Текст книги "Детство"
Автор книги: Айбек
сообщить о нарушении
Текущая страница: 12 (всего у книги 15 страниц)
– Сколько он стоит, дядя?
Толстый, почти круглый казах в белом войлочном колпаке и в чекмене из верблюжей шерсти, с косящим левым глазом передает повод работнику и самым равнодушным тоном лениво отвечает мне:
– Уходи отсюда, племянник, отправляйся! И стригуна оставь, не трогай! Зови отца, если конь понравился.
Краснея от смущения, я стараюсь объяснить ему, как важно для меня знать цену. Но толстяк отмахивается от меня:
– Валяй, валяй отсюда, не приставай! Не возьмешь ты, конь дорог. Беги, веди отца, тогда и торговаться будем.
Я опять пристаю, упрашиваю:
– Дяденька, милый, ну скажите цену!
Но хозяин стригуна только молча ухмыляется в ответ.
Я хорошо знаю, что отец не придет, сколько бы я ни просил его. Даже слушать не станет, оборвет: «Уходи, не приставай!» В последний раз обхожу вокруг стригунка и удаляюсь, расстроенный и приунывший.
Часа в четыре пополудни все кругом вдруг в одно мгновенье заволакивается пылью. Внезапно поднимается сильный буран. Люди, растерянные, в тучах пыли разыскивают овец, коз, коней, верблюдов, ишаков. Неожиданно налетевший откуда-то вихрь еще больше умножает всеобщее замешательство. Я едва удерживаюсь на ногах. Отец, бедняга, растопырившись, припал к хурджунам. Хорошо еще, что он не успел запихать в них все свои товары. Оба мы – и отец и я – в пыли с головы до ног. А пыльные вихри появляются, волоча подол по земле, и верхушкой взмывая под самые небеса, исчезают и снова возникают один за другим.
Буран, продолжавшийся около часу, как начался внезапно, так же внезапно и затихает. Но базар, прерванный в самый разгар торга, уже не оживляется. Казахи понемногу начинают разъезжаться, угоняют баранов, лошадей, верблюдов. Купцы и разъездные торговцы тоже один за одним садятся на лошадей и отправляются кто в Бешик-тау, кто в Караташ, кто в Чимкент, кто в Янги-базар. Мы с отцом едем не в Янги-базар, а совсем в другую сторону. Едем долго, – у меня уже в животе начинает посасывать. Отец все время хмурится, видно, недоволен базаром, то и дело достает из кармана пузырек с насваем.
Уже садится солнце, и горизонт пылает кроваво-красным пламенем. Повеяло вечерней свежестью. То там, то здесь завиднелись аулы. Молодые казашки шли кто за водой, кто встречать скотину. Женщины в огромных элечеках красовались серьгами, бусами, монистом. У девушек яркими маками цвели платки на головах.
Отовсюду слышалось перепелиное «пит-пылдык». А перепелки – моя болезнь.
– Смотрите, смотрите, перепелка! – кричу я, показывая отцу на внезапно взлетевшую перепелку. – Смотрите, вон она нырнула вниз!
Отец бормочет в ответ что-то неразборчивое.
Впереди показался казахский аул. Идут стада коров, телят, овец, коз. Кое-где женщины уже доят коров, овец. Кизячий дым от очагов тянется к небу. Отец сразу повеселел, заулыбался.
Подъехав к аулу, мы слезаем с коня. Женщины приветствуют нас низким поклоном. Из юрты, у которой мы остановились, выходит старик. Он здоровается с нами:
– Ассалам алейкум!
– Это мой сын, озорноват несколько, – говорит отец.
Поздоровавшись за руку, старик приглашает нас:
– Что ж, проходите в юрту, прошу!
Отец с хурджунами через плечо входит в юрту, вздохнув с облегчением, садится. Я опускаюсь рядом с ним. Юрта средняя, но чистая. Отец, поговорив о том, о сем, вдруг приказывает старику:
– Кстати, подложите корма коню, чтоб не стоял голодным.
– Хорошо, почтенный, сейчас, сейчас, – говорит старик.
Я удивляюсь и, когда хозяин выходит, говорю отцу:
– Стыдно же так, дада!
Отец весело смеется, тихонько поясняет мне:
– У них много кормов, дурень. И по натуре они все щедрые.
Я задумываюсь. А отец продолжает, улыбаясь:
– У них такой обычай: если прибыл в аул гость – верховой ли, пеший ли, знакомый ли, незнакомый, в холод ли, в жару, в снежную бурю, все равно – казахи хорошо принимают каждого. Сена, клеверу – пожалуйста. Бедняк ли, богач ли, всю еду поставят перед тобой, что есть – по достатку. Это исстари стало обычаем у казахов.
Внимательно оглядевшись по сторонам, присмотревшись к сундукам, шкатулкам, паласам, кошмам и обрешетке юрты, я говорю отцу:
– Юрта неплохая, видно, хозяин человек обеспеченный.
– Наверно, – говорит отец. – Коров-телят, овец-ягнят у него порядочно.
Вернувшись, старик разостлал дастархан. Поставил перед нами масло в небольшой чашке и в чашке побольше баурсаки. Затем, предварительно взболтав содержимое кожаного меха, налил отцу в небольшую крашеную деревянную чашку кумыса. Отец со словами: «Во имя аллаха!»– выпил кумыс и возвратил чашку старику. А я с голоду налег на баурсаки. Старик и мне подал чашку кумыса.
– Пей, джигит, пей!
Я жадно припал губами к чашке, но опорожнил ее лишь до половины и поставил на дастархан:
– Какой крепкий!
Старик засмеялся:
– Слабоват ты, оказывается, малыш.
– Он же ташкентский, не привык еще. В Ташкенте ведь кумысу нет, уважаемый, – говорит отец. – Зато он у меня грамотный, и письмом владеет, и книги умеет читать, даже коран без запинки читает по памяти.
– Вай-буй, правда?! Такой ученый?! – удивляется хозяин. – Наука – дело хорошее. А у нас никто не знает грамоты.
Молодая женщина вносит большую чашу бешбармака. Мы быстро расправляемся с этим кушаньем, в котором больше мяса, чем теста, и, пробормотав благодарственную молитву, проводим руками по лицу.
Я тихонько встаю и выхожу наружу. В небе уже поднялась луна, круглая, как колесо. Сквозь обрешетку юрт то там, то здесь мерцают тусклые огоньки чираков, пламя очагов. Свежий ветерок доносит смешанный запах разных трав. Где-то в темноте звенит песня. Слышится беспрерывный лай собак и время от времени – блеяние овец и коз. Конь наш с хрустом поедает свежий клевер.
Я долго брожу, перебирая в памяти свои впечатления за день. Смотрю на звезды. Потом возвращаюсь в юрту и сразу валюсь в постель.
Утром просыпаюсь, а отца рядом нет. Старик хозяин, кончив молитву, поворачивается ко мне, улыбается:
– Отец твой сбежал, бросив тебя.
– Неправда! Сегодня четверг, на базар, наверное, уехал?
Хозяин продолжает улыбаться.
– Вставай, свет мой, – говорит он. – Погода хорошая. В арыке ледяная вода журчит, иди умойся.
Я встаю с постели, выхожу наружу. Из-за гор, позолотив облака, поднимается солнце. Я спускаюсь в овраг позади юрты. С наслаждением умываюсь (вода в ручейке и правда ледяная) и возвращаюсь в юрту. А после завтрака, состоявшего из баурсаков и кислого молока, – иду с женщинами и ребятишками собирать курай. Вдали виднеются стада овец, ягнят. Я бегу по косогору, останавливаюсь около пастуха, худощавого старика с морщинистым лицом и реденькой бородкой, в грязном войлочном колпаке, в грубом рваном чекмене и латаных чариках. Приветствую его:
– Ассалам!..
Старик внимательно посмотрел на меня. Спрашивает:
– Откуда ты?
– Из Ташкента. А сюда к знакомым приехали.
Старик прилег на бок, я подсел к нему. Начинаем беседу.
– Дедушка, скажите, волки есть в этих местах? – интересуюсь я.
– А как же, есть. Появляются, свет мой.
– А какие они бывают, волки? Говорят, они душат барана, сразу вскидывают на спину и уносят.
Старик смеется:
– Неужели ты не видел? Никогда не видел волка?!
– Нет-нет, никогда не видел. Даже не представляю, какие они. Слышал только, что злые… от бабушки, от мастери, от товарищей.
Старик сплевывает насвай. Подумав, говорит:
– Волк злой, хищный зверь. При одном слове волк у пастухов душа подступает к горлу. Волчий род жаден до овец. Овца она смирная тварь. А волк тихонько подберется и выжидает, оглядывая стада. Потом сразу бросается, душит овцу и убегает, вскинув ее на спину. Но пастухи, они сметливые. Собаки у них тоже чуткие и в хитрости не уступят волку. Есть такие, что в открытую схватываются со зверем. Случаев всяких с волками много можно рассказать, сын мой, только слушай.
Я даже рот разинул:
– А ну, расскажите, дедушка, хоть один. Говорят, волки и на лошадей и на ишаков набрасываются, это правда?
– Верно, сынок. Если волк голоден, он становится донельзя свирепым, и лошадь и ишака может зарезать.
Мне сразу пришелся по душе этот мудрый и знающий старик. Но беседа наша была неожиданно прервана. Откуда-то появились двое конных: один лет тридцати пятисорока, расфранченный, с плоским красным лицом и с недобрым взглядом прищуренных глаз, второй молодой худощавый джигит с жиденькими усами. Я вскочил, поприветствовал их саламом. Но всадники даже не посмотрели на меня, только бормотнули что-то в ответ. Старик тоже не торопясь поднялся.
– Почему ты оставил скот и болтовней занимаешься тут? – закричал на него красномордый.
Старик, заметно смущенный, начал было оправдываться:.
– Господин, скотина пасется спокойно, и пастухи все на местах… – Но сразу же овладел собой. – Ну, а вы, на» верное, уже в Турбате побывали? Проигрались подчистую и теперь – кошелек пуст, хурджуны пусты – на нас зло срываете?
– Старый пес, тебе-то какое дело? Или ты моему скоту хозяин? – Багровея от ярости, бай поднял плеть, но ударить видимо не решился. Пробормотал только: – Борода седая у тебя, а то бы…
Видимо не зная, на ком сорвать зло, он вдруг повернулся ко мне:
– А это что за сартенок? Убирайся отсюда! Отправляйся своей дорогой!
Я понимаю, что спорить с ним бесполезно, молча поворачиваюсь и возвращаюсь в аул.
В ауле много подростков, ребят – моих сверстников. Я быстро перезнакомился со всеми. Вместе с ними ездил верхом на коне, и на ишаке, и на муле, побывал у конских табунов, овечьих отар. Вместе с женщинами и детишками собирал кизяки, курай на топливо. Не в пример тому, краснорожему баю, эти люди действительно были душевными, отзывчивыми и щедрыми в своем гостеприимстве.
Через три дня приехал отец.
– Ну как, – спрашивает, – пить кумыс научился? Поправилось тебе в ауле?
– Мне было хорошо здесь. Много товарищей нашлось, – ответил я. И это была правда.
Попив чаю и немного отдохнув, отец на прощанье подарил хозяину юрты пачку чая и пригоршню сахара. Мы сели на иноходца и отправились в Янги-базар.
В Янги-базаре я не стал задерживаться, вскоре уехал в Ташкент и наутро, перекинув через плечо сумку, уже пошел в школу.
В школе все было по-прежнему: тот же нудный галдеж, та же беспрерывная зубрежка. Только учитель наш теперь нередко среди урока, прервав занятия, начинал жаловаться на смутность времени, твердил, что умножается число дурных людей, и наставлял нас: «Да облегчит всевышний все наши затруднения!.. Уважайте улемов, дети мои, помните о шариате, о судном дне. Улемы – единственные наставники народа, его заступники и руководители!»
После школы я, как всегда, провожу время на улице, на крышах, на гузаре.
* * *
Большая часть жителей квартала Гавкуш ремесленники. Ахмад и Агзам поступили учениками к сапожнику. Я часто захожу к ним. Сапожник, полный, коренастый человек. Руки у него всегда в работе, и на секунду не знают покоя, но сам он веселый, и поболтать любит.
Однажды, как только я переступил порог мастерской, Ахмад, проворно соскочив со своего места, бережно взял с полки в нише толстую книгу и протянул ее мне:
– Взгляни-ка!
Я с интересом перелистываю книгу. Спрашиваю, тупая обложку:
– Где ты взял? Совсем новая!
– Накопил денег и вот купил, – улыбается Ахмад.
– А ну, почитай нам, грамотей, а мы послушаем. Хорошая книга, одни сравнения от начала до конца, – говорит мастер, поправляя очки.
Книга эта – перевод с персидского, она состояла из легенд и мифических сказаний о богатырях, о жестоких войнах и сражениях. Ахмад, продолжая забивать в кауш деревянные шпильки, слушает, весь отдавшись рассказу, сосредоточенный, словно мысленно пытается разобраться в прочитанном. Агзам старательно строчит дратвой голенище ичига, лежащего на коленях, а сам волнуется, вздыхает время от времени: «Ух, ну и удальцы», Или: «А кони у них, как облака быстрые!»
Я читаю без остановки. Звон наводящих ужас богатырских мечей, посвист стрел, поединки на копьях со щитами, искусство и отвага богатырей, хитрость и коварство женщин – все это рушится на моих слушателей без перерыва.
Агзам не может спокойно сидеть, волнуется, переживает.
– Люди в те времена были исполинами, как дивы, – говорит он. – Голова с котел, ростом под небеса, плечи-мостом между двух гор могли служить. А потом мельчали, мельчали и вот мы уже стали с кошку.
– Постой, помолчи! – сердито прерывает его Ахмад. – Битва в самом разгаре, дай послушать.
В книге между описаниями шумных сражений есть такие яркие места, такие чудесные рассказы, что невольно захватывают мое воображение и уносят меня в далекие – края.
Мастер опрыскивает кожу водой: «Пуф-пуф», ухмыляется, пристает к Ахмаду:
– Вот, Ахмадбай, был бы ты возлюбленным пери…
– Сказал бы я вам, мастер, словечко, – перебивает его Ахмад, – да вы мне в отцы годитесь, жалею. – И ко мне: – Давай, Мусабай, читай про Рустама-дастана, про Афросиаба!
Я продолжаю чтение. Переживаю из-за богатырей, погибших в бою, время от времени незаметно смахиваю невольные слезы. Вхожу в замки, в дворцы гордых царевичей, вижу страдания влюбленных царевен в разлуке, ненавижу коварных соглядатаев, пылаю любовью к героям, подобным Афросиабу.
В мастерскую неожиданно вбегает запыхавшийся. Тургун:
– Идем, быстро! Бросай свою книгу, все это брехня сплошная.
Положив закладку, я закрываю книгу.
– Что случилось?
– В нашем квартале идет такая потасовка! Идем быстрей!
– Ты что, караульщик квартала или миршаб? Не шуми, отправляйся отсюда! – кричит на него мастер. – Читай, Мусабай, дальше.
Я молча кладу книгу на полку и выхожу вслед за Тургуном на улицу.
– Эх, и знаменитый скандал там идет, вот позабавимся! – захлебываясь, говорит Тургун. – Расуль-орус со своими поденщиками схватился на кулачки. Поденщики требуют расчета, а Расуль отказывается, зря, говорит, требуете.
Расуль, слывший среди жителей квартала безбожником-кяфиром, никогда не посещавший мечети, однажды неожиданно заявился туда, покаялся перед имамом и дал обет построить минарет. Слово свое он сдержал, минарет строить начал, но очень экономил и всячески прижимал рабочих.
Я отмахиваюсь:
– Ну тебя! Тебе бы только драками забавляться! – и тащу Тургуна на Шейхантаур, где по слухам должно было состояться какое-то собрание.
* * *
Во дворе мечети на Шейхантауре толпится народ. Много молодых людей в ярких шелковых халатах, надетых поверх чесучовых или белых коломенковых камзолов, среди них немало франтов, одетых с явной претензией на щегольство. То там, то здесь белеют огромные чалмы, обладатели которых облачены в просторные полосатые или из шелковой бенаресской ткани халаты. Но большинство – люди бедные в грязных латаных халатах или в длинных рубахах и в грубых каушах на босу ногу.
Прислушиваясь к разговорам, мы с Тургуном обходим двор и затем опускаемся на корточки, прислонившись к стволу толстого карагача. Неподалеку от нас на террасе вокруг стола, покрытого потертым сукном, расположился президиум из десяти-пятнадцати человек – все ученые-интеллигенты, в большинстве джадиды.
На трибуне рядом со столом – оратор, одетый в коломенковый камзол, человек с тонкими усиками, острыми жесткими глазами, покатым лбом и с бархатной тюбетейкой на бритой макушке. Брызгая слюной, он долго говорит о «славном прошлом Туркестана», о вере, о шариате, о «напоенных национальным духом обычаях и установлениях». Восхваляет Временное правительство и обещает возвращение былой славы Туркестана, если «объединятся в основном люди достойные – богатые купцы, владельцы больших поместий». Определяет, как главную задачу: «понемногу, помня о святости веры, развивать школы и медресе введением таких наук как геометрия, астрономия, математика и им подобные. Наконец, уморившись, умолкает, занимает свое место за столом и тут же кидает под язык горсть насвая.
Тургун толкает меня локтем под бок:
– Пошли, пройдемся по кладбищу. Ребята, наверное, там в ашички играют.
– Постой, послушаем немного, – говорю я и показываю пальцем в сторону президиума. – Смотри, вон новый говорун выходит на трибуну.
Но Тургун машет рукой:
– Э, чего тут интересного? – Оттолкнувшись от карагача, он решительно вскакивает и исчезает куда-то.
Ораторы и правда, будто сговорившись заранее, все как один прежде всего напоминают о вере, о шариате, затем восхваляют Временное правительство и твердят о «постепенном, с помощью аллаха, прогрессе Туркестана».
Из толпы кто-то кричит:
– Ей богу, ну что это за разговоры? Все только и знают читать наставления. Народ в хлебе нуждается, а не в наставлениях! Почему улемы, баи, ученые ни словом не обмолвятся об этом?
Я срываюсь с места и стараюсь пробраться к бросившему реплику.
Им оказался знакомый сапожник, работавший в маленькой тесной мастерской у Балянд-мечети. К нему подступили несколько щеголей в шелковых халатах, орут на него с пеной у рта:
– Убирайся отсюда! Проваливай, нечего сеять смуту в народе!
Вокруг слышится ропот, возмущение. Я подхожу к сапожнику, отдаю салам. Тот улыбается:
– А, и ты здесь?
– Я уже давно сижу, слушаю, – отвечаю я и, понизив голос, шепчу с искренним восхищением: – а вы здорово поддели баев, мастер!
Сапожник, усмехнувшись, молча кивает в сторону президиума.
Из-за стола поднимается плотный приземистый человек, с черной, коротко подстриженной бородой. На нем – просторный шелковый халат, одетый поверх новенького чесучевого камзола, на голове – изящно намотанная, сверкающая белизной чалма. Это один из руководителей шураисламистов по прозвищу Кары.
Кары говорит густым басом внушительно, подчеркивая каждое слово:
– Господа! Досточтимые улемы! Туркестан встает на ноги, избавившись от векового мрака. Наш небосклон проясняется. В Петрограде у власти встали очень разумные и распорядительные люди во главе с известным нам господином Керенским…
Видимо, уловив настроение собравшихся, он упоминает о дороговизне: «Дороговизна растет сверх всякой меры, бедные, неимущие терпят нужду. Но, положившись на аллаха, будем надеяться, что затруднениям этим придет конец, и наш народ получит довольно и ячменя и пшеницы». Даже бросает упрек баям за то, что «глаза их не видят ничего, кроме своего кошелька». Но суть его речи сводится все к тому же призыву: «Объединиться досточтимым улемам, баям и ученым-интеллигентам и, перепоясавшись поясом рвения, с усердием и верой решить главную задачу: вызволить народ – ремесленников, рабочая чих – из тьмы невежества, воспитывать их, наставлять В вере ислама».
Заканчивает он обычным: «Омин! Да облегчатся все наши затруднения!» и, улыбаясь на довольно жидкие хлопки в ладоши, отходит к столу.
Время уже позднее. Ко мне возвращается Тургун. Не сговариваясь, мы проскальзываем к выходу и бежим домой.
* * *
Побродив по улице, я захожу в одну из сапожных мастерских нашего квартала. Хозяин мастерской – добродушный, с рыхлым ноздреватым носом, уже довольно старый человек, но живой и общительный. А единственный его подмастерье, смирный и тихий ферганец, не в пример хозяину большой молчун. Мастер иногда начнет рассказывать какую-нибудь побасенку, а подмастерье строчит себе голенище ичига и только хмыкает: «Хм… хм…» Мастер в конце концов выходит из себя, сердится:
– Что ты сидишь, будто воск закусил? Разговаривай! Но и работы не прерывай. Жизнь, она беспокойная, нудная, чтоб не посмеяться, не пошутить – никак нельзя. А ты – сидишь, молчишь, только гляделки свои таращишь. Тридцатый год тебе, а ты – ни «тпру», ни «ну»…
У подмастерья был товарищ, рабочий хлопкового завода, тоже ферганец лет тридцати двух, рослый, плечистый, со смуглым лицом, с острым взглядом и широким открытым лбом. Он иногда заходил в мастерскую проведать земляка. Когда я вошел, он уже горячо говорил мастеру:
– Вот такие дела, мастер. Русские рабочие очень не любят заводчиков и фабрикантов. Они ведь тоже бедные, как и мы все. В мошну фабрикантов, заводчиков, баев, купцов, особенно хлопковиков, деньги валом валят, они хлеще прежнего кутят, распутничают. Вот русские рабочие и говорят: «Белого царя сковырнули с трона, а буржуи, помещики все еще измываются над нами. Теперь черед дошел до буржуев, их тоже надо спровадить в тартарары!»
Мастер долго сидит, хмурит брови.
– Я понял, сынок, – говорит он. – Рабочих, дехкан, всех нуждающихся очень много на свете, им счету нет. А баи, купцы, ростовщики, земли владельцы и все прочие дармоеды на горбу у них сидят. И правда, насилие всякие пределы перешагнуло. Вот, если бы нашелся знающий, разумный, справедливый и мудрый вожак, голова! Чтоб мог отделить скорлупу к скорлупе, а ядро к ядру. Да где он, ведь нет его.
Рабочий достал из кармана пачку дешевых папирос, закурил. Сидит, дымит, задумался. Подмастерье снял с правила ичиг, молча отложил его в сторону и вдруг запищал тоненьким голоском:
– Вот, если бы пророк наш Мухаммад алайхсалам вдруг поднялся, тогда сразу были бы облегчены все наши затруднения!
Рабочий и мастер некоторое время смотрят на него с удивлением. Потом рабочий разражается громким смехом, говорит, обращаясь к подмастерью:
– Чудно! Таким молчуном был ты, Махмуд. – И уже серьезно продолжает: – Какая польза вспоминать пророка? Ты думай о нынешних наших бедах. О голодном, разутом-раздетом народе думай. Баи наши скупые, жадные, а сынки их предаются разгулу. Вот, об этом поразмысли.
Подмастерье опять пропищал:
– Э, все от бога, все в воле божией…
– Я не против аллаха, – говорит рабочий. – Но ты взгляни на жизнь. Богачи и владельцы земли – все низкие, подлые люди. А народ голоден, разут-раздет.
Мастер опрыскивает кусок кожи водой, расправляя его, говорит сердито:
– Пусть подчистую сгинут все купцы и все буржуи! Мудрый, разумный и почитаемый всеми вожак нужен нам. Только ведь нет такого вожака.
– А вот и есть. И из мастеровых есть люди, понимающие дело, и вообще среди русских есть люди знающие, ученые. Все науки идут от русских. И организации есть у них, я знаю.
Мастер удивленно приподнимает бровь. Говорит:
– Учение – дело хорошее. У ученого человека и ум полнее, он все может знать, что только делается на свете. Мы все, к сожалению, сплошь темные. Но ты, Садык, должен сказать, здорово говоришь по-русски. В тот день, помнишь, когда приходил этот мастеровой, я диву дался, как ты запросто щебетал по-ихнему. Ты, Садык, обязательно приставай к ним, к русским рабочим.
Садык, довольный, говорит, покручивая ус:
– По-русски – я мало-мало говорю, а вот грамотой не владею. Побегал немного в школу, да в доме начались затруднения, навалилась нужда. А учителю каждый четверг надо нести сдобных лепешек, пирожков с мясом и прочее. Я и забросил учение. Поскитался по Фергане, потом приехал в Ташкент, на завод поступил. Я и сам думал пристать к русским рабочим, но как-то все не могу решиться. Впрочем, посмотрим, посмотрим. Краем уха слышал я, будто бы рабочие Петрограда собираются скинуть Временное правительство. Рабочие Ташкента тоже по-моему усиленно готовятся к чему-то.
В мастерскую неожиданно входит Расуль-орус. Ему уже под шестьдесят, у него гноятся глаза, но он все еще торгует железным ломом, тряпьем, старьем, недавно женился на хорошенькой девушке, постоянно полупьян и не дает покоя жителям квартала.
Остановившись у порога, Расуль сердито тычет перед собой палкой:
– Так, мастер, о чем это вы болтаете тут с тем вон джигитом? Он что-то трепался насчет мастеровых. – Он вдруг изрыгает непристойное русское ругательство. Потом поворачивается к Садыку, кричит, стукнув палкой об пол: – На хлопковом заводе работаешь? Обязательно донесу на тебя баю! Рабочий должен быть предан хозяину, а не разводить смуту. Так что, смотри у меня, знай, куда ступить, иначе кубарем полетишь и угодишь прямо за решетку!..
Мастер, Садык, Махмуд застыли, ошеломленные. Первым спохватывается мастер.
– Тебе-то какое дело? – разозлившись, говорит он. – Ну, поговорили тут о том, о сем. Насчет богачей позлословили малость.
Расуль прищурил трахомные глаза.
– Расхваливаете мастеровых, снюхались уже, шушукаетесь тут, знаю! – и показывает палкой в сторону мастера. – Это от тебя исходит всякая смута, мастер, напасть на твою голову! Смотри у меня, не покаешься, голову сниму!
– Убирайся отсюда! Иди в мечеть, там тебя каменщики ждут с деньгами. Пусть минарет твой до небес достанет и тебя к самому престолу всевышнего вознесет, старый петух! – выходя из себя, кричит мастер.
Молчун-подмастерье фыркает и громко смеется в глаза Расулю.
– Валяйте, валяйте! Топайте домой и перебирайте четки. Да на молитву в мечеть не опаздывайте, вы дали обет мулле, а то как раз шуганут вас в преисподнюю.
Мастер и Садык негромко смеются.
– Мы пошутили, Расульджан, – говорит мастер уже серьезно. – Сам знаешь, жизнь настала трудная, дороговизна. Людям с достатком все равно, а у нас много забот, горя.
Расуль, обругав мастера, закуривает папиросу. Говорит:
– Остерегись, мастер, иначе быть тебе в аду! – и уходит.
После долгой беседы, близко к часу вечерней молитвы Садык попрощался и ушел на завод. Мастер с подмастерьем отправились домой. А я, встретившись с ребятами, задержался на улице до позднего вечера.
* * *
В среду утром, сговорившись с Тургуном, я подошел к его матери:
– Тетя, отпустите Тургуна, мы сходим на базар. Он ловкий, сразу найдет покупателя. Мы быстро продадим тесьму и сейчас же вернемся.
– Ты всегда так, – недовольно ворчит мать Тургуна – улестишь-обманешь меня и уведешь его невесть куда. Сегодня мне постирать надо, пусть за детьми присмотрит, воду поможет таскать, дров нарубит.
– Да вы оглянуться не успеете, как мы прибежим! – говорю я, подмигивая Тургуну.
И вот, я уже рыскаю по торговым рядам с тесьмой, вытканной матерью. А рядом со мной хитрец и пройдоха Тургун.
Народу на базаре много. Особенно старух, молодых женщин и девушек. И все продают тесьму, тюбетейки, вату, мотки пряжи. Лавочники обманом-уговорами морочат женщинам голову и почти задаром берут их товар. Но я свое дело знаю, а Тургун и вовсе мастак по части продать-всучить.
На Эски-джува есть чем поразвлечься. Вот латальщик обуви, починяя чьи-то ичиги, гундит что-то себе под нос – доволен, наверное, что представилась возможность заработать несколько медных монет. А вон рябой Махсума-журавель, потряхивая своими лохмотьями, веселит народ: надует щеки и выбивает на них барабанную дробь, – тоже старается зашибить копейку. Нищим, ворожеям-гадалыцикам, попрошайкам – счету нет. Вот толпа странствующих дервишей в рубищах, в высоких конусообразных шапках – ходит по базару, выкрикивая: «О аллах, истины друг!» – в руках длинные посохи, а у поясов тыквянки для сбора подаяний.
Тургун любил злить дервишей.
– Лентяи! Дармоеды! Анашисты! – выкрикивает он я убегает со всех ног. А я – за ним.
Расположившись на земле, жужжат своими смычками чинильщики посуды. Мы останавливаемся около одного.
– Бой-бой, как он ловко орудует смычком! – говорю я.
– Да, вот это занятие! – говорит Тургун. – Смотри, раз – и готова пиала. Вот, наверное, загребает человек деньгу. Конечно, я обязательно стану чинильщиком посуды!
Мастер улыбается:
– Говорят: кувшины бьются не в урок, но каждому кувшину дан свой срок. Что ж, добро, становись чинильщиком посуды, малыш!
От чинильщиков посуды мы идем к хозяину «панорамы», важному на вид усатому старику с запрятанными под клочьями густых бровей глазами. Обычно тихий и приветливый, человек этот показывал через окуляры разные снимки – пустыни Аравии, реку Нил, пирамиды, виды Багдада, улицы Стамбула, мечети Айя-Софии и Султана Абдул-хамида. Развлечение стоило копейку, но у нас, к сожалению, нет ни гроша. Оба мы тихонько подсаживаемся к старику.
– Дедушка, милый, можно разок посмотреть? Только в долг, сегодня у нас нет денег. Завтра я обязательно добуду копейку, ладно? – упрашивает Тургун.
Старик, отпивая из пиалы чай, ворчит:
– Давай, давай, уходи отсюда! Не трогай трубы. Нет денежек – все, и не мечтай об Аравии, о Стамбуле!
– Тогда сиди тут один и корми собой мух! – насмешливо говорит Тургун, вскакивая с места.
Время – близко к полдню.
– Идем, друг, надо быстрее продать тесьму, – говорю я и, разделив тесьму на две части, одну отдаю Тургуну. – Смотри, не подкачай, как следует торгуйся с покупателями, хорошо?
– Не учи, сам знаю, – отмахивается Тургун.
Мы опять отправляемся на толкучку. «Вот тесьма! Хорошая тесьма! Редкостная тесьма!» – рыская по базару, кричит Тургун. Женщины бранятся, глядя на него: «Шайтан, настоящий шайтан! Путается всюду под ногами. Смотришь, исчез, не успел оглянуться, он уже тут как тут!» А Тургун, раскрасневшийся, знай расхваливает тесьму, сует ее чуть ли не под нос каждому встречному.
Набегавшись до устали, мы в конце концов все-таки успеваем продать тесьму, правда, немного дешевле, чем хотелось бы. Пересчитав выручку, я крепко завязываю деньги в поясной платок, и мы еще долго бродим по базару, дергая за хвосты лошадей, верблюдов, ишаков, мулов. Потом возвращаемся на Эски-джува. Тургун тащит меня в медресе «Беглар бегим»:.
– Смотри, сколько там знатного народу собралось!
Во дворе медресе и правда собралась тьма народу: чалмоносцы в огромных чалмах, студенты медресе, пузатые баи… Один за другим выступают ораторы и все большие улемы.
Тургун подталкивает меня в бок:
– Пошли! Болтают, болтают, только и знают читать наставления. Бедняки голодные, голые, а эти все кричат о вере. Лучше бы хлеба дали!
Я громко смеюсь:
– Верно, друг! Твоя правда.
* * *
Сидим мы в тесном дворике позади мечети на берегу арыка, протекающего между густых талов, и громко зубрим на разные голоса. Учитель расположился в стороне на свернутом вчетверо одеяле. Рядом с ним тучный бай, в новом сияющем легком халате без подкладки, с огромной чалмой на голове и с розой за ухом, – левой рукой он легонько шевелит кончик густой бороды, а правой пропускает меж пальцев янтарные четки. Я сижу близко и слышу их разговор. Учитель время от времени подливает в пиалу крепкого чая и с должным почтением подносит баю.
– Положение очень трудное и очень путаное, уважаемый, – говорит бай. – Улемы своими наставлениями и наущениями, с великим трудом, правда, начинают подтягивать поводья черному народу, иначе бы люди совсем отбились от рук, но… Не знаю, последние, что ли, времена настают, – много развелось дурных людей, смутьянов и бунтовщиков. Слышал я, будто какие-то профсоюзы, что ли, будь они прокляты, объявились, а к чему они, не могу уразуметь. И ремесленники будто бы уже стакнулись с русскими, мутят народ. А там кое-кто из этих еретиков-джадидов вопреки разуму требует какой-то «реформы школы», попирая тем самым шариат. Да, время настало трудное, почтенный, и нам ничего не остается, кроме как обратиться с молитвой к богу, он один в силах облегчить наши затруднения, Учитель поддакивает ему, подливая в пиалу чаю, и строго поглядывает на учеников.