Текст книги "Белград"
Автор книги: Багирра
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 11 (всего у книги 17 страниц)
Ольга посмотрела на Лёвушку, протянувшего ей «Вишневый сад», отдельное издание, выпущенное Марксом.
– Хотите автограф?
– Антон Палыч вам передал.
Закладкой служила живая красная роза. Книга открылась на втором действии – и там была обведена карандашом фраза Раневской «Муж мой умер от шампанского».
Мой. Муж. Умер. От шампанского.
Ольга сидела на скамье, соображая, как лучше поступить. Вспоминала, как горничная утром сказала коридорному, что герр писатель вот уже два дня не спускались к обеду и «nicht länger am Leben»[1]1
Не жилец. (нем.)
[Закрыть]. А если представить, что Чехов не удрал от нее, а впрямь скоропостижно…
Нет.
Швёрер. Лечащий врач должен свидетельствовать смерть.
Лёвушка, деликатно отошедший, пока Ольга читала послание, бродил по часовенке, крестился щепотью, по-русски, и едва не полез целовать мадонну в алтаре.
– Лёвушка, когда к вам попала пьеса?
– Герр Чехов после второго завтрака зашел.
– Видите ли, Лёвушка, – Ольга сглотнула. – Дело в том, в том, что, видите ли, Антон Палыч скончался.
Подняла руку, чтобы пресечь расспросы: она и сама не знала деталей, кроме… шампанского. Лёвушка закрестился размашисто, разинув ротик.
– Он перед смертью попросил шампанского, – Ольга, изображая рыдания, перебиваемые икотой, получала паузу после каждой реплики. – Отпил глоток. Отвернулся к стене и…
– Его последние слова? Умоляю! – Лёвушка прямо трепетал.
Ольга подавила икоту, которая привязалась всерьез. Утерла слёзы, торжественно, как того просила публика в лице одного студента, похоже, еще и религиозного до крайности, произнесла:
– Ich sterbe.[2]2
Я умираю. (нем.)
[Закрыть]
– Как хорошо!
Ветерок всполошил алтарные свечи. Вот бы полететь с ним. Носиться над Шварцвальдом и оставить эту комедию. Впрочем, она уже ступила на сцену:
– Видите ли, Лёвушка, доктор Швёрер, э-э, уехал. С супругой.
– Герр профессор Баудэ в покойницкой с утра будет вскрытия делать. К нему бродяг свозят со всего Эльзаса, – Лёвушка сладко причмокнул.
– Бродяг, какая гадость! И Антон Палыч там лежит.
– То есть как?
– Лёвушка, вы должны помочь мне забрать тело мужа.
– Да, я… – проблеял студент.
– Христос против вскрытий! – Ольга перекрестилась по-православному. – И никому ни слова. Это наш долг перед усопшим.
Покойницкая была отделана плиткой – светлой, блестящей, страшно отражающей свет лампы. Там лежало три трупа, не прикрытых и тряпочкой. Лёвушка пояснил, что герр профессор, у которого он учится вскрывать, считает стыдливость противоестественной медицине. Запах стоял – точно полуденное марево варит на помойной куче бычьи кишки. Но и полы, и тела были вымытые.
Пятками ко входу лежала старуха: ссохшаяся, синяя, с открытым ртом и глубоко запавшими щеками. Ольга отвернулась. Далее, на соседних столах, молодая женщина, красивая, если бы не лиловые кровоподтеки по лицу, и дед с бороденкой. Тощий, длинноногий, лет шестидесяти. Кожа желтая, как от несварения. Даже похож. Ее постаревший Антонка. Керосинка дрогнула у Ольги в руках – казалось, покойник, услышав ее мысли, силится повернуться на бок.
Лёвушка вывел Ольгу на воздух.
– Ольга Леонардовна, там на ноге записка, что это бродяга-шваб.
– По-вашему, я мужа не узна́ю?
Лёвушка заморгал.
– Давайте скорее носилки.
Ольга никак не могла надышаться летней ночью, цветочным духом, плывшим с дальних лугов. Она любила Германию.
Лёвушка пришел не скоро, чиркая по брусчатке чем-то вроде длинного дощатого ящика с ручками. Запахло щелоком.
– Свистнул в прачечной вместе с бельем. Носилок нету.
Вдвоем сволокли труп деда со стола, уложили в ящик, прикрыли простыней. Поверху положили «Вишневый сад»: в сумочку Ольги, болтавшуюся на локте, издание не помещалось. Только вот ноги деда, одеревеневшие, жердями торчали наружу. Пришлось надеть на каждую наволочку. До часовни тащились с тремя остановками, озираясь по сторонам. Лёвушка, который трупу Чехова поклонялся усерднее, чем живому писателю, запел «Вечную память». Ольга попросила сдержаться. Под полуночный бой часов на башне внесли тело в часовню. Так, замотанное простыней, и уложили на скамью.
Отправляя Лёвушку к гробовщику и в свой номер (за костюмом в портпледе, сорочкой и единственно оставшимися парадными ботинками), Ольга приказала не говорить, кто покойник, не поднимать пока шум. Прикрыв дверь – засова в часовне не было, – достала из сумочки дорожный тюбик с гримом, тени, французские румяна, пудру. Нос у деда был крючком, на макушке плешь, хорошо хоть пальцы длиннющие, чеховские. Усохли или от природы «артистическая натура», как Лопахин.
Склонившись над скамьей, Ольга гримом «вытянула» деду овал лица, растушевала румяна по линии роста волос, скулам, подбородку. Посыпала лицо пудрой, начесала волосы так, чтобы прикрыли макушку. Задумалась. Чехова отличал этот его внимательный прищур – закрытым глазам такой не придать. Села на скамью, уложила голову деда к себе на колени, чуть подвела ресницы карандашом, тенями высветлила веки, точно залитые воском. Хоронят без пенсне, а мало кто Чехова без него помнит. И вдруг, на секунду, губы покойника тронула усмешка. Совсем чеховская, когда происходит что-то забавное, а уловил комедию только он один. Такими наблюдениями битком набита его записная книжка. Ольге запомнился факельщик, служащий в погребальной конторе от того, что идеалист.
Пальцами распределила покойнику волосы на пробор – поседевшие, но совсем чеховские. Осмотрела его профиль. Уши длинные, под стать овалу лица. Они Чехова не портили вовсе. Права Елена Андреевна: интересный мужчина. Ольге стало жаль, что она вот так, подолгу не смотрела на мужа в гостинице: всё ела, пила да шуршала газетами. Теперь вот Чехов – беспомощный, спеленутый, точно ее кукла. Ольга опутывала его своей паутиной. Они вдвоем сыграют ее драму – грустную пьесу о великой вдове. Она вдруг обняла Чехова, притянула к себе ближе, зарыдала.
Вошел распорядитель из погребальной службы, а с ним факельщик, сгрузивший на скамью свой огненный припас, сказавший:
– Прямо пьета Микеланджело!
– Да зачем же вы на лавке с герр Чехов, – причитал распорядитель, деловито снимая мерки с покойного. – Да неужели же вас из гостиницы выселили?
Ольга молчала, слёзы текли и текли. Распорядитель продолжал бубнить:
– В здешних гостиницах постояльцы крайне боятся смерти. Поэтому покойников в номерах не допускают. Но и исключение быть должно, дорогая фрау Чехов.
Факельщик, увидев оставленный тут же «Вишневый сад», всплеснул руками. Лёвушка, вошедший вместе со Швёрером, смотрел на покойника во все глаза. Будто только сейчас признал Чехова.
Когда все, кроме «вдовы», по просьбе Швёрера вышли, тот раскрыл докторский саквояж, достал такой же, как у Ольги, тюбик грима, выдавил на палец, подмазал покойному шею, начавшую синеть. Потом, обойдя скамейку, носовым платком растушевал, приглушил подводку на веках бродяги. Подмигнул:
– А то Чехов у вас, Ольга Леонардовна, похорошел посмертно.
Ольга поняла, что Швёрер в курсе дела. И все хлопоты Чехов перед побегом поручил ему. А она – поспешила.
– Какую дату смерти ставить в свидетельстве? – спросил Швёрер.
Ольга, снова всего лишь чеховская актриса, не жена и не вдова, прихватив «Вишневый сад», из которого выпала эта насмешка-роза, вышла из часовни на воздух. В факеле, воткнутом в землю, трепетал живой огонь. Голосили первые птицы. Возвращаться к трупу не хотелось. Поджав ноги, села на траву возле огня. Закружилась над ее головой черная тропическая бабочка и, покрасовавшись у пламени, полетела прочь.
Рассвело.
* * *
Весна была поздняя, в конце мая сирень у подъезда так и не распустилась.
Руслан собирался в Сербию. Его друзья уже уехали – в Турцию, в Израиль… Кто-то получил работу, кто-то просто улетел еще в марте, втридорога, куда придется. Руслан отправлялся «в командировку», но обратного билета не взял. Говорил, что первые две недели поживет в отеле, займется поисками квартиры. Аня удивилась.
– Ну, в гостинице месяцами жить дорого, а мы проект только запускаем. И тебе надо куда-то приехать.
– А точно надо? Ты же вернешься.
– Не уверен.
– Это что? Эмиграция?
– Слушай, ну мы же хотели пожить в Европе. И потом, говорят, что скоро границы закроют, или еще хуже…
Собирал маленький чемодан, который влезал в ручную кладь. Но он с эдаким и год проживет.
К тому, докрымскому разговору о свадьбе они не возвращались. Жизнь текла странная: те же тележки в «Пятерочке» и нудные пробки, только вот прохожие всё чаще избегали смотреть друг другу в глаза. Угрюмая бетонная остановка возле дома стала еще мрачнее. Порой там звучало «мобилизация» и «служил, не служил».
Руслан регистрировался на рейс с телефона, не поднимая головы:
– Как квартиру найду – сразу покупай билет.
Аня нахмурилась.
– Ну, точнее, я тебе по видео покажу варианты или фотки пришлю. Сама выберешь.
– Что я там буду делать?
– Ты же на удаленке, – Руслан отложил телефон, посмотрел на часы, цокнул языком. – Слушай, пойдем уже, мне еще надо смотаться по делам до вылета. Документы подписать. Поедешь со мной?
– Угу, – Аня натянула водолазку, джинсы, кеды.
Руслан гнал, сигналил, матерился. Возле центра «Мои документы» встали в пробку.
– Вон же он. Давай пешком дойдем, – предложила Аня.
– Нам не сюда.
Руслан снова превышал. Ане вспомнилась та безумная поездка на такси с мамой в Крыму. Спасатели тогда вскрыли замок лишь под утро, до вылета оставалось три часа, ехать – два как минимум. Аня обещала таксисту приплатить, их подбрасывало на кочках, будто машина сломала подвеску, мать сзади укачивало. Мелькали груды арбузов на обочинах, пыльные указатели, подпрыгивало над морем солнце. Ни о каком лирическом прощании с Ялтой речи не было.
Руслан чертыхался, посматривал на часы, весь напряженный, как они тогда.
– Давай я завтра отнесу документы? Ты хоть с Москвой попрощаешься нормально.
– Нет, у тебя не примут.
Остановились возле здания «Чертановский отдел ЗАГС». В четверг вокруг него было пусто, мужик с огромной камерой подскочил фотографировать «молодых».
– Да мы не жениться, – сказала Аня.
Дядька отнял камеру от лица, оглядел ее черную водолазку и бросил:
– Разводитесь? Сто раз подумайте, а, вообще, один хрен.
Внутри было неприятно гулко, в полированном полу отражались тяжелые портьеры. Бархатный диван, куда Аня села подождать, пропах пылью. Рядом опустилась, разложив свое платье во всё сидение, невеста. Из-под тяжелых ресниц было не разобрать цвет ее глаз, грим изменил лицо, затемнив контуры. Ей могло быть и восемнадцать, и тридцать. Шурша обертками цветов, позади дивана выстроились родственники. Переживали, что жених опаздывает.
– Там пробки, – Ане стало их жалко, кивнула в сторону трассы.
В ответ все враждебно промолчали.
Руслан высунул голову из ближайшей двери, позвал Аню. Она встала, едва не наступив на белопенные оборки, поддернула джинсы, которые бархат никак не хотел отпускать, поспешно вошла.
В комнате – два кресла и столик с бумажным, будто игрушечным флагом. Плотная женщина, чьи кружевца на блузке казались споротыми с платья ожидающей невесты, спросила Руслана:
– Начинаем?
И раскрыла какую-то папку.
– В смысле начинаем? Мы что, женимся? – прыснула Аня.
Руслан отвел ее в сторону, хотя в тесноте секретничать было нелепо: «Послушай, мы же и так хотели; мало ли что будет… ты со мной или нет? хватит уже, я всё решил, договорился, без шума, без родни, как ты любишь; мы задерживаем людей, да и мне улетать скоро; я твой паспорт взял». Аня слышала каждую фразу, но слова точно рассыпа́лись, отскакивали друг от друга. Так было, когда в детстве грохнула градусник и собирала ртуть с пола пальцем, пока мать на работе. Жмешь на шарик, вот-вот ухватишь, – а он превращается в три юркие бисеринки. И так – с каждым.
– Невеста, вы скоро там? У меня через пять минут следующая пара.
От неловкости и мерцающих ламп дневного света у Ани зачесались глаза.
– Послушай, Руслан, так же не делается.
– А как делается? Я уеду – и всё, расстаемся?
Аня поковыряла катышки на рукавах водолазки, прихлопнула пузыри на джинсовых коленях:
– Зачем, я приеду к тебе, мы же договорились.
– Кем приедешь? Жене – ВНЖ дадут, ДМС… Мне некогда будет этим заниматься.
Женщина-регистратор поддакивала кивками челки.
В комнате не было окон. Плотно закрытая дверь казалась муляжом, и даже в замочную скважину не пробивался свет. Скважина была темная, словно та, в ялтинской квартире, залитая клеем. Не вырваться. Дождись, пока откроют.
Руслан кивнул: начинайте. И женщина завела речь, сто раз слышанную Аней и никогда к ней не относившуюся.
– Прошу ответить вас, невеста?
Регистратор стояла спиной к глухой двери. Под кедами Ани блестел скользкий искусственный камень.
– Да, – прохрипела она.
Руслан, взяв ее за руку, быстро согласился.
Расписались. Получили свидетельство на руки.
– А штамп в паспорте? – спросил Руслан.
– Опомнились, сто лет уж его никому не ставим. Это в МВД надо идти. А фамилию, мы с вами договорились, сменит, как вернетесь.
Руслан сунул регистраторше какой-то конверт, она, буркнув «ну, счастливо вам», легко распахнула и придержала им дверь.
* * *
– Боюсь, вам придется остановиться в гостевой комнате, – Мапе показалось, что они с Ольгой и впрямь стали похожи, но она списала это на траур.
Черные платья – как халаты врачей: прячут человека, оставляя роль. Скорбеть. Завтра брату сорок дней.
Тогда, на Новодевичьем, толпа, прошедшая за гробом с Николаевского вокзала через всю Москву, напирала, давила. Шатались и кренились старинные кресты, кто-то чертыхнулся, угодив летней туфлей в ржавый размокший венок. Могилу отца, возле которой хоронили Антошу, всю затоптали. «Какая из двух вдова-то?», «Не поймешь, одинаковые стоят!», «А деньги кому?», «Марксу! Жид всё захапал, в кабалу Чехова взял: двадцать пять лет все книжки сам продает», «Не, та, что поглазастее, – сестра евойная! Она и похожа», «А немка, ишь стерва, Чехова и везти нам не хотела». Из этой болтовни Мапу сильнее укололо то, что их с Ольгой путают. Ольга в черной вуали замерла статуей, опираясь на коренастого бородатого Немировича, и будто ничего не слышала.
Гроб – дубовый, крышка сплошь венками и цветами убрана. Когда в Газетном переулке они с мамашей наконец догнали процессию и протиснулись вперед – гроб уже был закрыт. Антоша умер неделю назад, три дня с ним прощались в Баденвейлере, где Ольга и намеревалась его похоронить. Лишь благодаря ее, Мапиным, телеграммам, да еще упрекам Алексеева, прах брата прибыл в Москву. В Москву! В Москву! Когда-то брат обдумывал «Трех сестер» и, плескаясь в гурзуфской бухте, выгребая к берегу, всё бубнил эту фразу – не то молитвой, не то считалкой. Далеко не заплывал – сердце не позволяло.
Мапа, истинная наследница брата, понимала, что именно ей не простят немецкой могилы Чехова. Забудут со временем, что была такая Ольга Книппер. Если та и дачу, «саклю гурзуфскую», продаст – вообще растворится. А спросят – с Мапы. За сестру и за вдову.
Мапа посмертно получила брата, выцарапала его у Ольги. И всё же, если бы гроб хоть на минуту открыли, – она бы утешилась. Усопшие не похожи на живых. Но не посмотрев – никак не поверить, что там, в дубовом ящике, заперт Антоша. Под перезвон с колокольни Новодевичьего монастыря робко спросила у Ольги: не стоит ли снять крышку для прощаний? Та спрятала нос на плече Владимира Иваныча. Немирович ответил, пошевелив поповской бородой-лопатой, ударяя на «о», как в Псалтыри:
– Но вы поймите, Марья Павловна, запах же. Лето.
Когда гроб устраивали на подпорках возле раскрытой могилы, громыхнули на нем тяжкие позолоченные ручки. Златая цепь на дубе том. Мапе вспомнилось, как бормотал Антоша пушкинские строки, мерно выхаживая по кабинету замысел «Сестер». Когда же это было? В девяносто девятом, в то лето, когда она Ольгино письмо изорвала.
В надтреснутом ялтинском доме было мрачновато.
– Наверху ремонт, – добавила Мапа. – В комнате мамаши покойно, но…
– Я не займу спальни Евгении Яковлевны, – Ольга откинула черную вуаль на поля шляпки. – Не переживайте.
Теперь они с Ольгой стояли в прихожей вдвоем. Мамаша после похорон осталась в Москве с двумя сыновьями. Словно боялась, что они, мужской чеховский род, последуют за главой, за Антошей. А Иван с Михаилом, срочно приехавшим из Петербурга, думали – это они мать опекают.
На похоронах Мапа была благодарна, что есть мамаша. Без того, чтобы крепко вести ее под руку, подносить валерьяновые капли, не знала бы, как себя держать.
Гроб опускали в могилу, следом падали розы вперемешку с песком, розы, скрещавшие на лету длинные стебли, розы, которые он так любил. Хотелось стоять над этими уходящими в землю цветами: смотреть, смотреть, смотреть. Но мамаша завыла, отошла от могилы, подволакивая ногу, присела на сырой, свежий березовый пень. Верно, спилили, чтобы могилу выкопать. Мамаша горевала, раскачивалась. Мапа загораживала ее вместе с этим пнем, гладила по спине, не находя слов.
Горе было – ее, Мапино. Мамаша плакала по своей немощи и, как в купеческой семье принято, рыдала по кормильцу. А Мапа… Мапа потеряла всё.
Наползали августовские сумерки.
Комната Ольги, где Антоша лежал до отъезда, теперь съежилась. Может, из-за укрытого простыней зеркала.
Мапа заранее перенесла сюда все Ольгины вещи, указала на кувшин для умывания:
– Вам что-то еще нужно?
– Маша, сколько мы будем манерничать? Мы же брудершафт пили, помнишь?
– Брат заставил.
– Антон Палыч хотел, чтобы после его смерти мы жили мирно.
– Он вам так сказал?
Ольга не ответила, приложила ладони к стене, как в стужу:
– Все-таки нужно перестроить печи и топить получше. Даже летом тут сыро…
Мапа отметила, что Ольга подбирает интонацию. Вот она выдохнула, притопнула каблуком. Тени, качавшиеся в такт слабому фитильку лампы, сгущали тьму. Ольга обернулась:
– Маша, я собираюсь дом продать. Не хотела говорить до поминок, но, согласись, воспоминания горьки.
Мапа перевела взгляд на маленькую фотографию Чехова, стоявшую на трюмо. Ольга взгляд перехватила:
– Антон Палыч бы одобрил. Полагаю, этот дом и усугубил его болезнь. Вот и доктор Швёрер постановил – если бы я раньше увезла его отсюда в Германию…
– Где он и умер.
– Маша, я не ругаться приехала. Но как вдова я бы хотела распорядиться наследством.
Мапа спокойно подала ей папку с документами – волеизъявлением Чехова и отказными письмами братьев в пользу Мапы.
Ольга разложила листы на столе. Надолго замолчала. Читала. Прибавляла и прибавляла свет в лампе. Ее пальцы хватали очередную бумагу: так нервная женщина тянет ко рту конфету, одну за другой, ни на кого не обращая внимания.
– Мы могли бы выкупить у вас гурзуфскую дачу, – Мапа неподвижно стояла в углу.
– Я… Я в этом ничего не понимаю, – залепетала Ольга, и было в этой реплике что-то знакомое, что-то из пьесы. – Может, письма и силы не имеют. Юридической.
– Антоша приглашал адвоката, всё в порядке.
– Когда? Когда он успел? – вскинулась Ольга и, не дождавшись ответа, выхватила письмо, на котором, выведенная знакомыми острыми шпилями, стояла дата:
2 августа 1901 года.
* * *
В вагоне было не топлено. За окном проносились станции с сугробами на козырьках, пассажиры в куртках, цвет которых снег смазывал в серое.
Аня ехала к матери в Серпухов и думала, как попрощаться. Странное это слово. Простить, прощать. Собственно, им с мамой давно нечего делить; отца, по молчаливому согласию после Ялты, вслух не вспоминали. Разве что Аня с Русланом задержатся в Белграде чуть дольше, чем на несколько месяцев. Да вот про свадьбу…
На очередной платформе, над затоптанным в охру снегу, кое-где взрыхленном до плитки, толкаются голуби. Над ними – пегий с красным указатель. Станция «Весенняя».
Вот и она проплыла, истаяла.
На сиденье рядом с Аней плюхнулась спортивная сумка, какая-то заиндевелая, вспученная, словно ее с вечера водой облили и выставили на мороз.
– Это куда электричка?
Парень был весь розовый, точно отгонял матч на футбольном поле. Даже от его кудрей, торчащих во все стороны, пар поднимался. Ане вдруг сделалось смешно. А потом – стыдно за свою реакцию.
– До… До Серпухова, – сделала вид, что закашлялась.
– А дальше как?
Говоря, парень вжикал молнией на своей сумке: в собачке что-то застряло. Влезло изнутри, стопорило. У Ани и самой так случалось: если чулки или шарф – врагу не пожелаешь.
– То есть, это, мне, короче, в Мелихово надо попасть.
Тут парень поднатужился, вдохнул как ныряльщик и с сипом выудил из сумки черный цилиндр, как у фокусника; теперь ковырял пальцем зацепку на шелке. Аня даже обернулась на пассажиров в вагоне – не мерещится ли? Но места напротив пусты. На пухлом кожзаме блестит белый день, рябит чередой столбов за окном.
Аня уставилась на шляпные поля и тулью, точно оттуда вот-вот покажутся кроличьи нервные уши, проговорила:
– Если только на такси. Или автобусом, но расписания не знаю.
Парень снова суетился, доставая из сумки какие-то исчерканные листы, клоунский нос на резинке и манишку, почти белую. Аня с усилием держала голову повернутой к окну, хотя самое интересное происходило прямо тут, на синем, обтянутом дерматином сиденье. Отдышавшись, парень надел цилиндр на голову, уставился в свои записи, при этом водил рукой по воздуху так, словно у него на листах симфония.
Аня привстала, заозиралась. В нетопленом вагоне не осталось пассажиров. Старушонка, что садилась с ней вместе, наверное, замерзла, перебралась в соседний.
Мать набрала и спросила, обжаривать ли картошку – или пустить на пюре. Это такой ход: узнать, действительно ли дочь едет, как обещала. Проконтролировать. Аня ответила: всё равно. Спохватилась, попросила оставить вареную. Подула на руки, заиндевевшие, пока держала телефон без перчаток.
Тут парень вскочил на сидение с ногами и проорал:
– Михаил Иваныч! Дорогой! Во пылища!
Аня встала, собираясь перейти от сумасшедшего подальше.
– Погодите! Девушка! Извините, я не нарочно. Я это, короче, репетирую. У меня спектакль там. И я, ну, знаете, уже опаздываю. Ну и, в общем, денег на такси – швах. И если бы вы… Если бы мне…
Всё ясно.
Раньше, пока моталась в универ и обратно, они просто попрошайничали или песни пели, проходя по вагону с шапкой. Сложнее всего было отказать, когда на гармошке играл тот косматый старик в лыжной шапке петушком, певший по зиме Визбора: «Плачет синяя Россия, превратившись в снегопад». А перед ним по проходу с потертым пакетом в зубах шагала умноглазая дворняга. Если Аня не подавала – например, не было размена, а пятисотку положить жалко, – собака и эта вот песня ей снились потом две ночи кряду.
– Знаете что! – начала Аня. – Вы вообще обнагле…
И вдруг поняла, что больше не будет ни электричек, ни старика с его песнями, ни снегопада. Тяжело опустилась назад, на сиденье. В глазах встали слёзы. Она держала их с тех пор, как уехал Руслан. Чаще всего на нее накатывало в разговорах с матерью, которой она так и не сообщила, каким образом вышла замуж. В общем-то, никто не знал, Аня попросила Руслана не рассказывать деталей: мол, просто расписались. Карина всё подбивала их устроить красивую выездную регистрацию в Черногории, на море. Матери же был важен только факт. «Штамп», который теперь и не ставят в паспорте.
Аня ревела, терла щёки рукавами свитера, вытянутыми из-под пуховика. Ей было стыдно перед незнакомцем. И в то же время она оценила, какие у него чистые серые глаза. Парень молча протянул ей последний бумажный платочек из той пачки, что ранее, утирая пот, распотрошил сам.
– Следующая станция «Серпухов». Конечная, – прошуршал машинист; видимо, автоматические объявления сломались вместе с отоплением. – С-Серпухов следующая.
– Ну ладно, вот вам пятьсот, – сказала Аня, отсморкавшись. – Туда хватит, а назад уж…
Не взял, затряс головой:
– У меня идея! – парень шустро перекинул сумку на плечо, сунул туда мелкий реквизит и, как был, в цилиндре, встал; подал Ане руку. – Поедемте вместе, а? Приглашение сделаю, сядете в первый ряд. А то как-то неловко, короче. Я ведь в первый раз туда, заменяю парня одного. Я еще учусь пока… В школе-студии МХАТ.
– Еще скажите, что Чехова будете играть.
– Ну, не его самого, это «Руководство для желающих жениться». Знаете? Такой спектакль из рассказов.
Аня, едва ступила на станцию, ощутила особый серпуховской дух: ТЭЦ, покрышки по инею, опилки и хот-доги в палатке у станции. Вокзал обустроили, над платформой новую крышу установили, а запах – никуда не делся. Ее город, нелюбимый Чеховым «город С.», словно стал ниже ростом. Снег тут был белее, чище московского.
– Чем вам пьесы не хороши? – Аня искала в сумке телефон, соображая, вызывать ли такси или пройтись до матери. – «Чайка» же в Мелихово и написана.
– Да я-то чего, меня, вот, – студент вытащил из-за пазухи листы. – Просили заменить, оттарабаню, да и всё. Слушьте, короче, это, холодно уже.
Студент и правда был в легкой осенней куртке-пуховке. Смотреть на него зябко. И всё же его серым глазам удивительно шел сизый вечереющий Серпухов.
– Прям в Мелихово играете?
– Ну.
Аня огляделась по сторонам, будто там могли подсказать. На брови студента, как-то проскочив мимо атласного козырька, падали снежинки. Он старел на глазах.
Потом они почти час ехали в такси. Опушки снежные, будто взрыхленные граблями. Черные вороны опадают лоскутами с редких берез. И снова – лесополоса.
Аня и забыла, как за городом дышится, потому, открутив ручку, опустила заляпанное стекло, высунула нос. Студент, согревшийся, болтал на переднем с водителем, словно это такая актерская жажда – очаровывать: Аня была уже взята, дальше – таксист. Вдруг студент сказал, заглушая радио. Театральным голосом, который вибрировал у него сразу в груди и над переносицей, разлетался по салону и даже выплеснулся за борт машины, продекламировал:
– И, сугробы сокрушая, солнце брызнет по весне. А зима будет большая, только сумерки да снег.
Расплатившись с таксистом, вышли у низкого мелиховского забора. Матери Аня написала, что задержится на пару часов, по делам. Сбросила входящий звонок.
Студент убежал готовиться в «театр», а она бродила по усадьбе. Никогда не бывала здесь зимой. Редкие посетители на дорожках казались черными, пруды замело. Из двух чеховских такс одна еще держала морду над сугробом, сверкал ее бронзовый лоб; вторую мирно укрыло снегом. Над ними ветви, на мертвых яблоках – белые шапчонки. Дальше памятник Чехову высится в хороводе елей. Чей-то малыш трезвонит в пожарный колокол.
На террасе главного дома было безлюдно. Внутри скрипели полы, посетители надевали бахилы. Аня не пошла. До спектакля – полчаса, не успеет. Хотелось наглядеться на эту белизну, замерзший сад, оставленную хозяином усадьбу. Понять, что же она, черт побери, сделала не так, что несчастлива накануне встречи с мужем. Полгода ждала…
Заглянула в амбулаторию, где никогда не принимал Чехов-врач, но была «воссоздана обстановка». Изба – светлая, с гребешком под крышей; такие только покрасоваться делали, а тут, по всей губернии, холера бушевала, не до завитушек… Покоя, ради которого семья переехала из Москвы в Мелихово, для Чехова не нашлось. Один врач на двадцать шесть деревень, «год не вылезал из тарантаса». Вечером – гости. Ночью – кашель и кровь на платке.
Внутри, в амбулатории, стол и стул у окна, шкафчики вдоль стен. У ширмы – клистирная трубка на палке. За стеклом – градусники, шприц с металлическим кольцом у носа, в банках – бром и хина.
Аня прищурилась на дальний угол – и вскрикнула. Там на каталке лежала женщина. Молодая, темноволосая, худенькая. В синем свитере, вроде Аниного. Вроде как отдыхала. Аня не решалась подойти ближе, проверить – дышит, нет?
Тут дверь, чавкнув, распахнулась, вошедший постучал себе по плечам, смахивая с куртки сырые хлопья, прошел, не глядя на Аню, укрыл женщину целиком белой простыней и повез, прямо на каталке, к выходу.
– Что с ней? – спросила Аня, придерживая ему дверь.
– С кем? А-а-а. Это же реквизит, спектакль сейчас начнем. Покойница будет.
Под уехавшей тележкой осталась игрушечная пушистая белая собачка, за которой, конечно, должны были вернуться.
* * *
Воздух, обесцвеченный зноем, едва колыхался от лопастей потолочных вентиляторов. В «Queen’s Hotel» города Кэнди прибыла партия туристов-англичан. Длинноногие, кофейного цвета рикши, без конца плюющие на землю кровавым соком бетеля, уже осаждали их, предлагая ехать в храм или ботанический сад.
Бунина прибывшие раздражали еще и потому, что в этой толкотне он мог пропустить того, кого надеялся застать в гостинице. Завидев худого мужчину с бородкой и в белом костюме, Бунин рванул навстречу, и в его плечо врезался гигантских размеров жук. Мужчина в белом прошел мимо.
Запутавшись в лацкане пиджака, жук отчаянно брыкался. Силы в нем было, пожалуй, довольно, чтобы взобраться на пик Адама и оттуда, пролетев над зелеными чайными долинами и низкорослыми джунглями до самого океана, обнаружить человека, которого Бунин ждал уже шесть лет, хоть никакого свидания между ними и не было назначено.
Он всё щурился, тер глаза, всматривался в белесые бородки англичан, в покрой их полотняных костюмов. Зрение будто подводило: всё смазывалось, плясало пятнами. А ведь раньше Бунин легко различал звёзды, которые другим и в бинокль не видны.
Когда, через полгода после смерти Чехова, похоронили и единственного сына Бунина – эх, Николаша, белокурый мальчик, говоривший стихами, – на мир упала ночь. В ресторанах Одессы, где Бунин пил, много пил, солнце то и дело зависало над горизонтом, а утро там или вечер – какая разница? Отношения с Цакни окончательно развинтились, и утешить друг друга им было не по силам. Жена, теперь уже бывшая, стала затворницей.
Когда Мапа позвала на годовщину смерти Чехова – и панихиду заказала в храме Федора Тирона, – едва успел прийти в себя, почистить костюм, постричься и прибыть к отправлению, к третьему гудку ялтинского парохода. «Ее не будет, – телеграфировала Мапа. – Гастроли». Скорбь по Чехову и по Николаше сплавилась для Бунина в один саднящий ком в горле. Не выплакать, не выплюнуть.
Едва причалили, ноги сами понесли Бунина к Синани. Ева, теперь очень толстая, всё еще румяная и даже хорошенькая, несмотря на обилие украшений и особенно колец, стискивающих каждый палец золотым обручем, закланялась ему от самого порога. Старик Синани, по слухам, год не вставал с постели.
Ева сказала, что прочла «всего Бунина», да и сборник его стихов у них хорошо разошелся. Посетители, даже генералы (!), спрашивают поэта.
За стойкой Ева любезничала, суетилась, сверкая перстнями. Не спросив, налила Бунину кофе, черного, душистого, в чашечку из парадного сервиза.
– Вам две ложечки? – словно сама собой, под Евин певучий голос, подползла к Бунину сахарница. – В Одессе, Иван Алексеич, климат штормовой, нездоровый, да и в Москве дожди, и заморозок первый прямо на неделе обещают. Вам бы взять да переехать в Ялту…








