно было идти двумя улицами, и я пошла той, которой ходила пять лет.
Я остановилась напротив и посмотрела на наши окна. На балконе стояли два стула, один развёрнутый боком. В кухонном окне горел свет. И я стояла на другой стороне улицы, в декабре, в пальто, и очень внимательно прислушивалась к себе, ожидая, что меня сейчас накроет. Не накрыло. Было грустно. Было по-настоящему грустно, и я даже не стала это в себе давить, я постояла минуты три и дала себе как следует погрустить. Но того, чего я боялась, не случилось. Мне не захотелось перейти дорогу.
Я пошла дальше и на углу зачем-то обернулась, и вот тогда поняла, что именно изменилось. Я смотрела на эти окна как на чужие. Не как на отнятые. Не как на потерянные. Как на чужие, в которых живут люди, к которым я не имею отношения. Полтора месяца назад я там варила кофе.
В ту неделю я в первый раз за полтора месяца посмотрела в календарь и увидела там субботу. Не как дату. Как субботу. Я тогда ничего не решила. Я просто заметила, что смотрю на неё уже минуты полторы.
Новая сторона
Я поехала не в ближайшую субботу.
Я выждала ещё две.
Не из кокетства и не для того, чтобы выдержать паузу. Мне надо было убедиться, что я еду не оттуда, а туда. Он ведь ровно это мне и сказал, и я две недели проверяла на себе его формулировку, как проверяют чужой перевод: закрываешь оригинал и смотришь, стоит ли фраза сама по себе. Она стояла.
В ту субботу я собиралась двадцать минут и надела то же тёмно-зелёное. Я долго крутила его в руках, потому что это было платье из того вечера, и по всем законам жанра его полагалось выкинуть.
Я его надела. Оно моё. Я его выбирала два часа в своей ванной под своей плохой лампой, задолго до того, как кто-то решил, что оно на витрине.
Ворота не открылись и в этот раз. Я уже знала, что не откроются, и вышла из машины спокойно, и сказала в железную коробку:
– Добрый вечер. Это опять я.
Щелчок.
– Проезжайте.
Женщина у двери спросила, как ко мне обращаться сегодня. И я вдруг сказала:
– Адель.
Она на секунду подняла брови. Очень чуть-чуть, я бы не заметила, если бы не смотрела ей в лицо специально.
– Настоящее? – спросила она.
– Да.
– Здесь так почти никто не делает.
– Я знаю.
Она защёлкнула ленту у меня на запястье.
– Хорошего вечера, Адель.
И вот от того, как это прозвучало, у меня внутри что-то встало на место. Впервые за два месяца меня назвали моим собственным именем в этом доме.
Он сидел там же. Я не стала обходить зал и делать вид, что рассматриваю картины. Я взяла воды, пересекла зал по прямой и остановилась перед его креслом. Он поднял глаза.
– Одна? – сказал он.
– Теперь да.
Секунду он не двигался. А потом встал. Я не ожидала, что это будет так много значить. Он просто поднялся из кресла, в котором сидел оба раза, когда я его видела, и оказался на голову выше меня, и зал за его спиной стал не важен.
– Когда? – спросил он.
– Шесть недель назад.
– Из-за меня?
– Нет.
Он смотрел мне в лицо секунды три.
– Хорошо, – сказал он.
Он отвёл меня к дивану в углу, где не было никого, и сел рядом, и вот тогда я впервые за три встречи оказалась с ним на одной высоте.
– Рассказывай.
– Что?
– Всё.
И я рассказала.
Я рассказывала минут сорок, и он не перебил ни разу. Я рассказала про тридцать восемь дней, про то, как варилась турка, про три недели, в которые он смотрел мне в лицо и я думала, что мы справились. Про пятницу. Про «тоже». Про то, как он посмотрел на меня, когда понял, и как у него на лице было разочарование.
Про август и начало сентября. Про «мне рассказывали» и паузу, которую я услышала и пропустила. Про коробки. Про кинзу на бордюре. Про ужин в рыбном и про его руку у меня на талии.
Флориан слушал. Он ни разу не сказал «я же говорил», хотя имел полное право сказать это четыре раза. Когда я закончила, он спросил только одно:
– Ты убрала его руку сама?
– Сама.
– Хорошо.
И вот тут я сделала то, ради чего, как мне казалось, приехала. Я повернулась к нему и сказала:
– Я одна. Я всё сделала, как вы… как ты сказал. Я приехала не оттуда, я две недели это проверяла.
– Верю.
– Тогда пойдём наверх.
Он молчал ровно столько, сколько нужно, чтобы я успела услышать собственные слова.
– Нет, – сказал он.
У меня вспыхнуло лицо.
– Опять?!
– Опять.
– Знаешь, – я даже засмеялась, – у меня начинает складываться впечатление, что ты просто так развлекаешься. Два месяца. Два месяца я езжу к тебе в этот дом, как на приём к врачу…
– Три раза.
– Что?
– Ты была здесь три раза, – спокойно сказал он. – Считая тот, когда тебя привезли.
Я замолчала.
– Ты рассталась с человеком шесть недель назад, – сказал он. – Ты с ним прожила пять лет. Ты неделю назад сидела с ним в ресторане и думала о том, чтобы вернуться. Не спорь, ты сама мне это только что рассказала.
– И что?
– И то, что если мы сейчас поднимемся наверх, ты завтра проснёшься и будешь думать не обо мне.
– Ты опять решаешь за меня.
– Нет. – Он повернулся ко мне всем корпусом. – Я решаю за себя. Я не хочу быть лекарством.
Я сидела и держала стакан, и у меня дрожали руки от злости.
– Тогда чего ты хочешь? – сказала я. – Скажи прямо, я устала угадывать.
Он ответил не сразу.
– Я хочу посмотреть, придёшь ли ты ко мне, когда перестанет болеть из-за него.
– А если не перестанет?
– Тогда не придёшь.
– А если перестанет и я всё равно не приду?
– Значит, я ошибся.
Он сказал это без малейшей паузы, и вот это меня добило окончательно. Он допускал, что ошибётся. Он сидел рядом со мной на диване и вслух допускал, что весь его расчёт может не сработать и что он останется ни с чем, и говорил об этом так же ровно, как про бокал, который не пьёт.
Я никогда в жизни не видела такого спокойного мужчину. Мне хотелось одновременно дать ему пощёчину и лечь головой ему на колени.
– И что мне теперь делать? – спросила я. – Ездить сюда по субботам и разговаривать?
– Нет.
– Прекрасно. А что?
– Поужинать со мной.
Я уставилась на него.
– Что?
– Поужинать. – Он чуть пожал плечом. – В городе. В среду или в четверг, как тебе удобнее. Два часа, обычный стол, никаких домов за воротами.
– Ты зовёшь меня на свидание.
– Да.
– Сюда я приезжаю третий раз, а ужинать мы идём впервые.
– Именно.
Я засмеялась. По-настоящему, в голос, и на нас обернулись от карточного стола.
– Ты понимаешь, насколько это ненормально? – сказала я.
– Понимаю.
– Люди делают наоборот.
– Люди много чего делают наоборот, – сказал он. – И потом приезжают сюда с мужчинами, которые их показывают.
Мы поужинали в четверг. Он выбрал место, о котором я не слышала, хотя знаю в этом городе всё, что можно знать: маленькое, на восемь столов, без вывески, с кухней, которую видно из зала.
Он был в джинсах. Меня это почему-то поразило больше всего. Я видела его трижды, и все три раза он был в тёмном костюме с застёгнутыми у запястий рукавами, и я успела решить, что он так и живёт. А он пришёл в джинсах и свитере, с влажными волосами, потому что шёл дождь.
Он выглядел моложе и обыкновеннее, и я почувствовала укол разочарования и тут же сама себе за него влепила.
Он опоздал на четыре минуты и извинился. Я до сих пор помню, как это меня развеселило: человек, который два раза выставил меня за дверь, извинялся за четыре минуты.
Мы просидели три с половиной часа. И это был самый нормальный вечер за последний год моей жизни. Он рассказывал про работу. Он реставрирует старую мебель, и у него мастерская в промзоне у порта, и он взялся за буфет тысяча восемьсот девяностого года, у которого предыдущий владелец покрыл фасад лаком из строительного магазина.
Он говорил про этот лак минут десять, с такой тихой яростью, что я хохотала до слёз. В какой-то момент я спросила то, что носила в себе с первого вечера.
– Почему ты туда ходишь?
Он не стал делать вид, что не понял.
– По двум причинам.
– Слушаю.
– Первая обычная. – Он покрутил стакан. – Мне временами нужен секс без обязательств, и я предпочитаю получать его там, где это называется своими именами, а не там, где сначала три ужина и потом выясняется, что человек ждал другого.
– Честно.
– А вторая тебе не понравится.
– Говори.
Он поставил стакан.
– Мне там спокойно.
Я подождала.
– Это единственное место из мне известных, – сказал он, – где границы не надо отстаивать. Их объявляют вслух на входе, и они работают. Ты говоришь «нет», и всё останавливается, и никто не спрашивает почему, и никому не приходит в голову, что ты кокетничаешь. Я за сорок лет не встречал больше ни одного места, устроенного так. Ни одной компании, ни одного дома, ни одной семьи.
– Ты сказал «сорок».
– Тридцать семь. Округлил.
Я засмеялась. А потом перестала, потому что до меня дошло, что он только что сказал.
– То есть ты ездишь на секс-вечеринку, – медленно сказала я, – потому что там безопаснее, чем в обычной жизни.
– Именно.
– Это самое грустное, что я слышала за год.
– Возможно.
Он посмотрел на меня.
– Но ты приехала туда с мужчиной, которого любила пять лет. И в котором из нас двоих было безопаснее в тот вечер?
Я не ответила.
Он спросил, почему я пошла в перевод. Я рассказала, как в двадцать три впервые села в кабину и не могла надеть наушники, потому что тряслись руки.
Он спросил, что самое трудное. Я сказала: отставание. Что ты всегда на две-три секунды позади говорящего и никогда не можешь его догнать, и к этому невозможно привыкнуть, просто в какой-то момент перестаёшь с этим бороться.
Он очень долго на меня смотрел после этого. Дольше, чем нужно.
– Что? – сказала я.
– Ничего.
Под конец я спросила ещё одно.
– Тебя не смущает, что ты про меня знаешь худшее?
– В каком смысле?
– В прямом. Ты видел меня в самый мерзкий вечер моей жизни. Ты видел, как я стою, пока мужик договаривается обо мне с другим мужиком. Ты видел, как я реву на чужой кровати и вытираю нос рукой. Тебе не мешает?
Он подумал. Он вообще всегда думал перед ответом, и я за три встречи успела к этому привыкнуть и начать ждать этих пауз.
– Наоборот, – сказал он.
– Объясни.
– Обычно всё идёт в другом порядке. Сначала человек показывает тебе лучшую версию, месяца три, и ты в неё влюбляешься, а потом постепенно выясняешь, какой он на самом деле, и каждый раз это немного предательство. – Он повёл плечом. – У нас наоборот. Я начал с худшего. Дальше может быть только лучше.
– Спасибо, конечно.
– Я не льщу тебе. Ты просила прямо.
– Просила.
– Тогда ещё прямее. – Он посмотрел на меня. – В тот вечер в комнате я не думал, какая ты жалкая. Я думал, сколько тебе понадобится времени, чтобы перестать перед ним оправдываться.
– И сколько понадобилось?
– Два месяца, – сказал он. – Это быстро.
Он проводил меня до машины.
Дождь кончился, и в воздухе стояло то, что стоит на побережье после дождя: мокрый камень, соль и чуть-чуть гниющие водоросли снизу.
Мы остановились у моей маленькой восьмилетней машины, которая плохо тянет в гору.
– Спасибо, – сказала я. – Было хорошо.
– Было хорошо.
Я стояла и не открывала дверь. Он стоял и не уходил. И между нами было то же самое, что было в комнате с двумя стаканами и графином, только теперь я не злилась, мне не надо было никому мстить, я ни от чего не убегала и мне не надо было ничего доказывать.
– Флориан.
– Да.
– Можно я один раз спрошу прямо? Я устала быть в кабине.
Он чуть улыбнулся.
– Спрашивай.
– Ты меня хочешь?
Он не ответил. Он шагнул, положил ладонь мне на затылок, в волосы, и поцеловал. И вот здесь я должна написать честно, потому что иначе всё предыдущее не имело смысла.
Я думала, это будет как удар. Я два месяца готовилась к удару. Это было не как удар.
Он целовал меня медленно и очень внимательно, придерживая затылок, и вторая рука легла мне на поясницу и не двинулась дальше ни на сантиметр. Я слышала, как у него сбилось дыхание, и чувствовала, что он держит себя, и это было в сто раз хуже любого напора.
Когда он отстранился, я не сразу открыла глаза.
– Это ответ? – сказала я.
– Это ответ.
Он отпустил мой затылок.
– Садись в машину, Адель.
Он назвал меня по имени в первый раз за три месяца. Я села в машину и доехала до дома, ни разу не включив радио.
Дома я не стала раздеваться. Я села на край кровати в пальто и просидела так минут десять, и всё это время у меня было ощущение, которое я не могла назвать. Потом назвала. Я не тревожилась.
Вот и всё. Вот в чём было дело. Я приехала домой после того, как меня поцеловал мужчина, и не лежала, перебирая, что я сказала не так, не прокручивала, каким тоном он произнёс последнюю фразу, не вычисляла, напишет ли он первым и через сколько, и что будет значить, если не напишет до вторника.
У меня за последний год это был первый вечер, после которого не надо было ничего расшифровывать.
Я думаю, что влюбилась я именно тогда. Не в клубе, не в комнате с двумя стаканами и не у машины.
На краю кровати, в пальто, в полной тишине.
Он написал в субботу.
Одна строчка: «Буфет победил. Лак сняли».
Я сидела в кабине на подготовке и хохотала так, что напарница спросила, что случилось.
Я написала: «Поздравляю. Что с ним теперь?»
«Теперь долго. Три месяца».
«Ты всегда так возишься?»
Он ответил минут через двадцать.
«Если вещь того стоит, то да».
Я смотрела на эту строчку неприлично долго и в итоге поймала себя на том, что делаю ровно то, чего не делала накануне: расшифровываю.
Я закрыла телефон.
А потом снова открыла, перечитала и всё-таки расшифровала.
Ну и пусть. В конце концов, я за это и деньги получаю.




























