412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Багирра » Белград » Текст книги (страница 7)
Белград
  • Текст добавлен: 17 июля 2025, 20:05

Текст книги "Белград"


Автор книги: Багирра



сообщить о нарушении

Текущая страница: 7 (всего у книги 17 страниц)

Едва двуколка притормозила перед телеграфом, Чехов, ни на кого не обращая внимания, пробежал к девушке, попросил отбить срочную Алексееву:

«Играть будет Ольга Леонардовна Книппер. Ищите ее где хотите. Или снимаю пьесу с репертуара. Чехов».

* * *

Мамин чемодан едва поместился между кроватью и диваном, который Аня назвала «Софочкиным».

– Софа́, говоришь? Рухлядь. Я не понимаю, что это за квартира, – мама ерзала на диване, отчего пружины пели на все лады. – Руслан не дал денег нормальную снять?

– При чем тут? Это историческое место, Книппер…

– Зачем ты влезла в это издательство? Найди уже работу в офисе, господи, ты же умная была.

Мама развешивала в гардеробе свои южные наряды: льняные платья, шелковые туники, какой-то полосатый пиджак.

– Он тебя замуж звал, я не пойму?

Золотые пуговицы стукнулись о подслеповатое зеркало. Приложив пиджак к себе, мама отшатнулась: отражение сплошь в черных язвочках.

– Мам, в душ пойдешь – там горячую воду подождать надо…

Мать смотрела на нее с жалостью. Особенно на затертые колени джинсов.

Аня положила второй ключ на стол, сунула ноги в кроссовки, выскочила за дверь.

Успокоилась она только на Кирова. Шла по улице нарочно медленно, вдох-выдох, но чувствовала, как тянет горло, когда переглатываешь. Дважды возле нее притормозила маршрутка № 9: садись-подбросим. Она только головой помотала. Блеснул серебристый купол с крестом и угол белой стены.

Аня поднялась к храму Великомученика Федора Тирона. Ялтинцы называют его «Федоровская церковь». За калиткой курили несколько мужчин в темных пиджаках. Из храма, стоявшего задом к калитке, неслось заупокойное: «Души их во благих водворятся». Аня прошла по мощеной дорожке, приблизилась к открытым церковным дверям. Фотографировала паутину, штопавшую треснутую по углам штукатурку. И тут на нее зашикали: «В сторонку, девушка! В сторонку». Те, что курили, теперь выносили на плечах гроб. Снизу, булькая и взрыкивая, подползала к ограде газель. В притворе были сложены мешки невыносимо лилового цвета, крупно надписанные «Штукатурка цементная». Процессия едва протиснулась, мешки чиркнули по брючинам мужчин. Из церкви вышли старуха, женщина в черной шляпе, двое подростков, девушки в темных очках, шепотом обсуждавшие нянечек в детском саду, и рыжий священник.

Аня прошла внутрь. В храме – никого. Но ощущение, что отсюда только что вынесли покойника, было сильнее чьего-то присутствия.

Ближе к алтарю – окна в пол, сплошь заставленные горшками герани и пальмами в кадках, как в поселковой школе. Возле цветов, перегородив правый придел, растопырилась сушилка для белья. На ней сохли белые полотенца и какая-то наволочка с больничной, поблекшей печатью. Ане захотелось выбросить всё это вон из храма, который Чехов восстанавливал с отцом Василием. Отвернулась.

На противоположной стене увидела необычную, прозрачно-синюю икону. Будто окно открыли в вечернее небо. Богоматерь, обрамленная снизу полумесяцем, была в венце, смуглая и загадочная. Нитка жемчуга, неровного, крупного, висела поверх образа и в то же время как бы у Богоматери на груди. Аня знала, что драгоценности жертвуют образам за исполнение обета. Других украшений на иконе не было.

Надпись «Остробрамская» выведена такими завитками, что не сразу и прочтешь.

– Панихиду закажете?

Аня вздрогнула. У самой двери, за прилавочком, как сверчок, пряталась старуха.

– За кого? – спросила Аня.

– По умершим. Батюшка только-только говорил, если кто мерещится из покойников – знак верный: душа его, значит, молитвы просит, – не дожидаясь ответа, старуха раскрыла потрепанную тетрадку. – Ну, давайте, какое имя.

У Ани само вылетело:

– Антон.

– Крещеный? Не самоубийца? Сорокоуст – сто пятьдесят рублей.

– Погодите, не надо.

– Дешевле нету. У нас еще Чеховы, живы были, велели не задирать требы, – старуха снова занесла шариковую ручку над тетрадкой. – Антоний?

– Нет, нет, не надо.

Аня развернулась и, налетев на мешки, отчего ее обдало облаком пыли, выскочила из храма. Отряхиваясь, кашляя, она не могла представить Чехова ни в гробу, что вынесли эти квадратные пиджаки, ни в ящике для устриц, в котором Ольга везла тело мужа из Баденвайлера на родину.

* * *

Как только отыграли в Севастополе «Дядю Ваню», Ольга, оставив корзины ненавистных роз в меблированных комнатах, поплыла в Ялту морем. Волна была высокая, но пароход все-таки отправился. Чехов, как она узнала, успел накануне на ночной рейс.

Когда Ялта, со всех сторон теснимая горами, суетливая, как жук в ладонях, зарябила впереди, Ольга еще не знала, где остановится. Как ведущая актриса МХТ, наделавшего этой весной столько шуму в Крыму, она могла поселиться хоть в «Мариино», в номере люкс, с видом на море. Или принять одно из приглашений «погостить»: телеграммы и письма, доставленные в гримерку, раздували ее сумку изнутри. Она хмыкнула, ощупав конверты: храню все бумаги, по-немецки, как папаша.

Пароход прибыл рано, обогнал расписание. На молу пустынно, лишь татарин продает связки сушеного перцу. Держит одну на шее, поверх белой рубахи, – так, что с верхней палубы его грудь точно исполосована, истекает кровью. Ольга морщится. И тем не менее, пока сгружают на причал ее саквояжи, глубоко втягивает ноздрями пряность.

– Барыня, купи.

И она купила. В подарок на кухню Евгении Яковлевне.

Потом, заставив ямщика ждать ее добрых полчаса, прошлась по набережной до Верне; велела упаковать ей коробку пирожных, чтобы ни одна кремовая розочка не смялась.

Две генеральши зашептались: «Это же Книппер! Какая? Та самая». Мальчик в матросском костюмчике, науськанный мамашей или тетушкой, подошел к Ольге, протянул открытку – ее портрет. Удачный снимок: этакая умница сидит, облокотившись, за столом, подбородок держит на скрещенных ладонях, смотрит прямо в душу. Именно этот снимок она посылала Чехову после премьеры «Дяди Вани» в Москве, но ответа не получила. Мальчишка откинул гюйс, которым ветер залепил ему пол-лица, и, потоптавшись, сказал: «Autographe s’il vous plait».

Купила за павильоном еще шаль крыжовенного цвета (глаза Мапы точно такие): толстая татарка, озираясь на суровых дворников, сидела-вязала на продажу. Правда, за шаль пришлось поторговаться, настойчиво, но шепотом, чтобы генеральши не расслышали. Зато ямщику Ольга сказала громко: «К Чехову».

Ее встретила Мапа. В огромной обтрепанной соломенной шляпе и высоко подоткнутом фартуке она распоряжалась в саду.

– Вы к нам, э-э-э… – замешкалась Мапа.

И тут – лучше и Алексеев бы не поставил – Арсений внес на дорожку ее чемодан.

За полгода, с тех пор как Ольга сидела здесь на скамейке, в каком-то помрачении, не зная, где оставить записку, сад Чехова распушился. Даже груша, бедная груша, укоренилась, готовилась цвести. Ольга, следуя за Мапой в дом, пробежалась пальцами по веткам, погладила дощатое сидение.

– Надеюсь, в гостевой вам будет удобно, – проговорила Мапа, отпирая входную дверь (с гордостью, как показалось Ольге).

На веранде вскоре засуетились: шуршали оберточной бумагой, расставляли посуду на столе, который назывался «сороконожкой», раскладывали по блюдцам пирожные с кремом. Были поздравления с успехом, объятия с мамашей, Евгенией Яковлевной. Она всё любовалась связкой перца: решила, Ольга привезла его из самого Севастополя.

– Примерьте, Маша, к вашим глазам, – Ольга раскинула шаль так, как художник представляет свою лучшую работу, с деланым равнодушием.

– Неужели сами вязали? – восхитилась мамаша.

Ольга промолчала.

– Вряд ли, – сказал, застыв в дверях веранды, Чехов.

Никто не слышал, как он спустился по лестнице.

Ольга подошла к нему как к старому другу. Протянула обе руки. Будто не сбежала тогда из сада, уверенная, что она и есть Елена Андреевна. Будто он был на премьере в Москве, заходил к ней в гримерку, обнимал. Будто их роман продолжался, развивался в письмах. Будто в Севастополе, во все четыре дня гастролей, они проводили ночи в его номере…

Ольга так живо видела всё, что могло быть между ними, потому сама не верила, что до сих пор говорит Чехову «Вы». Общались с прошлого года они только раз – в Севастополе, за кулисами, куда Алексеев буквально приволок взъерошенного как воробей Чехова. На сцену, сколько публика ни кричала: «Автора!», – Чехов не вышел. Вокруг него актеры заводили какие-то шутки, хохотали. Он никак не подстегивал беседу – живые разговоры сами закручивалась возле него, как река бурлит вокруг увесистого камня. Чехов сидел в кресле, по-особенному подперев левой рукой лицо от виска до подбородка, сверкал пенсне, посмеивался. Ольга ненавидела в тот момент свою труппу (хотя со многими была дружна): хотела, чтобы все скорее разошлись, оставив их наедине. Нет, она не стала бы спрашивать, хороша ли ее Елена (или Аркадина в «Чайке») – она и так знала, что хороша. Хотелось понять, что он приготовил дальше, какую жизнь пишет сейчас для художественного театра, а значит, и для нее. Но актеры не унимались. И Чехов, хоть и бывал потом на всех спектаклях, больше не зашел за кулисы. Каждую севастопольскую ночь она спускалась к коридорному: нет ли ей записки? Коридорные, всегда разные и как один усатые, сонные, качали головами.

Чехов пожал теплые протянутые руки, пробежался глазами по розово-бежевому, «пудровому» платью, прическе. От него не ускользнули контрастные, бордовые, в тон сумочке, носы туфель. Так разглядывают в зоосаду попугая.

– Как хотите, а я вас в черное обряжу. Посмотрим, как сыграете, не опираясь на костюм.

– Я что же, овдовею? – кокетливо спросила Ольга.

– Зачем? Вы будете несчастливы замужем.

Воздух между ними сгустился.

Мапа, чуткая, как кошка, вкралась между ними, укоряла:

– Антоша, ну что ты начал, Ольга Леонардовна с дороги, устала…

– По-моему, она свежа.

Сказав так, Чехов вышел, разминулся в коридоре с Арсением, тащившим самовар. Его темный костюм мелькнул в пузатом начищенном боку. Из сада Чехов увидел, как на террасе три женщины, каждая по-своему опечаленная (и скрывающая это), пьют чай. Наливают еще чашку, еще, еще – и так проходит их жизнь…

На пути к набережной Чехова подловил фотограф Тихомиров: этот малый везде таскается за мхатовцами, а теперь охотится исключительно на драматурга, Чехова. Он же и сообщил, что все артисты прибыли, но многих, хоть те и держали физиономии для встречающей публики, укачало будь здоров: «В номерах дрыхнут».

Ялтинская весна была в разгаре: море и небо гуще летних, выцветших тонов. Афиша о прибытии в Ялту художественного театра, отлепившись от столба, прилетела прямо на порог лавки Синани. Чехов, спросив кофе, размышлял над сюжетом про трех женщин. Что их держит вместе? К примеру, они жили возле отца, а после его смерти собрались, как у костра, вокруг брата. Им кажется, что они живут, а на самом деле…

– Антон Палыч, – как всегда, в поклоне, у него одного выходившем с нужной степенью учтивости, подошел Синани. – Получил первую партию вашего собрания сочинений от Маркса. Взглянуть не желаете? Ева распаковывает ящики.

Чехов смотрел на Синани и думал, что вот он, настоящий мудрец.

– Исаак Абрамович, что слышно про погоду в Москве? Вы меня всю зиму пугали, а я и тут околевал с тремя печками. На премьеру не съездил, успех столичный прошляпил…

– Сравнимы ли соленая прохлада и колючий мороз?

Чехов поморщился.

– Ну, не буду вам мешать, – деликатно произнес Синани. – Передавайте поклон Ольге Леонардовне. Может, она окажет нам честь расписаться в гостевой книге? Я ведь помню ее, заходила прошлой осенью…

– Табак у вас покупала?

– Нет, к вам шла, на Белую дачу. Заблудилась, ко мне завернула, да не в лавку, а прямо домой.

– Неужели?

– И через два часа уже уплыла на пароходе. Ева тогда провожала ее на молу, сказала, что она такая стояла, будто героиня…

– Чеховская.

– Именно! Пьесу вашу она в руках мяла. Я так и понял, что пробоваться к вам ходила.

Распрощавшись, Чехов вспомнил, что его пациентка, Фанни Татаринова, теперь ждет его на террасе своей гостиницы «Джалита», и морской вид у нее – лучший в Ялте.

* * *

Мама встретила Аню посвежевшая, со сковородки в ее руке стреляла маслом глазунья с помидорами. Оказалось, пока Аня была в церкви, звонил Руслан; он подыскал им квартиру в новостройке, предлагает снять хоть сегодня: как раз с двух заезд.

– Я к вам не лезу, – провозгласила мама. – Но там пляж рядом, а мне не семнадцать, по лестницам скакать, и воздух на десятом этаже – целебный.

– В Ялте выше третьего запрещали строить: ветер между горами и морем не будет циркулировать.

– То-то ты вся в пыли явилась. Чехов твой небось дворец себе отгрохал.

– Два с половиной этажа.

– Внутри хоромы, значит.

Доспорились до того, что вызвали такси в чеховский дом.

– К Чехову: в Гурзуф или на Белую дачу? – уточнил водитель.

– На Кирова, – ответила Аня.

– Еще Дача Омюр на Кирова есть, знаете, да?

Мама хмыкнула: домов нахватал, я же говорила.

Экскурсия на Белой даче уже началась. Купив билеты, он прошли через сад сразу к дому. В прихожей мама взвизгнула. Там сидел пес, коричневый, похожий на бульдога. Прямо как живой, даже глаза злющие. Фаянсовый.

– Подарок Татариновой. Жила тут такая раньше, богатая женщина, – сообщила смотрительница. – Группа ваша на втором уже, догоняйте.

Лестница скрипела на все лады. Аня поднялась, втиснулась в группу, принялась фотографировать обстановку кабинета. Внизу уронили что-то маленькое, охнули, потом простучали каблуки: ага, мама подтянулась. Научный сотрудник – на бейдже Аня разглядела и запомнила имя: Леокардия – спорила с какой-то женщиной. Та утверждала, что Книппер свела Антон Палыча в могилу:

– А что вы скажете на то, что Книппер забеременела в Москве от любовника?

– Ничего не скажу. Это не доказанный факт и не имеет отношения к экскурсии. В кабинете, вон там, видите, подарок Ольги Леонардовны. Шкатулка «Земля на трех китах». А слоники – чеховские, с Цейлона.

Леокардия была невозмутима, но экскурсантка не унималась:

– А мать, что мать Чехова про Книппер говорила?

– Евгения Яковлевна была очень интеллигентна. Вот, кстати, ее спальня и портрет, написанный Марией Павловной.

Портрет висел над диваном, обитым тканью в горошек (мама тоже такое любит). Аня обернулась, пробежалась глазами по группе – мамы нет. Протолкалась, спустилась по лестнице, заглянула в комнату Книппер: ее вальяжный портрет в белом висел над туалетным столиком с фигуристыми склянками духов. Часы на стене стучали нервно. Пахло каким-то лекарством.

Мамы нигде не видно.

Тут из сада донесся знакомый голос. Мама сидела на скамейке Книппер, под той самой грушей, приложив какую-то белую тряпку к голове, и глотала что-то из рюмки. По запаху – корвалол. Рядом женщина обмахивала ее папкой «Белая дача А.П.Чехова»:

– Успокойтесь, ничего страшного! Мы утром, когда отпираем дом, там будто кто ночевал. Чаем пахнет, жильем. Зимой и печи теплые, хотя обогревателями топим.

– Мам? – Аня поспешила к скамье.

Мама замахала на нее руками и со щелчком пластика вытянула всю воду из бутылочки. Женщина с папкой шепотом сказала, что мама на лестнице увидела Книппер.

– Я сфотографировать хотела, как ты поднимаешься, для Руслана, – слабым голосом произнесла мама. – Так темно стало сразу, смотрю, крадется какая-то женщина с пучком на затылке, платье светлое, длинное, у тебя таких сроду не было. Еще так обернулась на меня, зубы блестят, чисто цыганка. Телефон вот выронила, – протянула мобильный Ане.

По экрану расползлась паутина трещинок. Но телефон работал. Женщина во время всего этого рассказа кивала так, будто они с мамой вместе фильм посмотрели в кинотеатре. Делятся впечатлениями.

– Может, это Мапа, Мария Пална, была? – предположила Аня.

– Ну что вы, зачем ей красться. Она здесь хозяйка.

– А Евгения Яковлевна?

– Мамаша боялась этого дома, переезжать из Мелихово не хотела. Да и дом стоит… – женщина скосила взгляд куда-то за ограду. – В общем, тут татарское кладбище было. Пока Чехов сад размечал, троих успели закопать чуть ли не за забором.

* * *

Когда прием, точнее завтрак, устроенный Фанни Татариновой для МХТ, отгремел, самые близкие отправились пить чай к Чеховым. По весне дом заново оштукатурили: сперва ямщики, а потом и вся Ялта прозвала его Белой дачей. Чехов не возражал.

Он смотрел, как Ольга, закатав рукава и обтянувшись передником, носится из кухни на веранду, помогая Мапе накрывать на стол. По тому, как церемонно они пропускали друг друга в узких дверях, – понял: эти никогда не поладят. На кухню, где Дарьюшка, мелиховская кухарка, царила в чаду и пирогах, повязавшись платком по-татарски, с узелком на голове, сегодня он даже не заглядывал. И мамашу не пускал.

Бунин, окая на манер Горького и горячась, как Фанни, изобразил их диалог:

– Образование для женщин, обеспечить знание языков, курсы машинисток!

– Работа, конечно, проделана огромная…

– Именно что огромная! Напечатала в своей типографии буклеты, всем раздала в Ялте.

– …но никому не нужная, – закончил Бунин на манер Горького.

Чехов прыснул.

– Да перестаньте! – сказал Алексеев. – Мы от Горького новую пьесу ждем. Да и при Евгении Яковлевне неловко злословить.

– Дарьюшка говорит, что буклетами этими хорошо варенье абрикосовое закрывать, – парировала мамаша.

Гастроли ялтинские, постоянное дребезжание недавно установленного в кабинете телефона, стук в дверь, ночные скрипы лестницы, которые они с Ольгой старались скрывать, но выходило неважно и глупо, мамашу, надо полагать, порядком утомили. Да и сам Чехов уже ждал отъезда труппы, чтобы всерьез взяться за новую пьесу.

– А все-таки забавная она, эта Татаринова. Вам бы, Константин Сергеевич, взять ее к себе педагогом, – обратился Чехов к Алексееву. – Да хоть по вокалу. Она же певица профессиональная.

– Боюсь, она уже служит… – Бунин выдержал паузу. – Делу эмансипации.

Как только вошла Мапа, он принял серьезный вид, перевел разговор на другое. Ольга, вроде бы и не выбирая места, опередила Мапу, села на стул возле Чехова. Она ступала мягко, неслышно. И так же вкрадчиво поддакивала Алексееву про «скорее бы прочесть новую чеховскую пьесу», предвкушая свой будущий триумф.

…Ольга поднялась к Чехову в комнату в тот же вечер, как приехала; он только вернулся от Татариновой. Не постучалась. В руках держала что-то темное, в свете керосинки показалось – тот бархатный берет. Прошептала:

– Это подарок.

Протянула ему тяжелое, прохладное, старинное.

– В компанию к твоим слоникам.

Когда она их видела? Неужели и впрямь приходила проститься? Он помнил, что сидел в тот день в кабинете за московскими сценами «Дамы с собачкой». Они шли тяжко, мучительно. Впрочем, супруга Гурова, которой он отдал брови Алексеева и эмансипацию Татариновой, добавив старорусскую манеру обращаться к мужу «Димитрий», вышла удачно. Автору не требовалось нарочно раздражать Гурова – супруга справлялась. А потом, когда текст снова застрял, Чехову померещилось Ольгино лицо за окном. Он вернулся к листу – и еще долго видел на белом ее черты: острый носик, стрелки ресниц… Рука написала: «В декабре на праздниках он собрался в дорогу…».

Это была округлая шкатулка из дерева. Темную землю держали три кита, плывущие по часовой стрелке, а сверху, на крышке, помещались белый домик и одинокая фигурка перед ним. Гость? Хозяин? Шкатулку было приятно держать в ладонях: массивная и легкая одновременно, вовсе кустарная, но мастерски сделанная.

– Спасибо, что прочел тогда мою записку.

Ольга вытащила шпильки, державшие ее волосы высоко. Темные, как эти киты, локоны рассы́пались – и утреннее напряжение истаяло. Казалось, эта женщина должна быть здесь, в его спальне. И на узкой кровати от нее уже не отстранишься.

Ольга уезжала вместе с труппой 23 апреля. Стояли на причале вдвоем, остальные уже поднялись на палубу. Между настырными гудками парохода она спросила:

– Хочешь, я оставлю для тебя театр?

Вечером, в ресторане летнего сада, Чехов ответил. Не ей, Бунину:

– Я скорее на журавле женюсь, чем на актрисе этой. А что, верная птица. Его же мне подбросили калечного, знаете? Мол, доктор, он вылечит. Ну, я подштопал крыло слегка, а улетать со двора не научил – сам не умею.

Когда в апреле, год спустя, Ольга прибыла к Чеховым на Пасху, вся такая нежная, долгожданная, московская, мамаша была ею очарована – и нарочно уходила к заутрене, понимая, что влюбленным стоит побыть вдвоем. Она, увядающая, едва достающая сыну до груди, заглядывала ему в глаза, пытая насчет даты свадьбы. Волосы ее стали ровно того же цвета, что и серый чепец. Траур по мужу она снимала постепенно.

Мапа сторонилась Ольги, была с ней подчеркнуто любезна. Однажды сказала мамаше: «Думаю, если бы и у меня был муж, это было бы лучше». Мамаша промолчала, да это и не был вопрос.

По скрипу лестницы по утрам Чехов понимал: это ушла мамаша, а это вот крадется Ольга. Ему нравилось представлять, как напрягаются ее мускулистые ноги, пересчитывая ступени, как не касается она поручней, легко держит равновесие. Его чувства к Ольге в моменты ожидания были самые плотские, а вот когда она, наспех раздевшись, забиралась к нему в постель, они утекали в иное пространство, где нельзя было ничего предсказать и внезапно появлялось что-то не упомянутое в их закрепившейся за год переписке. Например, он помнил, что, впервые оказавшись в его комнате, она оценила обстановку лишь из кровати, сладко потягиваясь: «Твоя спальня больше на девическую похожа».

В письмах Ольга осторожничала – точно пирог пекла: щепотку сплетен о театре, пригоршню фраз о своей тоске по нему, Антонке, какая-то лишь ей присущая ерунда вроде «полночи мыла голову» или «порвался башмак». Письма были отредактированы для печати, в них было всё – и не хватало главного. Порой она переходила на французский. Выпендривалась.

После Пасхальной недели он проводил Ольгу до Севастополя. Прощались на перроне. Она говорила, что зря приехала, что сама собой недовольна и уезжает, может быть, навсегда. Потом впервые расплакалась при нем.

– Собака моя, ну ты что, не надо, – Чехов, хоть и терпеть не мог таких сцен, прижал ее к себе, гладил по голове, боясь вдохнуть глубоко ее волосы, потому что руки могут и не разжаться, поезд уйдет, а они останутся. – Перестань, что ты, не надо, я понимаю, – он поразился, что сегодня никак не подберет слов.

На самом деле он ни черта не понимал.

Ее попросили пройти в вагон. Она развернулась, ушла, не взмахнув рукой. Будто ее не провожали, будто она сейчас сама, одна, прибыла к отправлению. Исчез ее серый дорожный костюм, острый носик, шляпка. Поезд гудел, уносился.

Внезапная сырость, точно упавшая роса, пробрала Чехова насквозь, и какая-то татарка с сумкой, укутанной ватным халатом, кричала: «Белэш бери! Барашек свойский!».

Ольга известила телеграммой, что прибыла благополучно; письма не прилагала. Через неделю в Ялту потекли слухи, что они женятся. Синани говорил, что сама великая княгиня на каком-то московском концерте интересовалась, когда объявят венчание. Чехов сперва хохотал над этими новостями, потом в ресторане, где Бунин спросил, уж не сам ли жених затеял спектакль, обрубил:

– Не ваше дело.

И сразу пожалел: зря он столько выпил. Да и обижен на Ольгу – уже месяц его письма остаются без ответа. Бунин, всё такой же красивый, но так и не признанный толком в литературном сообществе, сник. Замолчал. «Удивительная чуткость», – отметил про себя Чехов и поспешил сменить тему разговора.

– Вот вы на Цейлон и не попали. Зря. Облака там такие, как арфы, и океан зеленого, радостного цвета: в языке и слова-то такого нет. Разве что вы найдете.

Бунин ответил, что сегодня не позволит Чехову платить за ужин.

Не успели они заказать горячее, как в городской сад явилась Ева Синани, превращавшаяся, если не располнеет, в красавицу. Помахала письмом. На конверте – знакомый крупный почерк Ольги, московский штемпель. Чехов извинился, отвернулся читать.

Письмо было ласковое, светлое. Ольга сообщала о своей болезни, а потом, как-то легко, перешла к тому, что ждет Памфилку (Чехов всегда говорил ей, что сына непременно так назовет, а она хотела – Георгом, в честь брата), четыре недели сроку, она уверена, и у врача была.

Бросив в ресторане растерянного Бунина, Чехов сорвался пройтись. На набережной ветер хлопал тентами купален, в садах по склонам розовел миндаль, скворцы возвращались в Мелихово, где умер отец, купец третьей гильдии, Павел Егорович. Тогда, со смертью отца, Чехов и решился осесть в Ялте, построить дом, укоренить семью на новом месте, на новой крымской основе. Не гостить то у Сувориных в Феодосии, то у Иловайской в этом ее ялтинском замке «Омюр», а возделать свое. «Дом и сад в Аутке – мое самое крупное произведение», – писал Чехов Мапе. Он, на ком и при жизни промотавшегося отца была вся родня, тогда лишь ощутил себя главой семьи.

Теперь, узнав про сына, Памфилку, он словно состарился вдвое. Жизнь перевалила за вершину, дальше – вниз. А наверх – Памфилке. Ну и Ольге, она крепкая, сто лет протянет. Девяносто – точно.

Вернувшись в городской сад, где Бунин, судя по переполненной пепельнице, так и не заказал обед, Чехов спросил у официанта любимого «Белого вина № 24» и куропаток.

По взгляду Бунина понял, что и внешне вдруг постарел. Пророк, как все поэты, Иван Алексеевич уловил и обреченность. Глазами сострадал. Ну, вот еще! Чехов вдруг заявил, что они вместе сбегут на Цейлон. Пора повторить вояж, а супруга Бунина, как благородная греческая дама, теперь занятая ребенком, уж конечно, отпустит мужа.

– Английский у вас блестящий, да и наружность. Будем представляться братьями Букишонами.

– Вас там знают уже. Я слышал, мемориальную табличку приколотили к отелю. Иностранцев водят.

– Да бросьте. Я еще ничего главного не написал. Разве что «Студента», да вот сидит у меня в голове затея про архиерея сочинить, фотокарточку купил у Синани: благостный такой батюшка и старуха-мать в платочке к нему прислонилась.

– Толстой вас хвалил, рассказы ваши.

– Вот! Вот кому табличку надо прибить на Цейлоне. И везде. Толстого не станет – всё прахом пойдет.

– Литература?

– И литература.

Чехов взял запотевший бокал, выпил до дна. Налил еще. Перепелов с золотой корочкой и чесночным, лезущим не в нос, а сразу на язык, духом, не тронул.

– Боюсь я Толстого. Ведь он написал, подумайте только, что Анна сама чувствовала, как у нее ночью в постели светились глаза.

Бунин что-то такое протянул: э-э-э, ну да, пожалуй.

– Вы не мычите, Иван Алексеевич. Дай бог нам с вами так женскую натуру разобрать. Впрочем, вы сможете; вот взяли бы и написали про самые темные закоулки.

– Женские?

– Женские, мужские, когда не разберешь, где чьи, потому что туда не заглядывал никто. Все б-боятся, – Чехов услышал, как у него заплетается язык.

По галстуку-бабочке Бунина ползла какая-то чудна́я мелюзга, вроде божьей коровки, но отчего-то желтая в белую крапинку. Захотелось по ней щелкнуть.

– Знаете, я женюсь.

Бунин выронил вилку. Букашку сдуло куда-то под стол.

Чехов знал, что не надо пояснять, на ком он женится. Бунину – не надо. Его сыну, Николаше, в августе уже год, хоть брак с Цакни давно трещит. И так бывает.

– Вы что, дроги погребальные увидали? Уберите сострадание, без вас…

Чехов хотел сказать, что без вас тошно, но знал, что Бунин искренне его любит, с ним можно не притворяться. И всё же было неприятно: вроде как сор из избы понес. Разнюнился. Он же всегда, всегда хотел сына. Памфилку.

Положив себе перепела, из которого потекла маслянистая с золотыми крапинами подлива, но так и не отрезав кусочка, не подняв глаз от тарелки, Чехов сказал:

– На немках хорошо жениться, они опрятные. Будет долго варить мне кофе. А полунемчик наш станет по полу ползать, в медный – начищенный! – таз ложкой бить.

Вопрос: когда они с Ольгой венчаются – остался невысказанным. За эту деликатность, и даже за то, как изящно Бунин расправляется со своим перепелом (будто занят исключительно блюдом, и вообще – пришел поесть), Чехов был благодарен.

* * *

Редактор неделю – считай, со дня приезда мамы, – не выходила на связь. Аню это тревожило только внешне: привычно хмурилась, проверяя почту и неотвеченные сообщения в мессенджерах. В действительности она хотела вести историю сама, ни на кого не оглядываясь, ни с кем не сверяясь. Знала, что Татьяна будет фыркать и, может, даже назовет ее «детка» (это у нее прорывалось, когда нужно было продавить автора).

Венчание Чехова Аня твердо решила перенести сюда, в Ялту. Московский храм Воздвижения Креста Господня, где до сих пор 7 июня служат «панихиды по усопшим супругам Антонию и Ольге», Аня осмотрела еще до отъезда в Крым. Мятные свежие стены, благообразные клумбы, черный шатер колокольни, старинные иконы. Даже слова «на Чистом Вражке» в названии храма были какими-то тургеневскими. Нет. Чехов венчался – в церкви Федора Тирона. Сам восстановил храм, в котором изменилась его жизнь.

О своем венчании Аня никогда не задумывалась; обряд этот казался более унылым, чем банальная свадьба с танцем молодых, тамадой, тортом. Ей хватило выпускного: по настоянию матери у нее были пышное платье, прическа, хрусткая от лака, вальс с одноклассником, который накануне заболел краснухой и потому загримировался тональником еще сильнее, чем девчонки…

Руслан сказал впроброс, что, если она хочет, можно и обвенчаться. Потом. Предложение сделал – совсем не романтично, серьезно. Ане это понравилось. Не было преклонения колена, этих надписей под окном огромными буквами, которые всегда затаптываются, но не сходят до конца, охапок роз, бутон к бутону, которые оттягивают руки и встанут разве что в ведро для мытья пола.

Они были дома, пили чай после ужина. Аня, оживленная, болтала, как «Светочу» понравились ее портфолио и тестовое задание – и вот она получила заказ на книгу и аванс, чтобы пожить в Крыму, как всегда хотела. С работы ее со скрипом на месяц отпустили.

Они сидели за столом – чинным, большим. Аня вдруг поняла, что щебечет одна, а Руслан давно молчит. Рассеянно глядя на кухонные шкафы светлого дерева, в окно с видом на лес, Аня вдруг захотела в их первую квартирку-студию. Там был стеллаж, отделяющий спальню от кухни, а на нем – книги: ее – с заклеенными скотчем корешками, его – похожие на альбомы, про космос и безаварийное вождение. В той кухне они садились прямо на барную стойку, так было интереснее, чем на стульях, и болтали ногами. Когда только съехались – всё было проще, с разговорами, смехом…

– Я тут подумал, как-то неправильно мы бюджет ведем… – Руслан взял ее телефон, что-то пощелкал там, протянул; на экране в ее банковском приложении появилась его карта. – Открыл доступ. Просто бери, сколько тебе надо.

Аня не жаловалась ему, что денег не хватает. Да и не было такого. Разве что самой квартиру снять она бы не потянула. Но сейчас об этом не стоит. Руслан сидел напряженный, заговорил снова:


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю