355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Евгений Евтушенко » Присяга простору » Текст книги (страница 5)
Присяга простору
  • Текст добавлен: 6 октября 2016, 23:58

Текст книги "Присяга простору "


Автор книги: Евгений Евтушенко


Жанр:

   

Поэзия


сообщить о нарушении

Текущая страница: 5 (всего у книги 13 страниц)

седобров и меднолиц,

словно грек, печалью маясь,

с русской шхуны моторист.

Моторист садится рядом:

«Выпьем, что ли, корешок!» —

и ручищею корявой

молча лезет в кожушок.

Углубленно,

деловито

из кармана

достает

переводчицу

– пол-литру,

о скамейку

воблой бьет.

И сидят, и пьют в молчанье,

и глядят, обнявшись, вдаль

вместе с греческой печалью

наша русская печаль...

1904

139

НЕВЕСТА

На Печоре есть рыбак

по имени Глаша.

Говорит с парнями такз

«Глаша, да не ваша!»

Ухажеров к ляду шлет,

сердится серьгами.

Сарафаны себе шьет

из сиянья северного!

Не красна она, наверно,

модною прическою,

но зато в косе не лента,

а волна печорская!

Недоступна и строга,

сети вытягает,

а глаза, как два сига,

из-под платка сигают!

Я ходил за иен,

робея,

зачарованный,

как черемухою, ею

зачеремленный.

Я не знал, почему

(может быть, иаветно)

говорили по селу

про нее: «Невеста».

«Чья? – ходил я сам не свой.—

Может, выдумали?»

Рыбаки, дымя махрой,

ничего не выдымили.

«Чья она? Чья она?

Чья она невеста?» —

спрашивал отчаянно

у норд-веста.

НО

Вдруг один ко мне прилип

старичок запечный,

словно тундровый гриб,

на мокре взошедший:

«Больно быстр, я погляжу.

Выставь четвертииочку —

и на блюдце положу

тайну, как чаиночку..»

Пил да медлил, окаянный,

а когда все выкачал:

«Чья невеста?

Океана...

Того... Ледовитыча...»

Если б не был пыоха стар

если б не был хилый,

я б манежинчать не стал —

дал бы в зад бахилой!

Водят за нос меня.

Что это за шутки!

Лж гогочет гагарпя,

а ж гогочут щуки!

Ну а Глаша на песке

карбас высмаливала

и прорехи в паруске

на свету ·высматривала.

Я сказал ей:

«Над водой

рыба вспрыгивает,

н, от криков став худой,

чернеть вскрикивает.

Хочешь – тундру подарю

лишь за взгляд за ласковый?.

Горностаем подобью

ватник твой залатанный.

Пойду с неводом Печорой

в потопленные луга,

семгу выловлю, в которой

не икра, а жемчуга.

141

все сложу я, что захочешь,

у твоих подвернутых

у резиновых сапожек,

чешуей подернутых.

В эту чертову весну,

сам себя замучив,

я попался на блесну

зубов твоих зовучих.

Но от пьюхи-недовеска,

пьяным-пьяного,

я слыхал, что ты невеста

океанова?!»

Отвечала Глаша: «Да.

Я его невеста.

Видишь, как в реке вода

не находит места.

Та вода идет,

идет

к седоте глубинной,

где давно меня он ждет —

мой седой любимый.

Не подав об этом вести,

веслами посверкивая,

приплыву к нему я вместе

с льдинами-последками.

И меня он обоймет

ночью облачною,

и в объятьях обомнет,

разом обмершую.

На груди своей держа,

все забыть поможет.

В изголовье мне моржа

мягкого положит.

Мне на все он даст ответ,

всплесками беседуя...

Что мои семнадцать лет?,

142

С ним я, как безлетпяя.

Все семнадцать чепушинок

с меня ссыплются,

дрожа,

как семнадцать чешуинок

из-под вострого ножа.

Океан то обласкает,

то грома раскатывает.

Все он гулом объясняет,

все про жизнь рассказывает.

Парень, лучше отвяжись.

Я твоей не стану.

Что ты скажешь мне про жизнь

после океана?

Потому себя блюду,

кавалер ты липовый,

что такого не найду,

как и он,

великого...»

И поднялся парусок,

и забился влажно,

и ушла наискосок

к океану Глаша.

Я шептал – не помню что —

с опустелым взглядом.

Видно, слишком я не то

с океаном рядом.

И одно, меня пронзив,

сверлит постоянно:

что же я скажу про жизнь

после океана?!

1963

143

ГЛУХАРИНЫЙ

ток

Охота – это вовсе не охота,

а что — я сам не знаю. Это что-то,

чего не можем сами мы постичь,

и, сколько бы мы книжек ни в к у с и л и , -

во всей его мяту шести и силе

зовет нас предков первобытный клич.

От мелких драк, от перебранок постных

беги в леса на глухариный подслух,

пружинно сжавшись, в темноте замри,,

вбирай в себя все шорохи и скрипы,

всех птиц журчанья, щелканья и всхлипы,

все вздрагиванья неба и земли.

Потом начнет надмирье освещаться,

как будто чем-то тайно освящаться,

и – как по табакерке ноготок —

из-за ветвей, темнеющих разлапо

и чуть уже алеющих, раздастся

сначала робко, тоненько: «Ток-ток!»

«Ток-ток!» – и первый шаг, такой же робкий.

«Ток-ток!» – и шаг второй, уже широкий.

«Ток-ток!» – и напролом сквозь бурелом.

«Ток-ток!» – через кусты, как в сумасшествье.

«Ток-ток!» – упал, и замираешь вместе

с невидимым тобою глухарем.

Но вновь: «Ток-ток!» – и вновь под хруст и шелест,

проваливаясь в прелую замшелость,

не утирая кровь от комарья,

как будто там отчаянно токует

и по тебе оторванно тоскует* <

твое непознаваемое «я».

Уже ты видишь, видишь па поляне

в просветах сосен темное пыланье.

Прыжок, и – леса гордый государь —

перед тобой, в оранжевое врублен,

сгибая ветку, отливая углем,

как черный месяц, светится глухарь.

Он хрюкает, хвостище распускает,

свистящее шипенье испускает,

поволит шеей, сам себя ласкает

и воспевает существо свое.

А ты стоишь, не зная, что с ним делать...

Само в руках твоих похололелых

дрожаще поднимается ружье.

А он – он замечать ружья не хочет.

Он в судорогах сладостных пророчит.

Он ерзает, бормочет. В нем клокочет

природы захлебнувшийся избыв.

А ты стреляешь. И такое чувство,

когда стреляешь, – словно это чудо

ты можешь сохранить, его убив.

Так нас кидают крови нашей гулы

на зов любви. Кидают в чьи-то губы,

чтоб ими безраздельно обладать.

Но сохранить любовь хотим впустую.

Вторгаясь в сущность таинства святую,

его мы можем только убивать.

Так нас кидает бешеная тяга

и к вам, холсты, и глина, и бумага,

чтоб сохранить природы красоту.

Рисуем, лепим или воспеваем —

мы лишь природу этим убиваем.

И от потуг бессильных мы в поту.

И что же ты, удачливый охотник,

невесел, словно пойманный охальник,

когда, спускаясь по песку к реке,

передвигаешь сапоги в молчанье

с бессмысленным ружьишком за плечами

и с убиенным таинством в руке?!

0963

!вг. Евтушенко

.

П5

ШУТЛИВОЕ

Комаров по лысине р а з м а з а в,

попадая в топи там и сям,

автор нежных дымчатых рассказов

шпарил из двустволки по гусям.

И, грузинским тостам не обучен,

речь свою за водкой и чайком

уснащал великим и могучим

русским нецензурным языком.

В духоте залузганной хибары

он ворчал, мрачнее сатаны,

по ночам – какие суки бабы

по у т р а м – к а к и е суки мы.

А когда храпел, ужасно громок,

думал я тихонько про себя:

за него, наверно, тайный гномик

пишет, нежно перышком скрипя.

Но однажды ночью темной-темной

при собачьем л а е и дожде

(не скажу, что с радостью огромной)

на зады мы вышли по нужде.

Совершая тот обряд законный,

мой товарищ, спрятанный в тени,

вдруг сказал мне с дрожью незнакомой:

«Погляди, как светятся они!»

Били прямо в нос навоз и силос.

Было гнусно, сыро и темно.

Ничего как будто не светилось

и светиться не было должно.

Но внезапно я увидел, словно

на минуту раньше был я слеп,

как свежеотесанные бревна

испускали ровный-ровный свет.

И была в них лунная дремота,

запах далей северных лесных

146

и еще особенное что-то,

выше нас и выше их самих.

А напарник тихо и блаженно

выдохнул из мрака: «Благодать...

Светятся-то, светятся как, Женька!»

и добавил грустно: «Так их мать!..»

1963

ПО ПЕЧОРЕ

За ухой, до слез перченной,

сочиненной в котелке,

спирт, разбавленный Печорой,

пили мы на катерке.

Катерок плясал по волнам

без гармошки трепака

и о льды на самом полном

обдирал себе бока.

И плясали мысли наши,

как стаканы на столе,

то о Д а ш е, то о Маше,

то о каше на земле.

Я был вроде и не пьяный,

ничего не упускал.

Как олень под снегом ягель,

под словами суть искал.

Но в разброде гомонившем

не добрался я до дна,

Ибо

СУТЬ

II

ГОВОРИВШИМ

не совсем была ясна.

Люди все куда-то плыли

по работе, но судьбе.

Люди пили. Люди были

неясны самим себе

117

Оглядел я, вздрогнув, кубрик:

понимает ли рыбак,

тот, что мрачно пьет и курит,

отчего он мрачен так?

Понимает ли завсклалом,

иродовольствеиный колосс,

что он спрашивает взглядом

из-под слипшихся волос?

Понимает ли, сжимая

локоть мои, товаровед,—

что он выяснить желает?

Понимает или нет?

Кулаком старпом грохочет.

Шерсть дымится на груди.

Ну, а что сказать он хочет —

разбери его поди.

Все кричат: иредсельсовета,

из рыбкопа чей-то з а м.

Каждый требует ответа,

а на ч т о – н е знает сам.

Ах ты, матушка-Россия,

что ты делаешь со мной?

То ли все вокруг смурные?.

То ли я один смурной!

Я – из кубрика на волю,

но, суденышко креня,

вопрошающие волны

навалились на меня.

Вопрошали что-то искры

из трубы у катерка,

вопрошали ивы, избы,

птицы, звери, облака.

Я прийти в себя пытался,

и под крики птичьих стай

я по палубе метался,

как по льдине горностай.

148

А потом увидел псица.

Он, как будто на холме,

восседал надменно, немо,

словно вечность, на корме.

Тучи шли над ним, нависнув,

ветер бил в лицо, свистя,

ну, а он молчал недвижно —

тундры мудрое дитя.

Я застыл, в о о б р а ж а я —

вот кто знает все про нас.

Но вгляделся – вопрошали

щелки узенькие глаз.

«Неужели, – как в тумане

крикнул я сквозь рев и г и к, —

все себя не понимают,

и тем более – других?»

Мои щеки повлажнели.

Вихорь брызг меня ш а т а л.

«Неужели? Неужели?

Неужели?» – я шептал. <

«ЭДожет быть, я мыслю грубо?

Может быть, я слеп и глух?

Может, все ие так уж глупо —

просто сам я мал и глуп?»

Катерок то погружался,

то взлетал, седым-седой.

Грудью к тросам я прижался,

наклонился над водой.

«Ты ответь мне, колдовская,

голубая глубота,

отчего во мне т а к а я

горевая глупота?

Езжу, плаваю, летаю,

все куда-то тороплюсь,

книжки умные читаю,

а умней не становлюсь.

149

Может, поиски, метанья —

не причина тосковать?

Может, смысл существованья

в том, чтоб смысл его искать?»

Ж д а л я, ж д а л я в криках чаек,

но ревела у борта,

ничего не отвечая,

голубая глубота.

1963

ИЗБА

И вновь рыбацкая изба

меня впустила ночью поздней

и сразу стала так близка,

как та, где по полу я ползал.

Я потихоньку лег в углу,

как бы в моем углу извечном

на шатком, щелистом полу,

мне до шершавинки известном.

Р ы б а к уже храпел вовсю.

Взобрались дети на полати,

1

д е р ж а в зубеиках на весу

еще горячие оладьи..

И лишь хозяйка не легла.

Она то мыла, то скоблила.'

Ухват, метла или игла —

в руках все время что-то было,

Печору, видно, проняло —

Печора ухала взбурленно.

«Дурит...» – хозяйка про псе

с к а з а л а, будто про буренку.

В коптилку тусклую дохнув,

хозяйка вышла. Мгла обстала

150

Л за стеною – «хлюп да хлюп!» —

стирать хозяйка в кухне стала.

Кряхтели ходики в ночи —

они историю влачили.

Светились белые лучи

свеженащепленной лучины.

И, удивляясь и боясь,

из темноты неприрученно

светились восемь детских глаз,

как восемь брызг твоих, Печора.

С полатей головы склоня,

из невозможно дальней дали

четыре маленьких меня

за мною, взрослым, наблюдали.

Чуть шевеля углами губ,

л е ж а л я, спяшим притворившись,

и вдруг затихло «хлюп да хлюп!» —

и дверь чуть-чуть приотворилась.

И ощутил я в тишине

сквозь ту притворную дремоту

сыздетства памятное мне

прикосновение чего-то.

Тулуп – а это был тулуп —

облег меня лохмато, ж а р к о,

а в кухне снова – «хлюп да хлюп!»

стирать хозяйка продолжала.

Сновали руки взад-вперед

в пеленках, простынях и робах,

под всех страстей круговорот,

под мировых событий рокот.

И не один, должно быть, хлюст

сейчас в бессмертье лез, кривляясь,

но только "это «хлюп да хлюп!»

бессмертным, в сущности, являлось.

И ощущение судьбы

в меня входило многолюдно,

как ощущение избы,

где миллионам женщин трудно,

где из неведомого дня,

им полноправно обладая,

мильоиы маленьких меня

за мною, взрослым, наблюдают.

1963

ПОДРАНОК

А-

Вознесенскому

Сюда, к просторам вольным, северным,

где крякал мир и нерестился,

я прилетел, подранок, селезень,

и на Печору опустился.

И я почуял всеми нервами,

как из-за леса осиянно

пахнуло льдинами и нерпами

в меня величье океана.

Я океан вдохнул и выдохнул,

как будто выдохнул печали,

и все дробинки кровью вытолкнул,

д а р я на память их Печоре.

Они пошли па дно холодное,

а сам я, трепетный и легкий,

поднялся вновь, крылами хлопая,

с какой-то новой силой летной.

Меня ветра чуть-чуть покачивали,

неся над мхами и кустами.

Сопя, дорогу вдаль показывали

ондатры мокрыми усами.

Через простор земель непаханых,

цветы и заячьи орешки,

152

меня несли на пантах бархатных

ьеселоглазые олешки.

Когда на кочки я п р и с а ж и в а л с я, —

и тундра ягель подносила,

и клюква, за зиму прослаженная,

себя попробовать просила.

И я, затворами облязганнып,

вдруг понял – я чего-то стою,

раз я такою был обласканный

твоей, Печора, добротою!

Когда-нибудь опять, над Севером,

тобой не узнанный, Печора,

я пролечу могучим селезнем,

сверкая перьями парчово.

И ты засмотришься нечаянно

на тот полет и оперенье,

забыв, что все это не чье-нибудь—·

твое, Печора, ода репье.

И ты не вспомнишь, как ты прятала

меня весной, как обреченно

то оперенье кровью плакало

в твой голубой подол, Печора...

1963

БАЛЛАДА

О

МУРОМЦЕ

Он спал, рыбак. В окне у ж е светало.

А он все дрых. Багровая рука

с лежанки на иол, как весло, свисала,

от якорей наколотых т я ж к а.

Русалки, корабли, морские боги

качались на груди, как на волнах.

Торчали в потолок босые ноги.

Светилось «Мы устали» на ступнях.

153

Рыбак мычал в тяжелом сие мужицком,

и, вздрагивая зябнуще со сна,

вздымалось и дышало «Смерть фашистам!»

у левого, в пупырышках, соска.

Ну а в окне з а р я росла, росла,

и бубенцами звякала скотина,

и за плечо жена его трясла:

«Вставай ты, черт... Очухайся – путина!»

И, натянув рубаху и

штаны,

мотая головой, бока

почесывая,

глаза повинно пряча

от жены,

вставал похмельный

муромец печорский.

Так за плечо трясла его жена,

оставив штопать паруса и сети:

«Вставай ты, черт... Очухайся – война»,

когда-то в сорок первом на рассвете.

И, принимая от нее рассол,

глаза он прятал точно так, повинно...

Но встал, пришел в сознанье, и пошел,

и так дошел до города Берлина...

1903

Все, что дарит нам природа, – не случайно.

Так поклонимся земным поклоном ей.

В ней прекрасная задумчивая тайна,

возвышающая нас, ее детей.

Не случайно джунгли спящие стрекочут,

не случайно шелестит речная гладь.

Так глядит на нас природа, будто хочет

что-то важное глазами рассказать.

Не случайно утром вспыхивают росы

светляками на ладонях у листвы.

Так глядит на нас природа, будто просит

нашей помощи, защиты и любви.

154

Отчего, куда вы так бежите, звери,

мзбёгаясь по тропинкам потайным.

Вы бежите, людям, видимо, не веря.

Понимаю, есть за что не верить им.

Озабоченно стучит природы сердце:

птиц все меньше, в мертвых реках рыбы

Исчезают звери столькие от зверства

к ним, ничем не заслужившим этих бед.

Исчезают от винчестеров, капканов...

Люди добрые, с какой такой поры

превратились вы в недобрых великанов?

Великаны настоящие добры.

Берегите эти земли, эти воды,

д а ж е малую былиночку любя.

Берегите всех зверей внутри природы,

убивайте лишь зверей внутри себя!

1973

КАТЕР СВЯЗИ!

Не начиналась навигация

и ожидалась много позже,

а письма с просьбами, наказами

л е ж а л и грудою на почте.

А там рыбацкие каракули

уплыть напрасно порывались,

корили, жаловались, плакали,

в любви неловко признавались.

Напрасно лайки перед волнами,

глазами рыская в тумане,

нЗ днищах лодок перевернутых

лежали серыми холмами.

Но, словно призрак, что пригрезился

в томительном однообразье,

155

седыми мачтами прорезался

обледенелый катер связи.

Он был заезженный, злмурзанпый,

но д л я рыбацкого селенья

звучало самой лучшей музыкой

его простудное сипенье.

II, нам конец на берег выкинув,

таскали молча, деловито

матросы, мрачные как викинги,

в мешках дерюжных души чьи-то.

И катер вновь пошел намаянио,

бортами льды ломая трудно,

а я среди мешков наваленных

л е ж а л в его промозглом трюме.

Я всею мечущейся совестью '

ответ выискивал в мученье:

«А что же я такое, собственно,

и в чем мое предназначенье?.

Неужто я – лолчонка утлая

и, словно волны, катят страсти,

швыряясь мной?» Но голос внутренний

мне отвечал: «Ты – кагер связи.

Спеши волнами разъяренными,

тяжелый от обледененья

меж всеми, льдом разъединенными

и ждущими объединении.

Еще начала навигации

придется ждать, пожалуй, долго,

но ты неси огни негаснушие

соединительного долга.

И пенной жизнью, как Печорою,

сквозь все и льдины и норд-весты

вези в себе мешки почтовые,

где безнадежность и надежды.

156 ,

По помни, спои гудок надсаживая,

что, лишь утихнут непогоды,

пройдут водой, уже не страшною,

взаправдашние пароходы.

И рыбаки, привстав над барками,

на них смотреть, любуясь, будут

и под гудки холено-бархатные

твои сиплый голос позабудут. .

Но ты, пропахший рыбой, ворванью,

не опускай понуро снасти.

Ты свое дело сделал вовремя —

и счастлив будь. Ты – катер связи».

Так говорил мой голос внутренний,

внушая чувство вещей ноши,

и был я весь какой-то утренний

среди печорской белой ночи.

Я не раздумывал завистливо

про чью-то жизнь среди почета,

а был я счастлив, что зависело

и от меня па свете что-то.

И сам, накрытый чьей-то шубою,

я был от столького зависим,

и, как письмо от Ваньки Жукова,"

дремал на грудах прочих писем.

1963

БЛЯХА-МУХА

Что имелось в эту ночь?

Кое-что существенное.

Был поселок Нельм и н Нос

и была общественность.

Был наш стол уже хорош.

Был большой галдеж.

Был у нас консервный нож

н консервы тож.

Был и спирт, как таковой,

наш товарищ путевой

с выразительным эпитетом

и кратким: «Питьевой».

Но попался мне сосед

до того скулежный,

на себя,

на белый свет,—

просто невозможный.

Он всю ночь крутил мне пуговицу.

Он вселял мне в душу путаницу:

«Понимаешь, бляха-муха —

невезение в крови.

У меня т а к а я мука —

хоть коровою реви.

Все нескладно, все неловко.

В жизни форменный затор.

Я мотор купил на лодку —

в реку плюхнулся мотор.

Надо мной смеются дети.

От меня страдает план.

Я в Печору ставлю сети —

их уносит в океан.

Бляха-муха, чуть не плачу

от себя, как от стыда.

Я в снегу капканы прячу —

попадаю сам туда."

Может, я не вышел рылом,

может, просто обормот?

Но ни карта, и ни рыба,

и ни баба не идет...»

Ну и странный сосед —

наказанье божье!

И немного ему лет —

158

тридцать пять, не больше.

И лицом не урод,

да и рост могучий —

что же он рубаху рвет

на груди мохнучей?

Что же может его грызть?

Что шумит свирепственно*

«Бляха-муха, эта жисть

нсусовершенствована!»

А наутро вышел я

на берег Печоры,

где галдела ребятня,

фыркали моторы.

А в ушанке набочок,

в залосненной стеганке

вновь тот самый рыбачок,

трезвенькип,

как стеклышко.

Между лодками летал,

всех собой уматывал,

парус наскоро л а т а л,

шебаршил, командовал.

Бочки, ящики грузил,

взмокший, будто в бане.

Бабам весело грозил

вострыми зубами.

«Пошевеливай, народ! —

он кричал и у х а л. —

Ведь не кто-нибудь нас ждет

семга,бляха-муха!»

Было все его – река,

паруса, Россия.

И кого-то у мыска

159

«Кто это?» – спросил я.

И с завидинкою

так

был ответ мне выдан:

«Это ж лучший наш рыбак,

раз везучий, идол!»

К рыбаку я подошел,

на него злючий:

«Что же ты вчера мне плел,

. будто невезучий?»

Он рукой потер висок:

«Врал я не напрасно

Мне действительно везет —

это и опасно.

И бывает в захмеленье

начинаю этак врать,

чтоб о жизни разуменья

от везенья не терять».

З а м о л ч а л.

Губами чмокал,

сети связывая,

и хитрили губы, что-то

не досказывая.

З в а л и в путь его ветра,

семга-розовуха:

«Ладно, парень. Мне пора.

Так-то, бляха-муха!»

1963

160

БЕЛЫЕ

НОЧИ В

АРХАНГЕЛЬСКЕ

Белые ночи – сплошное «быть может»...

Светится что-то и странно т р е в о ж и т —,

может быть, солнце, а может, луна.

Может быть, с грустью, а может, с весельем,

может, Архангельском, может, Марселем

бродят новехонькие штурмана.

С ними в обнимку официантки,

а под бровями, как лодки-ледянки,

ходят, покачиваясь, глаза.

Р а з в е подскажут шалонника гулы,

надо ли им отстранять свои губы?

Может быть, надо, а может, нельзя.

Чайки над мачтами с криками вьются —

может быть, плачут, а может, смеются.

И у причала, прощаясь, моряк

женщину в губы целует протяжно:

«Как твое имя?» – «Это не важно...»

Может, и так, а быть может, не так.

Вот он восходит по трапу на шхуну:

«Я привезу тебе нерпичью шкуру!»

Ну, а забыл, что не знает – куда.

Женщина молча стоять остается.

Кто его знает – быть может, вернется,

Может быть, нет, ну а может быть, да.

Чудится мне у причала невольно:

чайки – не чайки, волны – не волны,

он и она – не он и она:

все это – белых ночей переливы,

все это – только наплывы, наплывы,

может, бессонницы, может быть, сна.

Шхуна гудит напряженно, прощально.

4

Он уже больше не смотрит печально.

Вот он, отдельный, далекий, плывет,

смачно пуская соленые шутки

в, может быть, море, на, может быть, шхуне,

может быть, тот, а быть может, не тот.

I

Еог.

Евтушенко

.1-

161

И безымянно стоит у причала —*

может, конец, а быть может, начало

женщина в легоньком сером пальто,

медленно тая комочком т у м а н а, —

может быть, Вера, а может, Тамара,

может быть, Зоя, а может, никто...

1904

СМЕЯЛИСЬ Л Ю Д И

ЗА СТЕНОЙ

Е.

Ласкиной

Смеялись люди за стеной,

а я глядел на эту стену

с душой, как с девочкой больной

в руках, пустевших постепенно.

Смеялись люди за стеной.

Они как будто измывались.

Они смеялись надо мной,

и как бессовестно смеялись!

На самом деле там,

в гостях,

устав кружиться по

паркету,

они смеялись просто

так, —

не надо мной и не

над кем-то ^1

Смеялись люди за стеной,

себя вином подогревали,

и обо мне с моей больной,

смеясь, и не подозревали.

Смеялись люди... Сколько раз

я тоже, тоже так смеялся,

а за стеною кто-то гас

и с этим горестно смирялся!

И думал он, бедой гоним

и ей почти у ж е сдаваясь,

что это я смеюсь над ним

и, может, д а ж е издеваюсь.

162

г

Д а, так устроен шар земной,

и так устроен будет вечно]

рыдает кто-то за стеной,

когда смеемся мы беспечно.

Но так устроен шар земной,

п тем вовек неувядаем:

смеется кто-то за стеной,

когда мы чуть ли не рыдаем.

II не прими па душу грех,

когда ты, мрачный и разбитый,

там, за стеною, чей-то смех

сочесть завистливо обидой.

Как разновесье – бытие.

И нем зависть – самооскорбленье.

Ведь за несчастие твое

чужое счастье – искупленье.

Ж е л а й,. ч т о б в час последний

твой,

когда замрут глаза, смыкаясь,

смеялись люди за стеной,

смеялись, все-таки смеялись!

1903

ЗАЧЕМ ТЫ ТАК?

Когда радист «Моряны», горбясь,

искал нам радиомаяк,

попал в приемник женский голос!

«Зачем ты так? Зачем ты так?»

Она из Амдермы кричала

сквозь мачты, льды и лай собак,

и, словно шторм, кругом крепчало!

«Зачем ты так? Зачем ты так?»

103

Д а в я друг друга нелюдимо,

хрустя друг другом так и сяк,

одна другой хрипели льдины:

«Зачем ты так? Зачем ты так?»

Белуха в море зверобою

кричала, путаясь в сетях,

фонтаном крови, всей собою:

«Зачем ты так? Зачем ты так?»

Ну, а его волна р я б а я

швырнула с лодки, и бедняк

шептал, бесследно погибая:

«Зачем ты так? Зачем ты так?»

Я предаю тебя, как сволочь,

и нет мне удержу никак,

и ты меня глазами молишь:

«Зачем ты так? Зачем ты так?»

Ты отчужденно и ненастно

глядишь – почти у ж е как враг,

и я молю тебя напрасно:

«Зачем ты так? Зачем ты* так?»

И все тревожней год от году

кричат, проламывая мрак,

душа – душе, народ – народу:

«Зачем ты так? Зачем ты так?»

1964

В лодке, под дождем колымским льющим,

примерзая пальцами к рулю,

я боюсь, что ты меня не любишь,

и боюсь, что я тебя люблю.

А глаза якута Серафима,

полные тоской глухонемой,

164

булто лве дымипочки из дыма

горького костра над Колымой.

Черен чай, как булто деготь в чашке —

сахарку бы надо подложить.

«Серафим, а что такое счастье?»

«Счастье в том, чтобы подольше жить...»

Серафим, пора у ж е ложиться,

но тебя помучаю я вновь:

«А не лучше самой долгой жизни

самая короткая любовь?»

Серафим на это не попался,

он, как в полусне, глаза смежил:

«Лучше, – только это и опасно.

Кто любил – тот вряд ли долго жил».

З н а ю т это и якут и чукча,

к а к патроны, сберегая дни:

дорого обходятся нам чувства —

ж и з н ь короче делают они.

Золото в ключе нашел Бориска,

и убило золото его.

Вот мы почему любви боимся,

к а к чумного золота того.

Чтобы не пугал пожар, как призрак,

дотопчи костер и додави,

Горек он, костерный дымный привкус

д а ж е у счастливейшей любви.

Вот какие наши разговоры,

Колыма полночная темна,

лишь творожно брезжущие створы

светятся, как женские тела.

Струи, как натянутые лески,

Д о ж д ь навеки, что ли, обложил...

Не хочу я долгой жизни – если

кто любил, тот вряд ли долго жил.

1977

165

ДЕРЕВЕНСКИЙ

О чем поскрипывает шхуна?

Не может быть, что ни о чем,

когда, дыша машиной шумно,

несется в сумраке ночном.

О чем под скрип ее вздыхает

матрос, едва успев заснуть,

и что сейчас ему вздымает

татуированную грудь?

Когда, вторгаясь в тучи косо,

елозя, ерзает бизань,

во сне усталого матроса

вдруг прорезается Рязань.

И шхуна тросами, снастями

скрипит, скрипит ему .впотьмах

о снеге детства под санями,

о кочерыжках на зубах.

Он просыпается не в духе.

Он пляшет с мрачным криком «Жги!..

внутри разрезанной белухи,

чтобы прожирить сапоги.

Он от команды в отдаленье

молчит, насуплен и небрит.

«В деревню хочется, в деревню...» —

он капитану говорит.

И вот в избе под образами

сидит он, тяжкий и хмельной;

и девки жрут его глазами —

аж вместе с бляхой ременной.

Он складно врет соседской Дуне,

что, мол, она – его звезда,

но по ночам скрипит о шхуне

его рассохлая изба.

Уже чуть-чуть побитый молью

на плечи просится бушлат.

166

'«Маманька,'Море тянет, море...» —

глаза виновно говорят.

И будет он по морю плавать,

покуда в море есть вода,

и будет Дунька-дура плакать,

что не она его звезда.

Но, обреченно леденея,

со шхуны в море морем сбит, '

«В деревню хочется... в деревню...»

он перед смертью прохрипит.

1964

БАЛЛАДА

О

ВЫПИВКЕ

В. Черных

Мы сто белух у ж е забили,

цивилизацию забыли,

махрою легкие сожгли,

но, порт завидев, – грудь навыкат!

друг другу начали мы выкать

и с благородной целью выпить

со шхуны в Амдерме сошли.

Мы шли по Амдерме, как боги.

Слегка вразвалку, руки в боки,

и наши бороды и баки

несли направленно сквозь порт;

и нас девчонки и с а л а! и,

а т а к ж е местные собаки

сопровождали, как эскорт.

Но, омрачая всю планету,

висело в л а в к а х: «Спирту нету».

И, как на немощный компот,

мы на «игристое донское»

глядели с болью и тоскою

и понимали – не возьмет.

Ну кто наш спирт и водку выпил?

И пьют же люди – просто гибель...

167

Но тощий, будто бы моща,

Морковский Петька из Одессы,

как и всегда, куда-то делся,

сказав таинственное: «Ща!»

А вскоре прибыл с многозвенным

огромным ящиком картонным,

у ж е чуть-чуть навеселе;

и звон из ящика был сладок,

и стало ясно: есть! порядок!

И подтвердил Морковский: «Е!»

Мы размахались, как хотели,—

зафрахтовали «люкс» в отеле,

уселись в робах на постели;

бечевки с ящика слетели,

и в блеске сомкнутых колонн

пузато, грозно и уютно,

гигиеничный абсолютно

предстал тройной одеколон.

И встал, стакан подняв, Морковский,

одернул свой бушлат матросский,

сказал: «Хочу произнести!»

·«Произноси!» – все загудели,

но только прежде захотели

хотя б глоток произвести..

Сказал Морковский: «Ладно, – дернем!

Одеколон, сказал мне доктор,

предохраняет от морщин.

Пусть нас осудят – мы плевали!

Мы вина всякие пивали.

Когда в Германии бывали,

то «мозельвейном» заливали

мы радиаторы машин.

А кто мы есть? Морские волки!

Нас давит лед и хлещут волны,

но мы сквозь льдины напролом,

жлобам и жабам вставим клизму,

плывем назло нмперьялизму?!»

И поддержали все: «Плывем!»

168

«И мам не треба ширпотреба,

нам греба ветра, греба неба!

Братишки, слухайте сюда:

у нас в душе, як на сберкнижке,

есть море, мамка и братишки,

все остальное – лабуда!»

Так над землею-великаном

стоял Морковский со стаканом,

в котором пенились моря.

Отметил кэп: «Все по-советски...>

И только боцман всхлипнул детскиз

«А моя мамка – померла...»

И мы заплакали навзрыдно,

совсем легко, совсем нестыдно,

как будто в собственной семье,

гормя-горючими слезами

сперва по боцмановой маме,

а после просто по себе.

Уже висело над аптекой

«Тройного нету!» с грустью некой

а восемь нас, волков морских,

рыдали, – аж на всю Россию!

И мы, рыдая, так разили,

как восемь парикмахерских.

Смывали слезы, словно шквалы,

всех ложных ценностей навалы,

все надувные имена,

и оставалось в нас, притихших,

лишь море, мамка и братишки

(пусть д а ж е мамка п о м е р л а).

Я плакал – как освобождался,

я плакал, будто вновь, рождался,

себе – иному – не чета,

и перед богом и собою,

как слезы пьяных зверобоев,

была душа моя чиста...

1964

169

СЛОВА НА В Е Т Е Р

Бросаю слова на ветер.

Не ж а л к о. Пускай пропадают.

А люди, как листья, их вертят,

по ним, как пО картам, гадают.

"И мне придавая значенье,

которого, может, не стою,

слова возвышают священно

великой своей добротою.

Но если б девчонка замерзла

беззвучно шепча мои строки,

вошла бы в меня, как заноза,

не гордость, а боль по сестренке.

И если бы кто-то печальный

в письме написал мне об этом,

письмо я не стал бы печатать

под собственным скорбным портретом.

Мне было бы важно дослезно

не то, что я понят был тонко,

а то, что замерзла, з а м е р з л а,

з а м е р з л а, замерзла девчонка.

И если бы пулями где-то

стихи мои были пробиты,

мне было бы важно не это,

а то, что ребята убиты.

Бросаю слова на ветер,

ревущий о стольких несчастьях.

Случайно – бросаю навеки.

С расчетом на вечность – на часик.

А ветер слова отнимает

и тащит на суд и расправу.

А ветер слова поднимает

и дарит им смерть или славу.

А ветер швыряет их с лета

туда, где их ждут, где им верят,

и страшно за каждое слово,

которое бросил на ветер.

1971

170

БЕРЕГОВОЙ

ПРИПАЙ

Вторые сутки, как рога марала,

пушисты мачты – иней лег на них.

Вторые сутки мечется «Моряна»

среди нагромождений ледяных,.

Вторые сутки – аж мороз по коже! —

сойдя от беззакатиости с ума,

над нами солнце бешено хохочет,

как белая полярная сова.

Придется нам теперь забыть про Диксон,

и капитан, прихлебывая чай,

угрюмо заключает: «Не пробиться.

Береговой припаи – он есть припай».

И шхуна курс меняет... Мы уходим,

а там за льдами, синий, как угар,

оставленный, с беспомощным укором

взывает остров криками гагар.

Я остров, окруженный льдом. Ты шхуна.

Я привстаю. Я слышу голос твой.

Пытаешься ты, плача и тоскуя,

пройти сквозь мой причал береговой.

Но льды вокруг меня остры, как зубья.

Ты бьешься грудью бедною своей

о скользкие торосы себялюбья,

о грязный лед изломанных страстей.

Неужто ты пройти ко мне не сможешь

сквозь намертво припаянную ложь? .

Все это оковало меня, смерзлось.

Все это от меня не отдерешь.

И ощущаю с ужасом провидца,

что эта шхуна, может быть, не ты,

а это я к себе хочу пробиться

и натыкаюсь вновь и вновь, на льды.

171

Неужто в двуединой ипостаси,

треща по швам со льдинами в борьбе,

я плюну зло, я поверну, я сдамся,

разбитый, не пробившийся к себе?

1904

НЕИЗВЕСТНАЯ

Д а м а м в море быть рисково,

но, войдя в рыбацкий быт

с репродукции Крамского

Неизвестная глядит.

Д а м а в к у б р и к е – я в л е н ь е,

и тем более – одна,

только, нам на удивленье,

не смущается она.

И глядит, не упрекая

за раскаты храпака,

из России той – к а к а я,

как Таити, далека.

Д р е м л е т муфта

на коленях.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю