412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Багирра » Белград » Текст книги (страница 8)
Белград
  • Текст добавлен: 17 июля 2025, 20:05

Текст книги "Белград"


Автор книги: Багирра



сообщить о нарушении

Текущая страница: 8 (всего у книги 17 страниц)

– Я в тебе уверен, я ни в ком так не был уверен. Кольцо не купил, ничего не понимаю в них, еще не налезет… Давай вместе пойдем, выберем, какое хочешь.

Под окном, на теннисном корте у леса, упруго стучал мяч. Август перевалил за середину.

– Ты меня замуж зовешь, что ли? – надеялась, он отшутится.

Теперь оба слушали мяч.

– Да.

Хорошо у него вышло, по-руслановски честно. Она не смогла ему ответить, что хочет жить одна, писать книги. У нее карьера только проклюнулась, и вдруг – замуж. Бабка-покойница говорила, что замуж выйти – вроде как картошку сварить: молодуха, может, и лучше даже, полезнее станет, но уже не «глазастая», не зацветет. А уж разведенка – так вовсе «среди баб второй сорт». Аня что-то пробормотала про подумать, разобраться с книгой… Договорились на «после Ялты».

Руслан обиделся, но понял.

* * *

С тех пор, как Ольга приехала из Москвы и формальное предложение было сделано, она всё равно была каждый день на нервах.

Чехов ждал случая объявить всё Мапе и мамаше. Они знали, что Ольга в положении. Да вся Ялта знала. Но вот формальности: выбрать храм для венчания, назначить дату, уберечься от зевак…

По молчанию Ольги за завтраком чувствовал: она уже не та, кого он шутя звал собакой, с кем обменялся сотней писем. Та Ольга во сне стягивала с него одеяло, а он, замерзая, силясь не скрипнуть матрасом и не закашлять, вставал, шарил в потемках в поисках пледа.

Эта новая Ольга вызвала его на прогулку. Сказала, что ей необходимо. Он отложил черновик, хмуро, как пирожное, где осталась нетронутой кремовая розочка. Поднялся, вышел из-за стола, из уютной ниши в своем кабинете, и до того долго завязывал галстук, что Ольга подошла и сама продела все концы в петли. Затянула туго, аккуратно. Пока стояли близко, от нее пахло сливками. Жилет, который она подала, был желтый, чересчур парадный, но искать другой не было охоты. Пусть.

Шли по Аутской, всё дальше от дома, от сада. Ольга всё мяла в руках синюю шаль и отвечала на его вопросы подробно, но без души. Напоминала кредитора: пока ты в силах, не банкрот, раскланивается с тобой вежливо, на всю сумму твоего долга.

– Что же теперь в театре у вас? – спросил Чехов.

– С осени «Дядя Ваня» пойдет и «Дикая утка». «Три сестры»… Меня, если ты об этом, в разгар сменят.

– Алексеев прибыл сегодня. На ужин пригласи к нам, пожалуйста, хочу с ним обсудить один замысел.

Она вздохнула.

– Ты в «Сестрах» за Машу свистишь хорошо? – спросил, желая ее растормошить, Чехов.

Они подошли к воротам храма великомученика Федора Тирона. Серебристый купол, куст белого олеандра в цвету, пыльная брусчатка. Чехов, войдя в ограду, где поразительным образом не ошивался сегодня ни один нищий, обернулся на Ольгу. Краем глаза увидел Бунина, спешащего по Аутской. Наверное, к нему, но ничего, посидит пока с Мапой.

– Зрителям нравится, – ответила Ольга; переступила порог, не перекрестясь.

Она была лютеранкой, любила кирху Святой Марии возле набережной, но и там не высидела ни разу до конца мессы. Так, зашла – вышла.

В храме плавились свечи. За алтарем горела лампада, подаренная Чеховым отцу Василию. А вот и сам он вышел. Выражение лица – совершенно пасхальное. Троекратно расцеловал Чехова, Ольгу. Сквозь витраж седую голову священника залил желтый свет.

– Освящение таинства в хороший дэнь задумали. Ныне чтим Иоанна Предтэчу.

Ольга потупилась.

– Да мы еще день не выбрали, – пояснил Чехов.

– Зачэм выбирать? Вот вы здесь.

Чехов обернулся на дверь. Потихоньку, как артисты из-за кулис, появились Мапа с мамашей (обе в платочках), Бунин в сером костюме и высокий, чисто выбритый Алексеев. «С парохода в парикмахерскую», – Чехов похлопал себя по карманам, записать фразу, и тут до него дошло. Их собрались венчать.

Венчать, как в водевиле.

На иконе «к празднику» отрезанная голова Иоанна Крестителя на блюде. Ольга стоит возле отца Василия грустная, с лицом таким, будто хочет уйти. Бунин нацепил торжественную физиономию, Мапа с мамашей зажигают свечи. Кругом невыносимо белые, свежеоштукатуренные стены с квадратами образов.

Алексеев разводит руками: мол, я сегодня просто зритель. Ждет.

Все ждут.

На лбу выступил пот. Мапа шагнула к отцу Василию, передала кольца, тот унес их в алтарь.

Потом отец Василий осенял Чехова с Ольгой горящей свечой по три раза. Кольцо Чехову оказалось просторно, а Ольгино пришлось надевать с нажимом.

Отец Василий его о чем-то спросил и еще раз повторил ласково:

– Не обещахся ли еси иной невесте?

– Нет, – ответил Чехов и, кашлянув, повторил полный ответ за священником: – Не обещахся, честный отче.

Венцы надели прямо им на головы. Бунин хотел было придержать, но Мапа повела плечами, нахмурилась – отступил.

Отец Василий скрепил их руки, покрыл епитрахилью, так что Чехов чувствовал лишь Ольгину мягкую кисть, и повел кругом – ступали медленно, но иконы, подсвечники, пятна лиц карусельно мелькали. На стене, слева от входа, новая икона. Богородица будто над месяцем, среди синего до звона неба и звезд. На ней венец и ажурное одеяние, как шаль, черты южные, смуглые. Нитка жемчуга на образе – такие приносят в благодарность за исцеление. Этой иконы отец Василий в храм, кажется, не приобретал. Такую не забудешь.

Чехов покосился на Ольгу. В неверном пламени свечей блеснул на ее шее жемчуг, венец над смуглым лицом, любимая синяя шаль, накинутая на плечи. Точно икону писали с Ольги. Чехов обернулся, его венец сполз на одну сторону, на ухо, – иконы не было, белая стена. Заозиравшись, Чехов наткнулся взглядом на холодный белый подбородок Алексеева.

Уйти было немыслимо. Остаться с этой женщиной – горько. Будто за полдень видишь, как луна проступила на небе. День, считай, прожит.

Уйти.

Но Памфилка…

Певчие заголосили молитву, они с Ольгой пили вино из одной чаши. «Господи Боже наш, славою и чэстью венчай их», – трижды прогундосил отец Василий.

Вот и всё. Дальше – целование икон, объятия, Мапа с сухими глазами, мамаша, зареванная, присела на скамью в углу, рукопожатие Бунина (влажное), Алексеева (вялое). Радостный, исполнивший долг отец Василий.

* * *

Оставив маму в Ливадии на экскурсии: Ялтинская конференция, а второй этаж – императорская семья, – Аня вышла из парка на Царскую тропу. Та вилась над обрывом, то и дело показывая море с серыми колючими волнами. Небо было темным, грозовым. Зеленоватая полоска на горизонте сулила местным рыбакам поклевку. Тропа вела в Нижнюю Ореанду и дальше, в Гаспру, к Толстому. Ане хотелось хоть раз пройти весь маршрут, но она обещала матери вернуться к концу экскурсии. Да и тучи, хотя кругом свистели синицы и полуденно пахло нагретым можжевельником, приближали сумерки.

Аня сошла с тропы на шоссе, куда указал охранник ведомственного санатория: «К нам на пляж нельзя посторонним, а Нижняя Аренда твоя вон там». Обойдя городскую приземистую администрацию с геранями на окнах, Аня остановилась перед храмом. Портик с колоннами, острый шатер, черепичная, как на Чеховском доме, крыша. Храм был теплый, точно песчаный. Кругом качались мальвы и какие-то тропические, глянцевые кусты. Подергала дверь: закрыто. Из соседней постройки вышел парень: нахальный рот, в руке корзина, прикрытая платком. Посмотрел на Аню, молча вытащил из корзины и выставил на столик между лавками бутылку вина и три стакана. Спросил:

– Вы к нам?

– Я скамейку ищу. Видовую.

– Мож, церковь тебе отпереть?

Звучало не как издевка: вроде ишь, чего захотела. Скорее, упрек: дура, не видишь, что ли, где скамейка, а где храм. Аня покивала. Она ничего не знала про эту церковь, а вот роса на траве, вечное море, «Дама с собачкой»… Парень не спеша откупорил бутыль, разлил темное вино по стаканам, потом вразвалочку добрел до храма, отпер. Сам не пошел.

Внутри было темно, и только сквозь узкие стёкла струился южный свет. Блеклые фрески со святыми, старые землистые иконы в полумраке. Тут и там лежали свечи, но нечем было зажечь. Аня, устыдившись своих коротких шорт и топа на бретельках, решила уйти – и тут со стены откололся камешек, не больше абрикоса, и брякнулся прямо перед ней. Испугавшись, что парень со двора обвинит ее, быстро сунула камень в сумку, шагнула в просвет двери.

За столиком пристроился еще и охранник из санатория. Помахал ей рукой: мол, присоединяйся. Аня отвернулась, за церковью разглядела тропку. Прошла немного и, всматриваясь в море, высветленное на фоне черневшего неба, но бурное, тревожное, налетела коленкой на скамью. Чугунные опоры, зеленые, одна к одной, реечки, плавная форма. С краю прибита табличка с профилем Чехова (изрядно постаревшего), его росчерком и цитатой:

«В Ореанде сидели на скамье недалеко от церкви,

смотрели на море и молчали».

Аня опустилась на краешек, стараясь не загораживать спиной табличку, хотя кроме нее некому было смотреть и читать. Склон уводил к пляжу того закрытого санатория, слева вдали опустила морду в воду медведица – гора Аю-Даг. Островерхие кипарисы фигурно резали, но не портили вид. Аня жалела, что Чехов сидел тут с Буниным – и не привез после первой близости сюда Ольгу. Она бы поехала…

На пляже поздние купальщики визжали, смеялись, сбивая мысль. И как их пустили в воду в такой шторм? На набережной Ялты сегодня пляж был закрыт, прибой омывал его целиком, захлестывал часовенку.

– Война! – пропищал детский голос.

Внизу мальчишка прыгнул в воду с волнореза, с буны, как называют их в Крыму.

– Не война, волна. Вылезай! – позвал женский голос с берега.

– Война-а-а!

Желтое пятнышко светлых волос, как пробка, скакало по волнам.

Аня закрыла глаза. Еще пять минут – и обратно. По тропе, по ступеням, в Ливадию за мамой, потом в магазин, потом домой, ужин и…

Они шли вдвоем. Высокий худой мужчина: шляпа, трость, бородка. Остроносые ботинки, черный костюм. Рядом – брюнетка в платье с высокой талией и синей шалью на плечах. Кольцо надето на безымянный палец поверх кружевной перчатки.

Аня подумала: кино, наверное, снимают.

Вдруг рощу на склоне словно проредили: дуб, нависавший над скамьей, стал тонким, юным; блеснул не видный за ним ранее шатер церкви. Аня вскочила, протерла глаза. Замерла.

Двое застыли поодаль. Зашептались. Женщина сказала спутнику громко: «Отвернись уже», – и, когда тот послушался, зашагала к Ане. Длинная юбка мела дорожку, цеплялась за траву.

– Девочка, что с вами стряслось? – женщина осторожно приблизилась. – На вас напали?

– Нет, почему напали? Просто смотрю на море.

– И вам не холодно? Где ваши родители?

– Э-э-э, мама во дворце.

На нее прищурились два темных глаза, в каждом – смешливый бес. Синяя шаль крупной вязки, вроде рыболовной сети, женщине удивительно шла, а вот мешковатое платье ее полнило.

– Ольга Леонардовна, там квалифицированный врач не требуется? – так и не повернувшись, спросил мужчина в шляпе.

Синяя шаль заискрила. Женщина в глазах Ани расплылась, как отражение в воде, покачнулась, собралась воедино, отвердела.

– Да погоди, Антоша, – эта Ольга (неужели Книппер?) сделала еще шаг навстречу.

Аню вдруг одолела жажда; она опустила глаза, бестолково зашарила рукой в сумке в поисках бутылки с водой. Схватила камешек, сжала в кулаке. Сглотнула. Раз. Другой. Ольга Леонардовна? Антоша? Антоша? Серьезно?

Аня, ссутулившись, попятилась. Ей хотелось бежать прочь, но площадка была слишком узкая для маневра.

– Ну, вот что, – сказала Ольга, протягивая шаль. – Сейчас же прикройтесь. В таком виде и морю показываться неприлично.

Аня боялась коснуться даже бахромы, по которой бегали ледяные искорки. Тогда шаль опустилась ей на плечи, легкая и холодная, как снегопад. Истаивала узором, жалила кожу. Густой азиатский аромат – гвоздика, шафран, горечь меда – сразу испарился.

Бахрома, которую Аня, набравшись смелости, захватила в горсть, потемнела в ладони, стала чернильная, почти черная.

– Вы живете при церкви? Кто раздел вас до белья? – Ольга всматривалась Ане в лицо и говорила громко, медленно, театрально, будто Аня глухая или чокнутая. – Мой муж вас осмотрит. Он врач, не бойтесь, пожалуйста. Присядьте.

Наконец, она убрала руки, которые оплели шалью Анины плечи. Там, где коснулась, кожу словно дернуло электричеством. Аня села на скамью, прижалась лопатками к спинке; та была теплая – видимо, за день нагрелась.

Подошел Чехов. Аня боялась поднять на него глаза. Вдруг окажется не таким? Не тем. Или, напротив, точно таким, как она пишет. Может, и он – ледяной?

– Ну что же, – Чехов покашлял, отводя взгляд от Аниных плеч, белевших сквозь потемневшую шаль, деликатно присел рядом. – Предлагаю на ваш суд версию: вы лунатик.

Аня усмехнулась, по звуку – вроде как подавилась, но ей сразу стало легче. Она посмотрела на руки Чехова. Обычные: пальцы длинные, ногти гладкие, только на правом среднем затертое пятно чернил. Желтый набалдашник трости в ладонях, брючины из тонкой шерсти – даже на вид теплые. Аня наконец решилась взглянуть в его лицо. Ощущение было – как в походе: весь день карабкалась в гору, глупо теперь не подойти к обрыву, не посмотреть с вершины. Глупо, но страшно.

– Антоша, ну что ты, – зашипела Ольга. – Еще скажи, она и впрямь из дворца пришла, – капризно выпятила нижнюю губу. – Какая духота… Мне это вредно.

Чехов обернулся на Аню. Взгляд – обреченный, усталый, – скользнул по волосам, собранным в хвост, по худым рукам, отбросившим жуткую шаль на скамью. Он очень постарел с тех пор, как прослушивал в саду Софочку. Казалось, он мечтает остаться один. На этой скамье. И вообще.

– У вас там ракушка? – сухо спросил он, бросив взгляд на Анин кулачок.

– Камень. Из церкви взяла.

– Вот это хорошо! – Чехов посветлел. – Церковь из обломков старого дворца сложили, на обломки и разберут. И всё же: откуда вы?

– Из Москвы.

Ольга, до этого вздыхавшая, пытаясь привлечь внимание мужа, теперь стояла поодаль, у самого обрыва, и всматривалась в пляж. Она вся вытянулась, в ней больше не было ни одутловатости, ни капризности. Ане показалось, что она напряглась, готовая к прыжку. С пляжа донеслось:

– Помогите! Кто-нибудь! Скорее!

Море в сумерках посерело. Ольга обернулась:

– Там кто-то тонет!

Аня вскочила, забыв шаль на скамейке, встала рядом. Волны подбрасывали не то буек, не то и впрямь голову мальчишки, который не выговаривал «л».

– Георг, – прохрипела Ольга живым, страдающим голосом.

– Оля, тебе кажется; никто не тонет, – бросил Чехов со скамьи.

Но она уже подобрала юбку, побежала вниз по горной тропе. Сучья хрустели под ее туфлями всё чаще-чаще. Она чертыхнулась, отдирая от подола плеть шиповника, – и вдруг упала ничком, будто ее током дернуло. Воздух над светлым платьем потрескивал, искрил.

Чехов уже стоял рядом с Ольгой на коленях. Перевернул ее на спину: шлепал по щекам, растирал руки, припадал ухом к груди, слушал дыхание. По юбке, разорванной и перепачканной землей, где-то между ног растекалось бурое пятно. Озираясь по сторонам, не находя, обо что она могла удариться и потерять сознание, встретился глазами с Аней.

– Помогите! – донеслось снизу, совсем рядом.

Аня вскочила, побежала. Лес вдоль тропы загустел, на нее свалилась ночь, точно тысяча черных шалей. Затормозив на утесе над пляжем, увидела, как светят на волну фонариками, как накатывает и пожирает серую гальку море. Вот в полосах лучей двое тащат из воды мальчишку. Пестрые детские плавки, открытый рот. Мужчина держит мать, не пуская к нему. У матери на плечах банное полотенце, под ним озябшие бледные ноги. Кто-то в светлой майке (спасатель? врач? отец?) хлещет по щекам ребенка. Как Чехов Ольгу.

Дальше Ане было плохо видно. Над мальчишкой сгрудились спины в майках и куртках, кто-то сделал шаг к матери, оступившись на гальке. Сказал.

Мать взвыла.

Дождь заливал Ане глаза, когда она карабкалась назад, к скамье. Тропа под ногами раскисла, ноги разъезжались. Молния так и не ударила, грозу унесло, ливень сек холодом плечи, и постоянно где-то рядом пиликала музыка.

Чехова с Ольгой у скамьи не было. Исчезли его трость и шляпа, ее синяя-черная шаль. Поблескивала только мокрая табличка. Скамейка будто стала выше.

Аня наконец сообразила, что в сумке непрерывно звонит телефон. Мама. Аня не могла теперь говорить с ней. Она не могла говорить ни с кем. В ушах звучало «волна-война!» и плюх – белобрысый мальчишка прыгает с буны.

Добравшись до шоссе, она перезвонила и, молча выслушав упреки – жду второй час, дождь, ночь, волнуюсь, нет совести, – тускло ответила:

– Ма, тут ребенок на пляже утонул. Бери такси, езжай домой.

Трубка заохала, завздыхала. Затем допрашивала. Под конец – наставляла.

– Уже вызвала себе такси, да, да.

Аня нажала «отбой».

* * *

Стараниями Синани слухи по Ялте ползли самые противоречивые. Кто утверждал, что и не было никакой беременности у Ольги, просто мода чересчур затягиваться в корсеты ушла, да и возраст у женщины такой, что и пополнеть не грех. Москвичи-театралы знали, что черное ее героиня, Маша, носит в «Трех сестрах», потому Ольга Леонардовна не в трауре, а в образе.

Труппа, конечно, была в курсе того, что Книппер упала в Ореанде и потеряла ребенка, но Алексеев запретил мусолить подробности. И на репетициях, которые, для удобства Ольги, проходили в саду у Чеховых, возникло то самое предусмотренное драматургией напряжение, сотканное из недомолвок. Особенно когда обращались к Ольге. Чехов из кабинета слышал это нервное гудение натянутых струн.

Он корил себя, что в тот день, когда от духоты было некуда деваться (верный знак грозы), уступил жене. Взяли извозчика, поехали в Ореанду, на скамью из «Дамы с собачкой», будь она неладна, скамейка эта… Там Ольга вдруг заметалась, будто бы увидела в море мальчишку, ринулась спасать. Чехов даже не понял, куда жена рванула, как оступилась. По бессвязности речи он запоздало, постфактум, определил у нее тепловой удар… Кости целы, но вот эта бурая кровь на платье… Пятно под пальцами, прижатыми к животу, всё ширится. Ее помертвевшие губы, густые, страшно черные на белом восковом лице ресницы…

– Оля, Оленька, – звал он, не зная, куда деваться от жалости.

Хоть плачь.

У подбежавшего от церкви извозчика заклинил верх коляски, и теперь еще дождь хлестал Ольгу по лицу. Она не приходила в чувство. Чехов укутал жену пиджаком, подоткнул ей подол. С подушечек его пальцев дождь резво смывал алое. Положил руку ей на лоб – ледяной. Извозчик ехал не шибко, точно и впрямь покойницу везет.

О ребенке госпитальный врач, старик, расспросив Чехова подробно про сроки, течение беременности, обильность кровотечения, буркнул, что «ни один зародыш тут не уцелеет». Чехов пнул со злости балясину на лестнице. Накатил знакомый озноб, и сердце отчего-то пошло медленно.

В своем кабинете он, не помня, как добрался до дома, всё видел мамашу. Она то сидела возле дивана на стуле, то принималась целовать его, как в детстве. Смотрела на него испуганно и всё шептала: «Антоша, отчего ты такой стал… Отвечай мне!». Порой мамашу сменяла Мапа. Говорила, что врачи «вытаскивают Ольгу с того света», потом что «опасность миновала», а у самого Антоши что-то не то с лицом, он почернел, постарел. Всё просила принять госпитального врача, а Чехов отнекивался. Ему снился Памфилка – белобрысый, голоногий, бьющий ложкой в медный таз. Оказалось, это дребезжал телефон на стене – вся Москва звонила справиться о здоровье Ольги Леонардовны. В конце концов Мапа что-то открутила в аппарате, и дом затих. В этой тишине до Чехова дошло, что не будет Памфилки.

Никогда у него не будет детей.

Август перевалил за треть. В долинах поспевал виноград, из которого Мапа варила ему компоты – выходило похоже на мелиховские, черносмородинные. Мамаша, как он оправился, говорила с ним мало. Точно стыдилась.

Он почти не выходил из кабинета, писал, завернувшись поверх сюртука в теплый халат, который можно скинуть, если придут посетители. Неопрятности он бы не допустил. Даже теперь.

В саду цвели флоксы, гелиопсисы, а за ними, возле скамейки у грушевого саженца – окрепшего, пышного, – мелькало черное платье. В мундире возле Ольги, должно быть, Леонидов-Солёный. Хорош! С ними актриса Савицкая, одетая классной дамой.

Ольга. У лукоморья дуб зеленый, златая цепь на дубе том… Златая цепь на дубе том. Давайте пропустим этот пассаж про офицеров. (Солёному.) Бросьте реплику?

Солёный. Если же философствует женщина или две женщины, то уж это будет – потяни меня за палец.

Чехов встает у окна, надевает пенсне, Ольга с Солёным выходят из-за деревьев.

Ольга. Что вы хотите этим сказать, ужасно страшный человек?

Лицо у Ольги – как тогда, когда она впервые пробралась к Чехову в спальню. Протянула шкатулку. «В компанию к твоим слоникам» – «Ужасно страшный человек». Фразы не схожи, а тон – точь-в-точь.

Солёный. Ничего. Он ахнуть не успел, как на него медведь насел.

Ольга (подошедшей Савицкой). Не реви!

Как она это произнесла… Не так, как одна женщина осекает другую, когда самой тошно, или успокаивает сестру. А словно ей загородили дивный вид: уйди, мол, не мешай мне. Я счастлива теперь. Маленький полутон.

«Не реви!» – Чехова будто ужалило. Волей-неволей за горло схватишься, зажмуришься, дыхание на полпути застрянет.

Ее стройная фигура порхает вокруг флоксов, грудь рвется из черного декольте.

Не реви – не мешай.

Не реви – я счастлива.

Она не в трауре, не горюет – даже на самом дне своей актрисуличьей души. Она упивается удачей, и этим щеголем Солёным, и этим летом. Ничего она не теряла, никакого ребенка. Не было его, Памфилки. Не было. Как не было и кровотечения. Точнее, это была чужая кровь. Например, бычья, упрятанная под юбку в мешочке. Оступилась – вот он и лопнул. Ловко. Врач в госпитале, с усами в форме ухвата, неужели ее поклонник? Нет. Она бы старику не доверилась, риск высок. Провела и его, и сиделку, выходит. Но ведь осматривал же врач ее зеркалом, на акушерское кресло сажал – или нет, черт его раздери? С другой стороны, женщина два дня лежит покойницей и натурально леденеет. Какое там кресло – Мапа собиралась из кирхи Святой Марии звать пастора.

Пастора, вот анекдот. Чехов прошептал:

– Браво, собака! Великая актриса!

Ольга, будто на зов, вдруг оказалась под окном, подняла голову.

– Антоша! Антоша, послушай! У Лукоморья дуб зеленый, златая цепь на дубе том, – и засвистела. – Как, по-твоему, у меня вышло?

Ольга спрашивала про свист.

Оба понимали: вышло всё, что она задумала.

– Нет, эти – шириной с Черное море, – говорил Антон Палыч, примеряя брюки перед зеркалом у себя в спальне. – Иван Алексеевич, что скажете? Еще подумает, что я нахал.

Бунин едва протиснулся в дверь и поразился необычному беспорядку. Опустился на единственный свободный от жилетов, сорочек и галстуков стул. Понял: Антон Палыч задумал что-то серьезное.

– Эти прямо недоразумение со штанинами, а не брюки. Всё в облипочку. Скажет: Чехов – щелкопер.

Антон Палыч крутился перед зеркалом, пытаясь высмотреть сзади стрелки на брючинах. Снимал с плечиков и примерял сорочки, повязывал и отшвыривал галстуки. Посмеивался. Чертыхался.

В какой-то диковинной шкатулке, с черными китами и белым домиком наверху, у него лежали запонки. Помедлил, прежде чем сдвинуть крышку. Сдвинул, выхватил звякнувшую пару и скорее закрыл, словно оттуда могли разлететься запертые доселе осы.

– Да кто? Кто скажет? – спросил Бунин.

– Подайте жилет. – Антон Палыч из-за дверцы шкафа протянул руку, потом выглянул сам. – Нет, другой! К этим брюкам теперь всему придется облепиться. Негоже ведь жилет просторный к штанам жокейским надевать, – продекламировал по-пушкински, прыснул, посерьезнел. – Ладно, зовите, что ли, Мапу на помощь.

Бунин, загодя записавший свою просьбу на листе бумаги, не для того, чтобы зачитать, а скорее, чтобы выговорить связно, начал раздражаться. Сам себя одернул: просителю гнев не положен.

– Ольга Леонардовна могла бы помочь вам с гардеробом.

Антон Палыч отвернулся:

– Она обедает у Татариновой. Или еще у кого.

И вчера ночью она, надушенная, накрашенная, упорхнула не то с Леонидовым, не то с Вишневским. Назвала Бунина Букишоном, что позволялось только Чеховым. Впрочем, она ведь его супруга. Но какая перемена! Та женщина в черном берете: загадочная, непонятная. Густела ночь, шумел листвой городской сад, свежело вдали море. Бунину хотелось, чтобы Антон Палыч задержался тогда в ресторане, не догнал их, бредущих за белым шпицем в неверном свете фонарей… И вдруг теперь это торопливое мурлыканье: «Дусик, пока ты с Букишончиком, мне оставить тебя не страшно». Антон Палыч попросил посидеть с ним до рассвета. Эти бдения для Бунина – радость, но Чехов, Чехов (!) – мается из-за вертихвостки… Когда вернулась, от нее пахло вином. Наклонившись поцеловать мужа в лоб, как старика, коснулась щеки Бунина своими ледяными жемчугами. Скорее бы она отбыла вместе с поклонниками, которых возила на купания в Гурзуф. Антон Палыч купил дачу, чтобы работать в спокойствии, – она и ее заграбастала. Зовет жену собакой? Да ведь это кошка: сытая, жеманная, хитрющая…

– Иван Алексеевич, так что с брюками решим?

Чехов стоял над ним, развесив на вытянутых руках четыре пары сразу, как портной.

– Куда вы наряжаетесь?

Он вдруг засуетился, забегал. Укрылся за шкафом, натянул обычные брюки, пиджак, повязал серый галстук. В этой простоте был его стиль, его шик. Антон Палыч и сам это знал – так для кого же маскарад устроил?

– Я не сказал? К Толстому. Посоветоваться мне с Толстым надо. То есть, хм, поговорить. Он мне телефонировал, приглашал в Гаспру. Поедемте вместе?

– Нет, что вы, куда там, – Бунин смял в кармане бумажку.

– А чем вы там шуршите? Долг пришли отдавать? – выхватил какой-то листочек у зеркала, принялся декламировать. – Счет господину Букишону. Израсходовано на вас: пять бычков а ла фам о натюрель – один рубль пятьдесят копеек, четыре рюмки водки – рубль двадцать, один филей, тут, пожалуйте-с, два рубля, салат тирбушон – рубль, кофей – рубль, переднее место у извозчика – пять рублей. Ну и прочее… Тут, сударь, уж как есть, одиннадцать целковых, – Антон Палыч ухмылялся, но старался не выходить из лакейского образа. – Сосчитайте уж сами-с, будьте добренькие.

– А прочее – это что?

– Вы у Мапы спросите. Она за завтраком составила нам всем такие счета, мамашу только отпустила с миром. Ольгин мне достался на выплату.

Бунин достал свой листочек и, откашлявшись, подражая Антону Палычу, произнес:

– Иван Бунин. «Листопад». Вместо рубля шестьдесят копеек-с.

Антон Палыч опустился на кровать подле его стула.

– Они в «Скорпионе» – ну, знаете, тот издатель на первом этаже «Метрополя», – вместо табуретов на связки моих книг садятся, продают дешево, – выпалил Бунин то, что хотел скрыть.

– Наплюйте. С вами рядом еще король сидеть будет.

Бунин не привык просить. Не умел. Слова, написанные на бумажке, помнил назубок, – а выговорить теперь не получалось. Вот ведь напасть. Выдохнул, глядя на свои колени:

– А что Толстой в Гаспре делает?

– Что и все мы, курортники.

– Скучает?

– Болеет, – сказал Антон Палыч и замялся: верно, уже опаздывает.

Бунин встал, простился, подал руку. Антон Палыч вглядывался в его лицо.

– Довольно маскарадничать. Чего у вас там за манжетой? Вексель, что ли, долговой?

Бунин расправил листок, протянул.

– Красивая у вас подпись; раньше на мою была похожа, теперь – своя, бунинская. За нее и держитесь. А на премию Пушкинскую, как вы просите, я вас номинирую. Разузнаю только, как это делается.

– Не стоит.

Бунину вдруг стало противно от того, что напросился. Отяжелели плечи, забилась жилка над правой бровью. Он отвернулся и вышел.

Чехов шел из Гаспры. Тропа над морем, усыпанная хвоей, была благоустроена для императорской фамилии на месте той, которой татары пользовались уже лет двести.

Толстой принимал на верхнем балконе: простор, балюстрады, горный вид. Внизу во всю пору их беседы ласково журчал фонтан. На плиты бросали шапки тени пальм. Пальмы были вашингтонского сорта, нижние листья подсохли вроде собачьих хвостов. Чехов в Никитском саду видал такие, к себе высаживать не решился. Писал тогда Мапе: «Не то придется дом снести и дворец возводить, чтобы соответствовать». А графиня Панина, у которой устроились Толстые, не поскупилась. Такие же пальмы росли на Цейлоне.

Толстого, под конец визита обмякшего в кресле, Софья Андреевна живо уложила в постель, но тот попросил Чехова еще остаться, посидеть у кровати. На прощание поманил к себе, велел поцеловать его. Едва Чехов нагнулся к розоватой крапчатой щеке, Толстой прихватил его за воротник, прокряхтел с ехидцей:

– Не пишите вы пьесы! Шекспира сочинения не люблю, а ваши – еще хуже.

Чехова давно не трогала критика, а уж от Толстого – хоть тычки, хоть пряники, за всё спасибо.

Пульс у старика перебои давал долгие, вот что плохо.

Софья Андреевна, одутловатая, с полосатой от седины, но всё еще взбитой, высокой прической, теперь выглядела мужу ровесницей; их двадцатилетний разрыв в возрасте истаял на детях, заботах, переписывании романов. Впрочем, эта женщина поразительно прямо держала голову и плечи. Не по-спортивному, а так, словно готова сейчас же дать вам отчет о каждой минуте своей жизни (которую потратила с пользой).

Когда вышла провожать Чехова – растрогалась, промокнула глаза платочком:

– Вы когда на дорожке показались, Лёвушка и говорит мне: какой прекрасный человек – скромный, точно барышня! И ходит как барышня. Просто чудесный!

Толстой, наверное, что-то сказал о нем. Но – не так, не совсем то, не с той интонацией…

Всё же Чехову стало приятно. Софья Андреевна, пожимая его руку, знала это.

А перед тем, за кофе, Толстой важно переложил ногу на ногу, заговорил про «Душечку». Мол, рассказ, вместе с «Ванькой», относит к сочинениям Чехова первого порядка. Потому что женщина эта, Оленька, – не дурочка, какой ее автор выставил. Она святая. Только святая женщина способна любить, забывая себя, всем существом отдаваясь любимому.

Чехов своих героев не делил на два сорта, как и рассказы. У него были вещи написанные – и те, что еще не успел. Сто сюжетов, каждый – одной строкой, которые в шутку пытался продать Бунину. Душечка-Оленька была для него просто медицинский случай, частый в практике. Сам он не смог (да и не смог бы) растворить в себе женщину. Иначе нашел бы помощницу, а не Книппер, которая, как луна, целиком появляется раз в месяц, и то если небо ясное.

Теперь, на исходе августа, Ольга собиралась в дорогу, добавляя в чемоданы и сундуки то и это. Гастроли окончены. Он не спросил ее, когда приедет, хотя она ждала. Она не интересовалась, что́ он пишет теперь не для театра, хотя знала: ему было бы приятно. Рассказы ее не волновали. Впрочем, «Даму с собачкой» она читала блестяще. На публике выступала с ним, говорят, в Гурзуфе. Исполнить дома Чехов ее и не просил.

Перед Толстым скрывать мысли было трудно. Казалось, он прозревает уже и будущее. Чехов старался не думать о нем с сожалением, но, судя по пульсу, недолго Льву Николаичу осталось. Уверяет, что еще лет десять проскрипит, и, управляясь с финиками, пахнущими смолой, вынимая длинные косточки и рассматривая каждую, напоминает Мапу. А она – сильная. По толстовскому примеру, или начитавшись журналов, с переездом в Ялту стала вегетарианкой – и уверяла, что чувствует себя бодрее.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю