355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Альфина и Корнел » «Пёсий двор», собачий холод. Том III (СИ) » Текст книги (страница 31)
«Пёсий двор», собачий холод. Том III (СИ)
  • Текст добавлен: 12 октября 2016, 01:54

Текст книги "«Пёсий двор», собачий холод. Том III (СИ)"


Автор книги: Альфина и Корнел



сообщить о нарушении

Текущая страница: 31 (всего у книги 33 страниц)

– Я же сказал – если оставить в стороне частности!

– …Но вы правы. Если с наследником четы Туралеевых всё будет в порядке – за чем, конечно, ещё следует проследить… Так вот, если всё будет в порядке, я бы хотел открыться не одному лишь Петербергу, но, быть может, учредить печные цеха в некоторых других городах Росской Конфедерации – повременим пока с миром. Печи поглощают электричество, как голодные дети кашу, и для процесса требуются некоторые крайне редкие реагенты, но я думаю, что это можно решить. Если всё будет в порядке.

Приблев хотел было продолжить сей оптимистический диалог, но тут до него докатилась импликация, прозвучавшая в словах Золотца.

– Всё-таки новая жизнь, – пробормотал он.

Золотце встал. В облике его читалось, пожалуй, смущение, но и некоторая надежда тоже. Ветер провёл рукой по воротнику его клетчатого пальто.

– Скоро я на некоторое время уеду, – не совсем своим голосом сообщил Золотце. – Потом вернусь, не переживайте! Я никогда бы не стал вас о таком просить, желай вы покинуть Петерберг, но коль скоро вы предпочтёте и далее здесь находиться – чему я, кстати, очень рад… Я хотел бы оставить этот город на вас.

Приблев взглянул на него снизу вверх. Единожды одолев страх высоты и усевшись на самом краю площадочки, он теперь вовсе не хотел подниматься.

– А как же потомок четы Туралеевых? Ну, вернее, его рождение?

Золотце немедленно скорчил раздосадованную гримасу, и патетизм его развеялся.

– Это ужасно! – он сердито дёрнул плечами. – Но я не могу поручиться, что прослежу за ним самолично – сроки моего отъезда зависят не от меня одного. Только и остаётся надежды, что на вашего брата! – Протянул ладонь. – Но Петерберг ему не поручишь.

Тонкую, отороченную серебристым мехом и наверняка купленную под графа перчатку Золотца Приблев некоторое время созерцал в молчании.

– Я понятия не имею, о чём вы говорите, – признался он наконец.

Ответом ему был новый смешок, в котором мерещилось… умиление, что ли.

– Да встаньте же вы, неудобно так на вас смотреть. Вы совершенно верно говорите о новой жизни – а новая жизнь для нас отчасти подразумевает возвращение к старой. То есть наконец-то к порядку. Я думаю, что Петерберг теперь готов не бунтовать, не бороться, не изворачиваться, а просто жить – почти как до революции, только намного лучше. Конечно, есть сотни, тысячи проблем, нюансов, аспектов… Но они все частные. Поставки, распределение благ – вы прекрасно с подобным справляетесь.

– Полные казармы пленных солдат… – в тон ему напомнил Приблев, но Золотце отмахнулся:

– Как раз их я на вас не сваливаю, тут маячит призрак решения… Мне бы просто хотелось, чтобы в наше – в моё отсутствие Петерберг оставался спокойным.

Приблев, без охоты поднявшийся на ноги, всё ещё пребывал в недоумении.

– Всё, о чём вы говорите, я бы делал и так… впрочем, спасибо, что предупредили об отбытии.

Он с некоторой иронией отметил, как Золотце вполне зримо поюлил – покачал всем телом влево-вправо, скривился, перебрал в воздухе пальцами, но потом со вздохом сдался:

– Спокойствию города угрожают не только рутинные нюансы и аспекты. Возьмём, к примеру, господина Коленвала. Он, без сомнения, талантливый человек, умнейший… Но его раж при выяснении обстоятельств с Метелиным показался мне чрезмерным. Вы согласны?

– Да, пожалуй, – поправил очки Приблев, немного помявшись. – Он действительно, что называется, несколько перегнул… Хотя его можно понять.

– Без сомнений! Но ведь вы согласитесь, что всем – в первую очередь самому господину Коленвалу – лучше, когда он занимается своим делом? Я имею в виду, – поспешно поправился Золотце, – своей профессией, тем, чему он обучен. Он прекрасный инженер – и было бы замечательно поставить перед ним любопытную задачу… Умозрительного толка. Ну, скажем, план развития полумёртвой промышленности нашего отечества. Такая задача является теоретической лишь до поры до времени – как бы ни сложились обстоятельства, его наработки будут полезны. И я не думаю, что господину Коленвалу следует отвлекаться на свой демократический пафос.

– Я думаю, – промямлил Приблев, – он тоже может сам решить…

Золотце досадливо дёрнул плечом:

– Думаете? А мне кажется, он порой чересчур очаровывается собственными речами и перегибает палку. Помните, что творилось, когда мы ещё только клеили листовки? Вряд ли вы совсем упустили из виду, что господин Коленвал был несколько… утомителен в своём пыле.

– Это правда, – Приблев усмехнулся. – И вы правы в том, что ему и самому это не всегда в радость.

– Вот видите, – Золотце обрадованно засиял. – Можете пообещать мне, что не потеряете бдительность? В конце концов, Временный Расстрельный Комитет… – он запнулся, но потом закатил глаза, вроде как иронизируя над самим собой. – Ох, леший, ну зачем я темню? Простите, Сандрий. Временный Расстрельный Комитет ополовинится. Следовательно, любые неудачи чреваты более серьёзными последствиями, чем обычно. Понимаете, почему я переживаю?

– Ополовинится? – нахмурился Приблев. – Могу предположить, что из Петерберга с вами отбудет господин Мальвин… А кто ещё?

На сей раз Золотце закатил глаза искренне и с явным удовольствием.

– Я глубоко сомневаюсь в том, что после сегодняшнего Твирин может и далее считаться членом Временного Расстрельного Комитета.

Наверное, Золотце был прав – слава лешему, Приблев ничего не видел своими глазами, но слухи о неудачной стрельбе разнеслись по городу так, будто сами были выстрелами. А впрочем, и выстрелы тоже разлетелись – раз весь Петерберг уже осведомлён о подробностях казни, значит, недаром было вложено так много сил в то, чтобы наладить новую передачу радиосигнала. Насколько это важный фактор? В конце концов, Твирин – человек гражданский, ведь должны же все были загодя понимать, что гражданский не обязан хорошо стрелять?

Но, с другой стороны, в этом имелась некоторая симметрия, которую даже Приблеву было трудно не заметить. Твирин появился на свет, когда выстрелил в одного из членов Городского совета, – и, наверное, убрать его тоже может только выстрел, теперь неудачный. И всё же странно исходить из подобных, как бы это, эстетических аргументов.

– Вы не спешите с выводом?

– Даже если спешу, Твирин всё равно явственно не в себе. Кто знает, насколько серьёзно? Я думаю, Гныщевич и Плеть вполне справятся с солдатами и без него, но… – в этот раз пауза вышла у Золотца долгой. – Но, пожалуйста, не теряйте бдительность. Я бы очень хотел по прибытии обнаружить Петерберг таким же, как оставил.

– Только без полных казарм пленных солдат, – ухмыльнулся Приблев. – Я постараюсь.

На город постепенно наползал вечер, и сейчас было бы благоразумно заняться осмотром вышки, если они вообще намереваются им заниматься. Однако Золотце не спешил. Он открыл дверь, но потом развернулся на каблуках и зашагал по опасно узкой площадке взад-вперёд.

– Сандрий, – выдавил он наконец, – скажите, это выглядит так, будто я вас, говоря пресловутым романным языком, вербую? По-моему, выглядит. Леший, – Золотце обернулся с искренним отчаянием и жалко повторил: – Выглядит? Я не хотел.

Приблев склонен был согласиться с тем, что беседа эта прошла, пожалуй, в чересчур деловом тоне. Он не жаловался и не обижался – деловой Золотце нравился ему куда больше Золотца ссутуленного, – но и не кивнуть не мог.

– Понимаете, я… У меня ведь теперь нет дома. Ну, пока вы не выкупите комнаты, – несмело улыбнулся тот. – И поэтому мой дом – весь Петерберг. Мы его измучили, и мне… и я ужасно боюсь уезжать! Один раз уже уехал.

Если у Золотца и была возможность никуда не ехать, он сам наверняка успел о ней подумать, так что предлагать это вслух было бы нелепо. Приблев почувствовал, как кровь хлынула ему в лицо. До чего же он иногда деревянный! Просьбы Золотца немедленно стали ему понятны, а за несообразительность свою кольнуло стыдом.

– Я ведь сам не могу в точности объяснить, чего конкретно прошу. Но не просил бы, если бы не надеялся, что вы поймёте. Просто… Просто пусть, пожалуйста, у меня будет дом, куда можно вернуться.

Со смотровой площадки они так и не ушли – Приблев долго заверял Золотце в том, что дом, конечно, будет, а ещё он, Приблев, обучится-таки к приезду всех отбывших варить парижский чай, не убивающий лошадь, и с Коленвалом тоже поладит, не впервой, да и с Гныщевичем у них взаимопонимание, а уж с солдатами что-нибудь придумается. Золотце кивал, а Приблев думал, как забавно складывается судьба.

Тогда, два с лишним года назад, на первый курс заманил его Хикеракли, и пришёл он за гомоном совместных возлияний, за кучей приятелей и хохотом на галёрке. Да и теперь Приблев не сказал бы, что имеет что-то против подобного досуга; нет, наоборот, он был бы только рад.

Но вот же занятно: в крошечных комнатах под самой крышей постоянно находилось что-нибудь поинтереснее. И не только Золотце с его чаем и вениками графовых засушенных индокитайских цветов, но и книги, и сметы, и списки членов Союза Промышленников, и – в самом деле – дом. Вернее, сам по себе дом не являлся интересным, но каким-то образом там скапливалось всё необходимое для жизни.

Может, в том числе и руками Золотца?

– Помните, вы мне советовали… написать письмо? Ну, тогда… – шмыгнул тот носом с накатившей вечерней зябкости.

– Помню, – охотно кивнул Приблев. – Вы посмеялись, а это, между прочим, задокументированно действенный метод…

– Так вот, – с улыбкой перебил Золотце, – не бросайте своих увлечений душевными болезнями. У вас имеются определённые успехи.

Глава 76. Посреди руин

Успех в нахождении дороги ещё не гарантирует успеха в подъёме по лестнице. А успех подъёма по лестнице никак не влияет на решимость звякнуть в старомодный, потемневший и зацарапанный дверной колокольчик. Чем быстрее поднимешься, тем дольше будешь перетаптываться. И тем её меньше, этой решимости.

Хотя, казалось бы, уж теперь-то что.

Теперь – всё. Всё.

И не скажешь даже «пропади оно пропадом» – уже пропало. А коли так…

– Здравствуй. Не сердись слишком, если помешал. Просто ты столько раз приходил ко мне поговорить, что… В общем, должен же я хоть раз прийти сам. Твоё обиталище выдал хозяин «Пёсьего двора», и я подумал, раз оно известно ему, тайны ты здесь не делаешь. И есть шанс, что непрошеного гостя сразу гнать не станешь, – Твирин попробовал улыбнуться. Гости улыбаются, тем более непрошенные.

Хикеракли смотрел на него с заспанным каким-то недоумением, хоть и ясно было, что спать он не спал. Посторониться и гостя пропустить не спешил, так встал, так руки на груди сложил, что дверной проём обратился казарменными воротами при постовых. Может, отопрут их тебе – чего б не отпереть, ежели по делу. Но по делу ли?

– Поговорить, говорите-с? Об чём?

Старомодный дверной колокольчик всё покачивался – беззвучно, беззвонно, а и без звона назойливо. Этажом ниже с ворчанием выпустили на вечернюю прогулку пса: он восторженно зацокал когтями по крутым ступеням, вмиг добрался донизу, скользнул в оробевшие от близости весны сумерки, и лестница снова затихла.

Обыкновенный доходный дом в Людском, не самый бедный и не самый богатый – а какой, не разберёшь. По колокольчику да перилам – йихинских времён, тогда не стеснялись в украшениях, но колокольчик затёрся, а перила погнулись.

– Сам-то ты мог бы в двух словах растолковать, зачем приходил ко мне? Вот и я не могу, – Твирин покаянно опустил голову, – в двух не могу.

– Не в настроении я, брат, говорить. У меня дела имеются – свои, важные.

– Дела?

– Дела. Важные. Ты только не серчай.

Не стоило, значит, надеяться. А впрочем, разве это надежда? Тычок наугад, наощупь – туда, где причудилось пропущенное сгоряча перепутье. Или не причудилось, а было в самом деле, но успело расхлябиться болотом.

Твирин кивнул, потёр тяжёлый лоб, отшагнул назад. Хикераклиевский третий этаж тут последний, а и с него взбирается вверх лестница – к чердаку, наверное. Твирин на эту узкую лестницу сел, сметая пыль шинелью, которую, по уму, надо бы снять, да только холод ещё совершенно пёсий («собачий», как писал в никуда граф Метелин!), а замены шинели вроде как нет. И денег – вроде как. Желания с тем разбираться – так точно.

Через полминуты осоловелого разглядывания щербинок в стене Твирин понял, что хлопка дверью не слышал.

– Извини, – спохватившись, пробормотал он, не поворачивая головы. – Извини, что заявился. И за всё остальное – тоже извини, хоть и невозможно одним бледным извинением всё то паскудство перечеркнуть, которым я тебя кормил и кормил, сколько мы знаемся. Ничем его не перечеркнуть, а извинения мои тебе как лешему молитвы – даром не сдались. А ведь они-то меня сюда и приволокли. Это тоже, наверное, дурно – хватило духу на паскудства, пусть хватит и на то, чтоб непрощённым ходить. Так что забудь, нет у меня права тебя от дел своей взвывшей совестью отрывать.

С улицы донёсся самый заливистый, самый беспечный лай. Вот в какую грязь надо себя втоптать, чтоб не героям романным завидовать, не знати даже, а и вовсе зверью?

– Картошку будешь? Помороженная вся, правда.

Твирин вроде верно расслышал, но с разумением не сложилось. Позволил себе всё же посмотреть на Хикеракли: гостеприимства в том не прибавилось, он будто на базаре у ненужного прилавка завяз – прицениваешься-то по привычке, но лучше б было не останавливаться здесь, трата времени одна.

– Мне этот, как бишь его… рантье всё норовит девку с гуляшом подослать, но я так полагаю, оно лучше самому наварить. Гадость, конечно, та ещё. Ну вот хоть на вас, – Хикеракли с насмешкой поклонился, – Временный Расстрельный Комитет, испробую.

И, не дожидаясь ответа, с порога пропал, так всё нараспашку и оставив.

А какого приёма, спрашивается, Твирин ждал?

Комнаты, снятые Хикеракли, были из приличных – такие сдают недавно открывшим практику докторам или отучившимся инженерам, бессемейным и намеренным много работать. О том нашептывал и добротный ореховый секретер, и безупречно отглаженные дамастовые шторы, и множество электрических светильников, на которые не поскупился помянутый недобрым словом рантье. Только вот с этакой обстановкой и с этаким рантье, за обстановкой проглядывающим, не слишком вязался отломанный, оторванный даже подлокотник кресла.

Хикеракли и сам не вязался с эдакой обстановкой – будто заплатил за первое подвернувшееся жильё не глядя. А разглядев, вздохнул, закатал рукава, отодвинул от кушетки тумбу, подтащив вместо неё стол. На столе этом красовалась сейчас нераспечатанная бутылка твирова бальзама, а на отвергнутой тумбе – дудка. Откуда бы взяться дудке и кто её Хикеракли всучил, предположить решительно невозможно, однако дудка и передвинутая мебель делали снятые комнаты комнатами жилыми, потихоньку затягивающимися уютом, точно паутиной.

В кабинете, который Твирин занимал с ноября по сегодняшнюю ночь, эта паутина так и не наросла.

– Тронешь дуду – сам по дуде получишь, – вынырнул из-за спины Хикеракли, одним длинным жестом подтолкнул разломанное кресло к столу, тем самым предлагая устраиваться. – Жди, я ушёл кашеварить.

Кресло было зачем-то очень красное, ещё и оскалившееся щепками, и, опустившись в него, Твирин вытерпел всего несколько суматошных ударов сердца.

Красное жгло, сколько ни ругай себя за глупость.

– Хикеракли, – отыскал Твирин кухню, но заходить не стал, так и застыл в трёх шагах, – как графа Метелина занесло в Резервную Армию?

– На бои полез – тайные, портовые. Ты хоть знаешь о таких? Полез да и попался под облаву, так оно неудачно вышло. А это, значится, суд по Пакту о неагрессии, – Хикеракли болтал обыденно, не особенно отвлекаясь от своей картошки. – Ну и, видно, нашёл аристократическую уловку, дабы судимым не быть. Уехал мужать и человеком становиться. – Потянулся за какой-то утварью, крякнул себе под нос. – Кстати, стал.

– А прежде – не был?

– Да это ж разве человек? Ты его видел? Ай, ты не видел… Истерик был, всяческими страстями одержимый. Куража ради грифончики из однокашников своих вытряхивал, в драку рвался. А всё почему? Потому что покоя не имел на душе, с папашей своим не то поссориться не мог, не то примириться. Ну, теперь с покоем проблем не имеется.

Глупое суматошное сердце стукнулось в грудь, как стучатся в случайную дверь, убегая от разбоя или псов.

– Я так и не смог понять, в чём его беда со старшим графом Метелиным. Чувства понял, а суть от меня увернулась.

Хикеракли рассеянно побарабанил ножом по чугунку:

– Я куда-то письма его потерял, дал бы почитать… Тот ему не папаша был, а папашу зато загубил, выходит. По какому поводу Сашка всё мечтал графу Метелину отомстить, но вот как – толком не придумал. Обидеть его в ответ хотел – но, вишь как хитро, не убить, а именно обидеть, чтоб припекло. А когда не вышло, расстроился – ну и, как оно бывает, задним числом разобрал, что, может, не так и сильно ненавидит, да и вообще – он от этого дела пострадавший, а потому вроде право имеет. Вот же дурь, а? – выглянул Хикеракли из-за угла, чтобы засвидетельствовать, с каким выражением Твирин внимает; хмыкнул и вновь принялся свежевать картофелины. – Это ж надо такое выдумать – права, значится, на людские страдания раздавать. Решать, кому кого обидеть можно, а кому уже подлость. Дурак и был.

– Я такой же. Только хуже. – Твирин шумно втянул воздух, но заставил себя продолжать, хоть и грозило это потерей последнего равновесия: – Мне сначала думалось, вести о Резервной Армии меня всего перекрутили, так, мол, тяжко, что хоть на стенку бросайся. Это ведь я члена Четвёртого Патриархата приказал застрелить, без моего вмешательства хэр Ройш подписал бы свои договоры, выбил бы свои петербержские поправки, и катались бы все сыром в масле. А тут – осада, блокада, война, леший её, братоубийственная. Но, если начистоту, это самое начало было. Война огромная слишком, в душу не помещается. Вернее, помещается, но так её во всех местах передавливает, что за этим сплошным синяком себя уже не чуешь, – он помедлил. – А когда граф Метелин попросил меня приговор исполнить, я будто проснулся. Потому что я дрянь. Потому что приказывать – это не самому стрелять. Потому что в глаза смотреть – это не Городской совет свергать, не зарвавшихся офицеров карать и не какой другой ритуал во имя высоких целей. Это живой человек – но ведь и те были живые! И у тех были свои беды и свои чаянья, и у тех были свои отцы, свои гныщевичи и много кто ещё. Просто к тем я не прислушивался почти, а граф Метелин молод, граф Метелин эффектен, граф Метелин из Академии и вам всем знакомец. Какая же я, оказывается, грязь сапожная.

Где-то в этих комнатах затаились часы – громозвучные, видимо, напольные, если так гулко тикают. Страшно представить, как они бьют.

– Тебе перцу побольше али поменьше? – осведомился Хикеракли, словно не было его тут дюжину тиканий назад.

– Да плевать, – отмахнулся Твирин и побрёл вслепую на чеканный зов убегающих секунд.

Часы стояли прямо в передней, только там было темно, и потому Твирин прежде их не заметил. Действительно: напольные, громоздкие, как есть гроб.

Твирин уткнулся в них лбом и весь затрясся. Слезу не пустил, нет, но лиха беда начало.

Скоро Хикеракли пронёс мимо результаты кухонной суеты, от комментариев удержавшись. Есть, наверное, в том свой высший резон: сколько было комментариев, которых Твирин слушать не желал! А теперь, когда так нужно, – получай, дурак, что заказывал.

Украдкой проверив, что там всё-таки со слезой, Твирин и сам возвратился в комнату. Хикеракли как раз водрузил на стол две тарелки и дымящийся чугунок – до того дымящийся, что жуть брала, как он ту картошку почистить умудрился.

– Грибочков нету, – с искренней досадой развёл руками Хикеракли и уселся на кушетку, – равно как и мяса. Ничего нету. Солдатский, что называется, завтрак!

– Ужин, – бессмысленно возразил Твирин. В красное, очень красное кресло не хотелось, но не стоять же, в самом деле.

Вкуса он не ощутил, занятый красным маревом и в которой уж заход проворачивая в уме, как умирал граф Метелин. Надо было самому, самому подбежать, пусть бы и в упор выстрелить, кому какое дело – лишь бы добивал не Плеть, первейший гныщевичевский друг!

Обманул, не сдюжил с обещанием.

И никуда, никогда от этого не уйти, не перед кем виниться, нечем помочь.

– Тимка, чего ты пришёл? – вдруг отложил вилку Хикеракли.

Твирин с опозданием удивился, что бальзам он так и не пил, не налил даже.

– Сказать, что ты почти во всём был прав, а я сам себе герой, если не соглашался. Сказать спасибо за твои попытки меня образумить. Толку от них не прибавлялось, но это не твоя заслуга. Сказать, что без тебя я бы сейчас и сочинить не смог, куда мне идти. И не имеет значения, что ты хотел меня выгнать, что ты выгонишь меня в лучшем случае через полчаса – ну и ладно. Но если бы у меня не было хоть этого… не знаю, как бы я вообще сделал шаг со ступеней Городского совета, – дыхание не утерпело, сбилось. – И ещё я пришёл спросить, что с тобой творится. Ведь творится же. Это всё третья часть симфонии, да, скерцо со взрывчаткой? Или другое что-то по тебе проехаться успело?

Хикеракли воззрился на Твирина с этаким лукавым сомнением:

– Эвон как заговорил, – деланно покачал он головой, будто выкаблучивался перед зрителями, – держи меня, Столица Великая!

А вот теперь и уходить можно. Сказал, спросил?

Чтоб ответ получить, не эту жизнь жить надо было.

– Ничего со мной, Тима, не творится. Был без ума, а теперь с умом. Взрывчатка, говоришь? Шут с тобой, какая взрывчатка. Взрывчатка – это, так сказать, последствие… Из причин всяческих.

– Это ты-то был без ума? Брось, Хикеракли. Твоим умом мы все и держались. А что могли бы держаться послушней да прилежней – то отдельный разговор.

– Это что, лесть такая? – недоверчиво покосился Хикеракли.

– Нет. Это то, что я – не будь я дрянью и не дрожи я так за то, каким меня видят – должен был тебе ещё ого-го когда выложить. Никто из проклятущего Революционного Комитета до тебя и близко не дорос, никто.

Хикеракли оторопел.

– У тебя горячка.

– Мне сегодня о том уже твердили, – невесело усмехнулся Твирин. – А я полагаю, что сегодня-то как раз и излечился. На время, быть может, и чудовищной совершенно ценой – хоть ложись и умирай после такого исцеления, но несомненно одно: у меня наконец-то хватает честности говорить тебе то, что я думаю.

– Хорошо. Ты думаешь, что ты – дрянь паскудная, только ноги о тебя вытирать, а я – воплощение благодати, и сияние от меня исходит, – вернул Хикеракли усмешку. – Я счастлив.

Твирин потянулся за папиросой, но вспомнил, что выкурил всё, пока кружил по улицам – со ступеней Городского совета он, не оглядываясь, бросился прочь, прочь, прочь, лишь бы не видеть, не слышать и не думать. Думать ногами, бесцельно таращиться по сторонам, заблудиться в этом маленьком вообще-то городе, зажатом между казармами и морем.

У витражей Академии свернул в «Пёсий двор» – покорившись нелепому инстинкту, в основе которого лежала ещё более нелепая память, что в «Пёсьем дворе» всегда можно найти Хикеракли.

Да когда оно было, это «всегда».

А впрочем, в некотором роде – можно найти.

– Хорошо, Хикеракли, я понял, я ухожу. Я плевал тебе в душу столько, что было бы странно, если б однажды она не переполнилась и не отправила меня лесом к лешему же. Только очень тебя прошу, – поднялся Твирин, – не отрезай ты от себя все живые части. Не надо, пожалуйста.

А гроб часов тикал и тикал, тикал и тикал, как он тут спит-то.

– Да куда ты пойдёшь, сам же сказал – некуда. И прекрати передо мной расстилаться. Это же то же, как если дать от ворот поворот – всё одно не разговор. – Взглянул пристально-пристально прямо в лицо, так что привычно вероломные колени сами сдались и уронили Твирина в кресло; Хикеракли выдал смешок. – Не, ну поди ж ты! Я, Тимка, специально не думал, но я ж знаю, что мне вроде как хотелось… Ну вот чтоб эдак – пришли, отдали, как говорится, должное. Тем более ежели ты… А мне, вишь, не в радость.

И Тимофей Ивин, Тимка, сразу воспрянул – «тем более ежели я?», но у Твирина хватило соображения не лезть сейчас ещё и с этим.

– У тебя покурить найдётся?

– Представления не имею. Пошуруди сам в тумбочке.

Покурить нашлось, и в папиросу Твирин вцепился одеревеневшими от страха пальцами: разные есть страхи, стыдные и в известном смысле благородные, выматывающие и подстёгивающие, растлевающие и полезные как сигнал, но об этом страхе не получалось сказать ничего.

Просто колотилось в голове: а вдруг правда бывает, что был человек да кончился? Без всяких расстрелов и приговоров, вроде сидит перед тобой, ухмыляется, а всё, что там внутри было, издохло и скоро смердеть начнёт.

Вдруг не отменишь уже ничего.

– Ты слишком рад повиниться, – произнёс средь повисшей тишины Хикеракли. – Я тебя не корю, кто б и не рад. Я бы и сам… Да только передо мною виниться смысла нет, я необидчивый.

Необидчивый он.

Необидчивый и до того к каждой дряни паскудной расположенный, что без разбору кидался – голову на место ставить, советы раздавать да выручать уж чем сможет. Ну-ка отвечай, Тимофей Ивин, Тимка: хотелось-то, чтоб не к каждой и не без разбору? Чтоб тебе особые привилегии были? Ох, держи карман шире.

Да какая уже разница, когда вот он, былому-то финал.

– Хляцкий твой во сне умер. Боялся умирать, не хотел. Но и не узнал. Что-то ему хорошее снилось.

Хикеракли словно не услышал, деловито накрыл обратно чугунок, сгрёб вилки, воображаемые крошки стряхнул.

– Даже не завозился, не успел почуять, счастливец.

Треньк тарелки о тарелку вышел звучный.

– Ты мне это зачем рассказываешь? – вполголоса спросил Хикеракли, но камертон внутри Твирина подтвердил: злится.

– И барон Копчевиг не узнал, хотя тут менее надёжно. Я же речей не читал, я почти со спины к нему подошёл, покуда он соловьём как раз таки заливался. Верил до последнего, что конфликт утрясёт.

– А хэра Штерца я и сам видел. Он зато был хорошо осведомлён.

Камертон звенел одуряюще, а Твирин отстранённо как-то подумал, что никогда всерьёз не получал ни в челюсть, ни ещё куда. Воспитанники в доме Ивиных дрались, конечно, но, во-первых, следили за этим строго, а во-вторых, сам он от драк всегда был в стороне.

– Хэр Штерц… О, хэр Штерц был бюрократ от природы. Он из камеры своей разобрался, кто во Временном Расстрельном Комитете главный, и в письменной форме на имя этого главного составил прошение. Так мол и так, хочу, ежели это процессуально допустимо, быть расстрелян конкретным лицом. Число, подпись. До сих пор в моём столе лежит бумага. Что-то там ещё поэтическое было, про «брать на себя ответственность до конца».

Хотя бы злость, пусть хотя бы злость.

Хотя бы на то, как Твирин сокрыл тогда хэрштерцевскую просьбу! Нарочно ведь позвал Хикеракли перед казнью, предлагал во Временный Расстрельный Комитет вступить, думал рассказать, показать бумагу – но не смог, запнулся уже о барона Копчевига, запутался в словах, рассыпался от бережного этого внимания.

Так хотел, чтоб кто-нибудь с плеч ношу снял, а глянул тогда на Хикеракли – и понёс себе дальше. Нельзя же в эту пропасть другого толкать. Тем паче такого другого, за которого уж точно потом себе не простишь.

– Складно-то как выходит, а? Всем ты мил, всем ты люб – аж хэр Штерц к тебе стучится. Ну ничего, будет ему что с Метелиным в посмертии обсудить. А теперь-то ты чего добиваешься?

– Чего-нибудь в тебе живого, – прямо ответил Твирин.

Хикеракли вскочил вдруг с кушетки, схватил-таки Твирина за грудки, рванул к себе.

– Живого тебе? Живого?! – рявкнул, будто с другого берега. – Ты… Я… Я ведь не хотел революции. Я хотел пить с друзьями в кабаках, листовки печатать, веселиться и жить себе припеваючи. Я ведь каждому, каждому из вас что-нибудь да дал, нашёл способ подсобить, думал – добрый будет круг, все сойдутся, а кто не сойдётся, так хоть порадуется. Мне же ничего не надо, только б люди радовались! Как вам вожжа под хвост попала – ладно, хорошо, давайте и тут подсобим, со мною-то оно всяко лучше выйдет, чем ежели вы сами. Задержать наместника? Конечно! Верных людей среди студентов сыскать? Пожалуйста! Амбиции ваши треклятые покормить, образумить, от глупостей придержать? Четырежды да, это ведь мне самому надо, мне самому хотелось… – голос у него дрогнул, но то была отнюдь не истерика, а настоящая, горяченная злость, кипенями от усердия пошедшая. – Друга детства тебе под расстрел отдать? Бери! Дважды – дважды! – присмотреть за тем, чтоб тебя не пристрелили? Сам вызовусь! Сам! Людей… Людей живых забалтывать, разговоры с ними вести, чтоб они уж точно не догадались, куда им взрывчатка подложена, чтоб с улыбкою шли? Последнюю, етить тебя, последние слова Метелина вслух зачитать? И ты… И ты после этого приходишь ещё немного меня помучить? Недостаточно я для тебя весел? Сияние плохо сияет? Что тебе ещё от меня надо? Что?! Я же всё тебе отдал!..

– Так забери уже что-нибудь взамен! Или не взамен, просто – себе забери, для себя! – Хикеракли Твирина всё ещё держал, но бить отчего-то не бил; лучше б бил. – Не умеешь? Вот и я не умею. Я тут на днях в том сознавался и тебе ещё раз сознаюсь: я ведь тоже не просто так всё это, я воображал, что для людей из себя леший знает что леплю. Тех, которые в шинелях. А получилось как? Трупы, трупы, трупы да Резервная Армия. Зачем мы с тобой оба такие дураки, Хикеракли?

Хикеракли молчал и по-прежнему весь вглядывался. Долго, аж истикался гроб часов.

Разжал потом хватку без сил.

– Мы с тобой разные дураки, Тимка.

Твирин отвернулся, дошагал до окна, безупречно отглаженную дамастовую штору чуть спихнул вбок, чтоб увидеть хоть что-то. Хоть чем-то оказался пёс, которого выпустили поскакать привольно этажом ниже. Пёс был ногастый и длинноухий, тоже дурак.

– Я знаю, что разные. Знаю, – папироса догорела почти нетронутая. – Я от тебя таил, конечно, позорную историю своей первой встречи с графом Набедренных? С графом, с хэром Ройшем, Золотцем и За’Бэем? Таил, как же иначе. Впрочем, не в ней соль… Просто граф тогда нёс обычный свой прекрасный вздор, а повод располагал к апологии грехов. И граф доказывал, что совершенный человек принципиально нежизнеспособен, поскольку все его бессчётные добродетели при столкновении с реальным миром, мол, только свяжут ему руки. Ну, ты представляешь, как оно могло звучать. Все смеялись и что-то возражали, я тоже возражал, пусть и не смеялся, а теперь вспоминаю нюансы и холодею. – Твирин поискал в себе простые и быстрые слова, но таковых не нашлось. – Помнишь… Хотя вряд ли, зачем бы тебе помнить. Рассказываю: когда налог на бездетность обсуждали, ты пламенным монологом разразился… Настаивал, что Городской совет не на площади, а в голове. А ты, мол, его в свою голову пускать не намерен, – воспоминания заволокли, затуманили, будто согрели даже. – У тебя же правда его в голове нет. А у всех у нас – есть, у хэра Ройша так целый Четвёртый Патриархат вместе с Европейским Союзным правительством умещается. И у меня тоже есть, как бы мне об обратном ни мечталось. Вот мы эти месяцы свои Городские советы в головах и разрушали – кто с рвением, кто с тщанием. А тебе не надо разрушать, у тебя отродясь его нет и не было. И получаешься ты среди нас – в политической если сфере – тот самый графов совершенный человек. До чего же это погано.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю