Текст книги "Белград"
Автор книги: Багирра
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 10 (всего у книги 17 страниц)
Он встал за спиной старика, положил руку ему на плечо; тот едва не повалился. Заглянул – и впрямь «Тоску» читает. В издании Маркса рассказ занял три страницы – поля широкие сделал, важные.
– Еще дочь, Анисья, осталась в деревне у того ямщика.
– А, – Синани махнул рукой на дверь, за которой притихла Ева. – Моя-то – егоза. Не больно плачет.
Вспомнилась манера мелиховских баб голосить и кидаться на гроб. Горевать полагалось «с выходом»: ближайшим родственникам – сильнее, безутешнее, а уж с дальних – спрос малый, по слезинке.
– Лошади у меня нет. Только вот книги.
– И у меня так, – сказал Чехов, усевшись на какую-то приступочку; саквояж пристроил на коленях.
– Мальчик мой, Йося мой, что же с ним такое сделалось? Третий курс кончал, что в Петербурге могло его так расстроить? Что? Я вам пи́сьма его покажу, там всё благополучно: «Папа, всё благополучно». И вдруг – удавленник. Стыд какой… За что нам? – Синани раскачивался, как в молитве, и вдруг замер, уставился на Чехова: – Вы принесли яйца в корзине?
– Нет.
– Значит, Татаринова. Больше всех ей надо, каждый день ходит, рабби привезла из Одессы. А как я ему в глаза посмотрю? Отец я – или я не отец? Зачем она весть напечатала в газетке своей?
Синани утирал слёзы драным вонючим пледом. Ходил по подсобке, пошатываясь, натыкаясь на вязанки книг. Чехов молчал.
– Нету писем. Ева! Хава! Где письма Йоси?
Ева не вошла. Чехов наконец поймал старика за руку, усадил на место. Посчитал пульс. Проговорил спокойно:
– Исаак Абрамович, сочувствую вашему горю. Давайте вот капель примем.
– Зарыли его бог знает где, от бедного отца далеко. Не по обычаю всё, душа месяц, шлошим по-нашему, мается.
Синани опустил голову, обнял толстый марксовский том, застыл.
Чехов думал о Йосе – студенте, которого никогда не видел. Тот не приезжал на каникулы – болтали про давнюю ссору, – и вот как всё разрешилось. Вспомнился Памфилка, белобрысый мальчик, которого не было. Как о нем прикажете говорить, с кем? И впрямь хоть лошаденкам исповедуйся…
Открыв саквояж, Чехов накапал себе валерьянки. Синани протянул руку. Накапал и ему в рюмочку. Выпили молча.
Дверь в подсобку приоткрылась, в щель полился белый южный свет. Запахло лаврушкой: распустившийся во дворе куст прожарило солнцем. Затрещали цикады. Ева, потоптавшись, отошла от двери, но так ее и не закрыла.
По дороге домой Чехов насвистывал. Он твердо решил дождаться возвращения Мапы – и уехать, не советуясь с врачами. Покончить со всем разом; пусть считают этого покромсанного «Архиерея» лебединой песней.
Накопления у него еще остались, да и жизнь на Цейлоне дешева. Будет ходить босиком, удить рыбу, определит, наконец, цвет океана.
Своих он обеспечил в волеизъявлении, братья еще зимой написали отказные письма в пользу Мапы. Ольга пока про завещание не знает, но она теперь пайщица в художественном театре, да и чем надо, он ее обеспечил. Хорошо бы еще в казино выиграть тысяч по двести раза два – и прожить на Цейлоне до самой старости…
У ворот его дома собралась толпа. Дарья стояла прямо ногами в клумбе, затаптывая ирисы, к ней жалась мамаша. Арсений, задрав голову ко второму этажу, почесывал затылок. «Это землетрясение», «Да куда там! Это оползень!», «Нет, это татары. Теперь прогнили мертвецы в земле-то, вот и осел дом. Опора хрустнула», «Сам, сам идет, разойдись». Гудевшая толпа, пропуская Чехова, разом смолкла. На ходу он всё прищуривался и боролся с желанием спросить, что́ у него дома стряслось. Да неловко вроде.
Сердце чуть унялось, когда не увидел над крышей ни дыма, ни пламени. Слава богу, не пожар.
– Барин, – обратился Арсений. – Вы к стене близко не подступайте только. Видали, во? Трещина прошла какая, воробей влетит – и назад вылетит. А как хрустнуло, звякнуло!
– Царица небесная, – перекрестилась Дарья.
И, словно в подтверждение их слов, раздался треск и звон, будто струна лопнула у самого уха. Из стены выплюнуло блок камней, скрепленных цементом. Глыбина шлепнулась, придавив розовый куст. Юбилейно запахло цветами. Наверху, в пробоине был виден край узкой кровати Чехова, застеленной светлым покрывалом.
«Статский советник ходит за кулисы Александринки собакой лаять за рубль».
«На кресте написано: “Здесь лежит недотепа”».
«Настоящий мужчина состоит из мужа и чина».
Чехов листал свои записные книжки. К делу ничего не подходило.
«Служит факельщиком в погребальном бюро. Идеалист».
«Человек, помешанный на том, что он привидение; ходит по ночам».
А вот эти заложить, на будущее. Для прозы, исключительно для прозы; пьес, кроме этой, вынужденной, он никогда больше писать не будет. Дела… Как начинал сотрудничать в «Крокодилах»/«Осколках» ради денег, так и заканчивать приходится.
Алексеев засы́пал его телеграммами: прошлый сезон нас без пьесы оставили, так хоть к юбилею дайте, дайте. С чего это они на январь будущего, девятьсот четвертого, наметили юбилей моей литературной деятельности, как сосчитали? Двадцать пять лет, говорят. По совести – пишу дольше; еще маленьким, мамаша вспоминала, за завтраком калякал на чем придется. Четверть века. Вечность.
Между тем дом, построенный пятнадцать лет назад, одряхлел. Лестницы отчаянно скрипели, та трещина в спальне, кое-как заложенная камнями и заштукатуренная, потянула за собой перекос в опорах, архитектор Шаповалов только головой качал, сокрушался да присылал счета от геодезистов и каменщиков. Уверял, опасности для жизни в доме нет никакой. Но Мапа, заставшая по приезде разруху, уже год, считай, всё боялась засыпать глубоко, ночами дремала и днем ходила с темными кругами под глазами. Мамаша, тугая на ухо, каждое утро допрашивала ее о здоровье раза по три.
Чехов потер ладони, закашлялся. В доме действовала лишь половина печей. В кабинетном камине большое полено вяло занималось то с одной, то с другой стороны, и никак не сгорало. А между тем март выдался зимний: деревья в саду некстати распустились, дрожат листом. В углу сада, согретая обеденным солнцем, оперилась вишня. Жаль, что одну ее тогда высадил, да всё равно климат здешний не по ней.
– Мапа! – позвал Чехов, услышав, как сестра копошится за дверью. – Сколько градусов в доме?
Мапа, еще более серолицая в светлой шали, наброшенной на голову, ответила:
– Я не поглядела. Да и разбит у нас градусник…
Вышла, затворила за собой дверь – и тут же вернулась:
– Антоша, может, поедем домой?
Чехов молчал.
– Ну что тебе в Ялте? Сад только цветет хорошо, а мы все киснем. Мамаша пневмонию перенесла зимой. Краски стынут у меня прямо в тубах.
Чехов достал бумажный кулек, какие всегда теперь держал под рукой, откашлялся в него. Заметив, как Мапа вцепилась глазами, скорее смял, бросил его в камин.
– Да и некогда рисовать, – уходя бросила Мапа. – Из-за трещин этих вся штукатурка по фасаду облупилась.
– Маша, помнишь, как отец мне физиономию разбил? Я из лавки выбежал, и барышня меня своим платочком утирала.
Мапа держалась за косяк двери, как будто и он мог обрушиться:
– Ну вот скажи, на что, на что ты Еве Синани денег дал? Ведь она мотовка! У нас у самих…
– Не плачь, говорит, мужичок, до свадьбы заживет, – Чехову не хотелось сестру слушать, он и сам знал, что дом эдак скоро развалится. – Красивая была барышня, из помещиков, как их?
– Яшневы.
Мапа посмотрела подозрительно, добавила:
– Она в Париж уехала.
– Дед Егор у них был крепостным. Теперь вот мои пьесы император смотрит.
Огонь, минуя полено, добрался до кулька с мокротой, зашипел, прибрал, как не было. Мапа смягчилась:
– Антоша, надо бы дом шкурить и красить заново.
– Настоящий мужчина состоит из мужа и чина, – усмехнулся Чехов.
Открыл ящик, откуда заканючили и заупрекали ненаписанной пьесой Ольгины письма. Засунул руку поглубже, выудил десятирублевки, что прислали за переводы его на немецкий. Протянул сестре пригоршню растрепанных банкнот. Расправила, рассовала по карманам. Звякнули у нее на поясе ключи. И вся она, с этими упавшими плечами и шалью, стала на монашку похожа. Ушла.
Чехов потер щеку, словно дюжий отцовский кулак ее только что припечатал. Написал:
«Действующие лица:
Лопахин, купеческий сын, интеллигентный человек с хорошими манерами».
Зачеркнул, исправил. Осталось:
«Лопахин, купец».
Набросал остальных списком. Представил Яшневу, всё еще красивую, но тронутую увяданием женщину, в платье, как у Ольги. Скажем, она возвращается из Парижа в свое таганрогское имение. А там…
Летели страницы, первое действие к обеду вчерне было готово. Выстроился сюжет.
На верхушке листа Чехов приписал: «Комедия».
Почувствовал, что согрелся. Приоткрыл окно, Арсения, рыхлившего клумбы, отослал на телеграф, отстучать Алексееву: «Будет вам пьеса, если клянетесь взять себе гл. роль. Чехов».
Внизу вход на Белую дачу уже осаждали гости. Татаринова привела генералов, у которых дом Чехова был в обязательной крымской программе. Мамаша, как старый лакей, всё просила их в гостиную, и сокрушалась, что Мапа выскочила встречать в легком пальто.
* * *
На втором этаже, куда Аня, проклиная каждую ступеньку, поднимала мать – хромую, с перебинтованной в приемном покое ногой, – их ослепило фонариком. Когда он погас – разглядела хозяйку у дверей квартиры. Вид у нее был странный: отвертка в руках, потная челка.
– Мы же с вами на утро договорились, ключи отдать… – начала Аня, предчувствуя неладное.
– Я-то помню, только вот замок у вас – тю-тю. Ну, полиция приедет, разберемся. Я знаю этих паразиток. Всё грозились мне устроить.
– Можно, я пойду уже спать? Давайте мы завтра обсудим всё это, – мать попыталась обойти хозяйку, протиснуться к двери.
– Куда спать? Я же говорю: оторвы клеем замок залили, хоть караул кричи. Во!
Указала на отвертку, которой пыталась пробить замочную скважину. Мама устало села на ступеньку, подперла голову.
– Как только узнали, стервы малолетние, что вас дома нету…
У хозяйки уже звонил телефон; она шипела и фыркала, требовала прислать наряд и данные с камер. Наконец, убрала мобильный в сумку.
– Я вам спасателей вызвала. Но сегодня пятница, сами понимаете…
– То есть как это «нам»? Мы теперь должны последнюю ночь в подъезде ночевать из-за ваших «друзей»? – удивилась мать.
Хозяйка заголосила, что такие вот туристы пошли, хамка на хамке, плазму ей разбили, а она депозит не вернула, имеет право, и вообще, она сдала историческое жилье себе в убыток (при этом указала на Аню отверткой), сто раз могла пересдать дороже, но тут на месяц вроде жильцы, польстилась…
– Вот и пускай вас! – неожиданно закончила она.
– Я сейчас полицию вызову, – мать достала телефон.
– Зови! Может, к вам, москвичам, быстрее приедут. Два часа их жду.
– Мы из Серпухова.
Хозяйке словно полегчало. Принялась расспрашивать, что с ногой: уж не медузы ли? Мол, их осенью прибивает к берегу – как в супе плывешь. Сама хозяйка в этом году до пляжа так и не дошла, но в прошлом было что-то с чем-то… И туристы привалили, и медузы.
Поохав, хозяйка, наконец, отправилась в полицию.
Аня, подстелив сумку, уселась на ступеньку возле мамы:
– Мож в гостиницу пойдем?
– Кто тебя поселит без паспорта? Всё же там осталось, – мать кивнула на дверь. – И телефон скоро сядет.
В тишине гудел счетчик, где-то начинались по телевизору новости. Лампочка давала подслеповатый свет: дойти до квартиры, попасть ключом в замок было просто, быстро, а вот сидеть в подъезде – жутковато. Мужик с первого этажа вывел собаку, матюгнулся, минут через десять завел назад. Закрылся.
Они по очереди сбегали в туалет в кафе за углом.
Вышли на крыльцо. Была ночь.
Ветер срывал с платана еще зеленые листья, вихрил по-осеннему. Бродячая тощая кошка понюхала мамины бинты, потерлась о ногу.
– Тебя еще не хватало.
Мать шикнула, но руками махать не стала: то ли вспомнила ту собачонку, то ли сил не было.
Из форточки на первом этаже запахло яичницей с колбасой.
– Впервые в жизни выпить захотелось, – хрипло сказала мать. – Теперь уж трезвость до конца уколов. Наберешь еще хозяйке?
Аня показала экран: телефон сел. Мать посмотрела на свой в сумке, вздохнула:
– А чем там дело у Книппер с Чеховым кончилось?
– Я не дописала.
– Она его в Германию возила лечить, мы еще в школе проходили. Вылечила хоть?
Аня покачала головой.
– Как думаешь, она его любила?
Хотела ответить: ну да, по-своему. Но только пожала плечами.
– Ты отца помнишь?
– Смутно.
– Он тебе туфли прислал. Лет десять тебе было – а нога взрослая, подъемистая… Не налезли. Записка была: «Анечке». Ни адреса обратного, ни мне полсловечка, – посмотрела на Аню. – Ты их примеряла, думала, теть Наташа отдала Каринкины.
Звездочкой пролетел из чьего-то окна окурок. Погас.
– Замшевые, – тихо напомнила мать.
– Бордовые.
Мать кивнула. Она крутила толстое обручальное кольцо, поцарапанное, но всё еще блестящее – всю жизнь его носила, представлялась вдовой, чтобы не приставали. Теть Наташа, подпив, выболтала Ане на выпускном про отца, что живой; потом просила ее не выдавать.
– Через неделю еще звонил. Молчал. Ждал, что ты подойдешь, наверное, а тебя дома не было. Он молчал, и я молчала.
– Да откуда ты знаешь, что он? Мало ли, ошиблись номером или неполадки. Телефоны эти проводные…
Мать посмотрела на нее неожиданно нежно, без осуждения:
– Выходи за Руслана. Он совсем другой.
* * *
В уборной, размером с порядочную спальню, с кушеткой, заставленной корзинами роз – с их запахом она научилась мириться, если не вдыхать глубоко, – Ольга стерла потекший грим.
– Че-хов! Че-хов! – всё еще доносилось со сцены.
Затем хлопки, бисы и тихий приятный баритон.
Когда из-за кулис увидела, как Чехов – слабый, седой, будто ставший ниже ростом, – поднялся на сцену, и Немирович обратился к нему: «Милый Антон Палыч», – а тот вместо ответа обернулся к залу, сощурился на софиты, – не выдержала, разрыдалась.
Сбежала.
Теперь из зеркала на нее смотрела Раневская. Такой, побитой, зареванной, она могла бы отражаться в стекле вагона первого класса, мчащего ее прочь от вишневого сада в Париж.
Они с Чеховым не виделись почти год. Официально не разъезжались, продолжали обмениваться письмами, временами называя друг друга «Дусик». Решили – так лучше: письма приходили помятые, в надорванных конвертах – их явно прочитывали. Связано ли это с опалой Горького, с Толстым, которого они уговорились называть «дедушкой», или с народной бурей, которую предрекал Чехов, – она не знала.
Да и была готова ему всё простить за «Вишневый сад». Какой успех! Эту пьесу она будет играть до конца жизни. В ней и была ее жизнь: утонувший мальчик, любовь на обрывках телеграмм, люди, которые не дают ей выплакаться вволю, и… и… Чехов. Сегодня она благодарна паутине, из которой так и не вырвалась.
Ресницы решила не отклеивать – готовились поехать в ресторан с Алексеевыми, Немировичем и его «Котиком». Вишневский еще будет. Леонидов не присоединится: сегодня при появлении Чехова оставил ее в покое. На сцене собачья привязанность Лопахина к Любови Андреевне давала тон, вроде рыцарского поклонения прекрасной даме. А уж за кулисами, да еще после того, как бездарно два года назад кончился их роман, не стоило длить отношения. Да и Чехов сегодня как-то особенно настроен против Леонидова. Ревнует?
В дверь уборной постучали. Потом еще раз. Протиснулся лавровый венок, следом вошел и Чехов; стряхнул сухую лаврушку с волос, сел на стул у двери – Ольга его поставила для посетителей, газетчиков, а порой, вымотанная донельзя, падала на него без сил.
– Отдышусь. – Чехов протянул ей венок, как подают горничной шляпу.
Она так же равнодушно взяла и повесила его на крючок. Запахло лаврушкой; перебило проклятые розы. Его волосы не то засалились, не то и впрямь поредели. Писал, что лысеет. Думала, шутит.
Поднесла ему стакан воды. Выпил весь, как будто лето.
– Ты когда приехал?
– Вчера.
– Извини, отдельного подарка к юбилею не готовила; репетировали много.
– Я так и понял, – Чехов огляделся. – С вокзала поехал к Саблину, лежал там в меблирашке, обложенный подушками.
– Тебе нездоровится? – Ольга не удержалась, потрогала его лоб.
Даже слишком холодный. Сухой. Такими бывают зимой деревянные перила.
В переулке шумели, хрустели снегом, разъезжались на извозчиках.
– Тебя газетчики ждут, собирайся давай. Я черным ходом выйду.
– А ресторан?
– Нечего отмечать. Алексеев запорол мне пьесу. Я же просил его играть Лопахина, а Вишневскому отдать Гаева…
– Алексашеньке?
– Ты что, забыла, как Вишневский у Татариновой на бильярде резался? «Желтого в середину»?
Чехов встал. Сквозь прореху в поредевшей бороде белел воротничок.
– Ты же просил Алексеева главную мужскую роль взять?
– Лопахин – главный. Центральный. Какой Лопахин, такая и пьеса, я же телеграфировал. А вы с Константин Сергеичем, с вашим-то присутствием на сцене, перетянули суть на «барскую» сторону. Комедию, где черт идет коромыслом, обслюнявили…
Ольга вернулась за туалетный столик, взяла пуховку, принялась пудриться. Едва удерживалась, чтобы не швырнуть в него флаконом потяжелее.
– Зачем же ты приехал, раз знал, что такой тон репетируем?
– На жену посмотреть.
Чехов встал у нее за спиной. Ольге пришлось наклониться и изогнуться, чтобы увидеть отражение его губ, желтых от лампы.
– Твоя Раневская хороша. Если остальных к тебе подобрать – я бы со спокойной душой уехал.
– В Ялту?
– Да; оттуда за границу.
Ольге захотелось обнять его, повиснуть на нем и не отпускать от себя. С ним, хоть и в паутине, она привыкла жить, – а без него?
Что это он прощается? Уж не умирает ли? У нее опять выступили слёзы. Вскочила, вгляделась в него:
– Что врач тебе сказал?
Чехов покачал головой, как Алексеев на репетиции: не верю.
– Ну, где у вас тут ход для тайных поклонников? Проводи меня. И нос вытри.
Ольга, накинув на плечи своих белок, вышла из уборной, Чехов следом. В гардеробе, где он забирал шубу, им встретились оркестранты, изображавшие и еврейский хор, и рвущуюся струну: в четыре смычка разом ударяли по виолончели. Музыканты поклонились, проскочили; несли свои инструменты в футлярах бережно, точно краденые. Театр стих.
В темном коридоре с табличкой «Посторонних просят не ходить» Чехов, сгорбившись, пошатнувшись, набросил свою шубу с бобровым воротником, черную шапку. Вокруг пахло свежевыкрашенной бутафорской садовой мебелью, сваленной в углу. Было не топлено, но и не холодно. Колыхались тюли на вешалке, изображавшие вишни в цвету.
Ольга вдруг повисла у Чехова на шее. Он показался ей моложе, сильнее. Зарылась носом в воротник. Слёзы утекали в подпушку под колким бобровым волосом.
– Антоша, что же мы делаем?
– Мне вас с шубой двоих не удержать, – усмехнулся Чехов.
– Ну и сбрось ее на пол, тут сквозняка нет.
Чехов не двинулся с места, не обнял ее. Равнодушничал.
– Все уехали, театр пуст. Давай поговорим хотя бы, как люди, не письмами этими, для публики и охранки, не враньем.
– Я тебе никогда не врал.
– Но и близко не пускал. Слепил из меня куклу – а теперь выбросить решил? Зачем ты сказал Алексееву, что это последняя пьеса?
– Так и есть.
Ольга вдруг поняла, что это правда. Он уезжает, а она должна это принять. Как?
Она смотрела ему в лицо. Светлое, как замерзший пруд, – так и хочется швырнуть камнем. Она вдруг развеселилась:
– А я тебе не рассказывала, как Лика Мизинова приходила к нам пробоваться? Да, в труппу хотела, года два тому.
Он слушал, что будет дальше.
– Читала «Как хороши, как свежи были розы» Тургенева. Немирович ей сунул монолог Елены Андреевны, – усмехнулась. – Меня ущипнуть. Ты ждешь развязки?
Сейчас сыгранные роли не подсказывали тона, в этих потемках она опять становилась немкой, просто женщиной. Без подтекста.
– Ну, прощай, Оля, – сказал Чехов. – Если что стрясется, обращайся к Маше.
– Она всё провалила: не я, а все единогласно так решили. Санин пожелал ей модный салон открыть!
– Не сомневаюсь.
– Куда ты едешь? В Ниццу?
Крякнув петлями, загудев метелью, распахнулась перед Чеховым дверь. Он аккуратно, как всегда, вышел. Не обернулся.
Щелкнул замок. Заскрипели снаружи его медленные, осторожные шаги.
Волоча по полу шубу, точно старая собака – хвост, Ольга поплелась к уборным.
* * *
Аня любила завершать дела по пятницам, иначе они томили все выходные.
Получив, наконец, правки от редактора, просидела все новогодние праздники, отвлекаясь лишь на поздравления дальней родни и сентиментальных одногруппников. Чехов не любил Новый год.
Рукопись выслала 10 февраля 2022-го. Запомнила дату окончания романа. Захлопнула ноутбук. День был сырой, стемнело рано, и луна, ущербная луна подглядывала за ней со стороны Битцевского леса.
Аня не могла отлепиться от Чехова, начать новый текст: чтобы найти идею, требовалось время, да и дедлайны по рабочим, копирайтерским проектам полыхали. Ей виделась Мапа, подвязанная фартуком, или Ольга с двумя мужскими костюмами: черным и белым… Потом пришли две новости. Первая, всполошившая всех, и вторая – из редакции. Не новость – скорее так, отбивка.
Аня открыла ноутбук, прочла, отошла подальше, плеснула в кружку горячей воды из чайника, забыв долить заварки, глотнула, поперхнувшись, вернулась, перечитала.
«Дорогие наши авторы! – писала Татьяна. – Мы прекращаем сотрудничество по всем проектам в связи со сложившейся ситуацией. Издательство приостанавливает свою работу и отзывает все заказы на рукописи. Надеемся на понимание. Редакция “Светоч”».
Аня так и сидела в потемках за столом – должно быть, часа три, – пока Руслан не пришел с работы. Говорил, что издатели сразу были какие-то мутные, неизвестно из чьих карманов выплачивали авансы… Утешал, заказал какой-то еды. Аня глотала, не разбирая вкуса. Видимо, сильно обожгла язык.
Конец февраля она помнила смутно: поток новостей в телеграм-каналах, споры, которые Руслан вел по телефону со своими родителями.
Мама, отчего-то решившая, что Аня нездорова, вдруг приехала, привезла куриный суп. Густой, поверху – корочка изжелта-белого жира, будто снежный наст. В кастрюле на огне наст превратился в золотые кольца, мать наливала их в кружку, говорила: «Аня, пей». Прожила у них три дня – и так же неожиданно уехала. Руслан не удивился: наверное, дела в Москве были. Рассказал, что в Белграде открывают филиал, часть команды туда перекинут.
Ане приснился отец, которого она не помнила. У него оказался мягкий баритон, худое, интеллигентное лицо. Он сидел с ней на скамейке у подъезда, и снег с мокрых, тощих прутиков сирени сползал на асфальт прямо к его ботинкам. Он рассказывал, что хотел стать врачом, но тут уж, если в юности не выучился, долгие годы медицинского во взрослой жизни не потянуть: мозги уже не те. Аня не знала, о чем с ним говорить, потому просто давила мокрый снег подошвой и смотрела, как отпечатывается елочка.
* * *
Чехов теперь уже не выходил на балкон второго этажа гостиницы «Sommer»: все эти немецкие клумбы и дамы, одетые блекло, как в гимназии, нагоняли тоску. Сидел у окна в кресле.
– О, Погребальные Дроги пошли на почту. С такими, как этот Лёвушка, страшно мне за нашу медицину.
– Вечно ты людям прозвища даешь, – Ольга, вытянувшаяся с газетой на диване, ответила равнодушно.
Вот уже третья муха пролетела по линейке. Дома июльские мухи спотыкаются, ленятся. Чехов прошелся по комнате:
– В Баденвейлере одно хорошо: овсянка. Надо бы привезти такой в Ялту.
Вдоль стен, оклеенных чистенькими немецкими обоями, на которых не был раздавлен ни один клоп, ближе к двери стояли две узкие кровати. На каждой – гора подушек.
Горничная утром застелила кровати пледами в клетку. От нее пахло зубным порошком. Ее движения напомнили Мапу. Сестра, провожая их в мае в Берлин, шепнула мамаше: «Они ведь и венчались в мае». «Всю жизнь маяться», – ответила та и принялась крестить Ольгу, так и не принявшую православие.
Спустя десять дней после премьеры «Вишневого сада» пришло известие о Русско-японской войне. Чехов так и остался сидеть с газетами на багаже. Путь на Цейлон был затруднен, а местами отрезан. В одесском пароходстве, которое Чехов засы́пал телеграммами, не давали расписания. Не помогли и хлопоты Бунина, обивавшего пороги тамошних судоходных контор.
Чехов знал, что у неизлечимо больных бывают моменты, когда силы сгустились на последний рывок – и если здесь возникает преграда, то пиши пропало. Болезнь обостряется.
Он свалился с лихорадкой.
Как полегчало – перебрался в бывшую комнату Ольги, примыкавшую к столовой: в феврале, да еще с войной, визитеры-генералы схлынули, да и одышка мешала ходить по лестницам. Мапа порывалась вызвать ему то жену, то врачей. Чехов просил только «Московские ведомости».
В апреле, когда газетчики, несмотря на подрыв в Порт-Артуре адмирала Макарова вместе с его другом Верещагиным, всё трубили про «маленькую победоносную войну», Чехов принял Альтшуллера, лечившего Толстого.
– Эмфизема; сердце изношено; туберкулез добрал-ся до кишечника, – перечислял Альтшуллер, простукав его по спине и груди.
– Ну что, кума, помирать пора.
– Вам отдых нужен. Супруга ваша говорит по-немецки, так и поезжайте в Шварцвальд. Там такая погода!
– Да к чёрту вашу погоду. Я хочу океан увидеть.
Альтшуллер покачал головой: не доедете.
– Вот отлежусь – и махну на войну врачом. Эдак больше узна́ешь, чем корреспондентом.
– Мало нам Верещагина…
Чехов вспомнил, как в Гаспре Толстой, совсем уже дряхлый, засыпал за кофе. О чем он грезил? Захотелось сейчас закрыть глаза, видеть зеленый остров в океане, и чтобы умелая Софья Андреевна поправила ему подушки.
Вошла Мапа. Чехов сел на постели, приосанился, подмигнул Альтшуллеру.
– Маша, меня в Германию отправляют. С супругой, как ссыльного.
Мапа насторожилась:
– Скоро лето. Чем же в Ялте плохо?
– Доктор Швёрер Антон Палычу полный покой обеспечит. Немецкий порядок, питание опять же. Он приличный человек, женатый на московской Живаго.
– Я сама отвезу брата.
– Нет, останешься с мамашей, – голос Чехова сделался строг. – Телеграфируй Ольге. Срочно.
Мапа прищурила на него крыжовенные, ни капли не постаревшие глаза. Что-то заподозрила.
В гостинице всё стихло. Безнадежные, как он сам, туберкулезники, слетевшиеся в Баденвейлер, закемарили до второго завтрака. Под окном движение было лишь возле почты, но никто не выбегал из дверей, не рвал конвертов, не целовал страницы. Входили чинно, как в кирху, где пел по вечерам торжественный орган. Плешивому органисту писем, видать, не приходило, – лысина ни разу не блеснула у «Postgebäude».
– Оля, переведи, что про войну пишут?
Ольга вздохнула, перелистнула вкусно пахнущую свежую страницу, потом еще одну, забубнила:
– Десятого июня сего тысяча девятьсот четвертого года эскадра контр-адмирала Витгефта предприняла попытку прорыва к Владивостоку, но отступила.
– Три недели тому? От какого числа номер?
– Да сегодняшний, от второго июля, – сердито отозвалась Ольга и продолжила бубнить: – Так. Завидев японский флот, Витгефт счел вылазку невыгодной. М-м-м. Дальнейших известий о крупных сражениях не поступало.
– Счел?
– Ну, какая разница, может, «рассудил», так точнее будет.
– Немецкий рассудок.
Ольга подняла на него бровь, но так как Чехов не повторил выпада, оба вернулись к своим делам: он – к мухам и Лёвушке, застывшему над клумбой (может, рассматривал мертвого жука), она – к газетным сплетням. Вдруг резко обернулась:
– Ты почему какао не допил?
– Кофе хочу. Или лучше чаю. Открываешь жестянку – а оттуда самоваром, сеном, землей несет… Знаешь, как чай растет? Листы насквозь просвечивают под солнцем.
– Антоша, чая тут порядочного нет, надо выписывать из России. Вот, послушай, в берлинской опере дают «Ханс Гейлинг», – Ольга посмотрела на него с жалостью. – Это в августе… Нет, пожалуй, ты не в силах будешь. А я так люблю ее, – принялась напевать. – Там злодей хотел утащить в подземное царство Анну, заколол ее любимого Конрада, но не насмерть. Всё кончилось хорошо.
– Для кого хорошо?
Ольга ходила по комнате, поправляла и без того взбитые подушки, вертелась у зеркала, мурлыкала, пританцовывала. Солнце высвечивало ее платье – зеленое, как молодые чайные листочки. Вдруг Чехов съежился от гула. В небе, между верхушками кедров, пролетела огромная стальная машина, вроде селедки с крыльями. На синеве осталась белая дорожка – точно мукой из худого мешка посыпало.
– Жарко, хоть раздевайся, – прохрипел Чехов, разрывая воротник сорочки.
Ольга не ответила. Секунду размышлял, показать ей мучной след на небе или нет. Скажет: просто облако. Да и то, что он задумал, совместными видениями не исправить. Он посмотрел на Ольгу: крепкая женщина – такая всё вынесет, всё сыграет.
– Вот что, Оля, возьми костюм мой, сшитый Дюшаром, и поезжай, закажи мне светлый фланелевый во Фрайбурге. Справься у фрау Живаго, кто там шьет прилично.
– Зачем тебе фланель? – Ольга тут же опустила глаза: ага, стало быть, Швёрер вчера ей сказал, что муж не жилец. – Живаго в Москву теперь катит, вчера провожали.
– Твоему мужу скоро в парке подавать начнут. Как есть облезлый барин.
Ольга достала из шкафа его темный костюм, приложила к себе. Штанины, как тени, выстелились по полу. Задумалась, заколебалась. Всё утро жаловалась на скуку – а теперь вдруг не хочет ехать.
За месяц они истратили все разговоры. Даже про мужиков, которым то ли нужна немецкая опрятность, то ли вредна, – отспорили третьего дня.
– Съезди, Оля, что тебе стоит. По магазинам потаскайся на мой счет, а я вздремну.
Подумав, Чехов добавил ласково:
– Вечерним вернешься, собака.
Ольга ввалилась в номер, перекинув через плечо портплед с костюмом:
– Антонка, ты не поверишь, там…
Осеклась, потому что в комнате никого не было.
Исчезли трость и шляпа, крепкие прогулочные ботинки. Из сорочек была взята пара свежих, вчера накрахмаленных горничной. Из уборной пропала щетка. Письма, на которые он утром диктовал ответы, так и лежали на столе.
Блеснула слабая надежда, что Чехов гуляет в городском парке. Ольга вышла из гостиницы, едва удерживая спокойствие. От земли поднимался туман, кутая клумбы и низкие кедровые лапы.
– Антонка, – прошептала в темноту. – Какой стыд.
У немцев строевой порядок: окна гостиниц все подряд горят, на улице никого, почта заперта до утра. Пролетела, перевернувшись в воздухе, крошечная летучая мышь. На небе темнел шпиль кирхи. Внутри пел орган, горел свет. Прошла мимо, чувствуя, как подступают рыдания. Фрау Чехофф пока не должны застать в таком виде. За городским садом показалась простенькая Marienkapelle. Католическая часовенка с одним алтарем и витражами евангелистов, которые синими и зелеными стеклами как-то напомнили Чехову окна его ялтинского кабинета. Вошла, присела на скамью.
Тут ее плечо тронул студент-медик Лёвушка Панин. Вздрогнула. Он всё таскался за Чеховым, рассуждал о смерти. Лёвушка, прижав палец к губам, сел рядом:
– Ольга Леонардовна, это вам.








