355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Зигфрид Ленц » Урок немецкого » Текст книги (страница 8)
Урок немецкого
  • Текст добавлен: 21 октября 2016, 17:32

Текст книги "Урок немецкого"


Автор книги: Зигфрид Ленц



сообщить о нарушении

Текущая страница: 8 (всего у книги 33 страниц)

Остаток пути мы пробежали выпрямившись. Здесь мы находились под защитой блеекенварфского кустарника. За деревянным мостиком Клаас свалился, он еще попытался встать с колен, но силы его иссякли. Он снова рухнул, на этот раз ничком. Я проскользнул в лаз, глянул всад и на дом, но нигде никого не увидел и, воротившись к брату, с трудом перевернул его на бок. Голову уложил на ворох травы.

– Привести его сюда? – спросил я и, так как брат бессмысленно на меня уставился, еще раз, настойчиво: – Привести его сюда?

– Да, – шепнул он еле слышно, – да.

Прежде чем уйти, я присел и по возможности почистил на нем френч, я рвал охапками траву и оттирал присохшие нечистоты, а также вытер от грязи башмаки. Поправил на нем воротник и застегнул френч.

– Лежи спокойно, – сказал я, – никуда не отходи, – и с этим его оставил.

Протиснувшись в лаз и став в удобной позе – справа и слева по суку в каждой руке, – я наблюдал за садом, домом и мастерской, так как решил идти наверняка и по возможности избежать встречи с Юттой и Постом, ее жирным братцем, – я отнюдь не собирался посвящать их в наши дела. В цветнике среди грядок бегали куры, гамбургские золотистые крапчатки и бельгийские леггорны, они копались в земле между циниями и люпинами, склевывали насекомых с лилий и т. д. Никого не видать, в беседке ни души. Все четыреста окон отказывались дать мне малейшую справку. Кто толкнул качели под яблоней? Почему шевелится высокий мак? В мастерскую, сказал я себе, ищи его в мастерской. Вошел в сад, прошмыгнул мимо кустарника, не спуская глаз с цветника и дома, и кружной, прочищенной граблями дорожкой вышел к мастерской с заднего крыльца. До меня доносились голоса, я прислушался: нет, это был один голос, он то ставил раздраженные вопросы, то отбивался ироническими ответами. Дверь оказалась незапертой. Я тихонько открыл ее, скользнул внутрь и снова услышал голос художника откуда-то со стороны: там перепалка была в разгаре, должно быть, это был тот самый раз, когда художник сказал: «Не мели вздор, Балтазар, в каждой картине есть действие, это действие – свет». Босиком по крепким половицам я подкрался ближе – я и сейчас вижу, как крадусь на цыпочках, – влез на один из топчанов, отогнул край одеяла, заменявшего портьеру, и увидел художника в его старом синем плаще и шляпе. Он работал. Он ссорился со своим Балтазаром и работал над «Ландшафтом с неизвестными людьми».

Картина была прикреплена к правой створке шкафа, слева в открытых ящиках лежали «вспомогательные средства», как он называл краски. Достаточно было двойного толчка, чтобы захлопнуть обе створки и скрыть из виду полотно и краски. Но в данную минуту я не поручился бы, что чей-нибудь шаг, или голос, или подозрительный шум был бы им услышан и воспринят как настораживающий сигнал: художник был так увлечен спором, так одержим желанием доказать своему неизменному напарнику в фиолетовой лисьей шубе, что ландшафт, где исполинские неизвестные люди стояли хорошо вписанной группой, предчувствующей близкое насилие и гибель, должен быть написан не в меркнущем свете и не в расплывчатых красках, а с пугающей резкостью, скажем, в ярко-оранжевых тонах, с белыми, словно кроющей краской нанесенными крапинами. В черно-серое брошен резкий зов: желтое, коричневое и белое, скоро расточится немота, затаенность, тупое безразличие и начнется драма. А внизу – минеральная зелень, без этого у него не обходилась ни одна картина, из минеральной зелени все у него и возникало; однако Балтазар не мог или не хотел это уразуметь.

Я посмотрел на художника, на неизвестных людей и снова на художника; прислушиваясь, он, казалось, повторял выражение лиц и позы своих персонажей, явно чувствовавших себя под угрозой, – чужие, отданные на произвол, среди ландшафта, куда они, странствуя, попали не случайно, а куда их забросили или загнали насильно. Мне в то время мешали – да и сейчас мешают – их головные уборы, смесь тюрбанов с фесками, возможно напоминающие о каких-то турецких войнах. Но их отчужденность, их потерянность, их страх – независимо от любых времен – подтверждались всем настроением ландшафта.

А теперь я намерен опустить край одеяла, отгораживающего топчан от мастерской, и еще раз зайти в мастерскую, на сей раз, так сказать, официально, не боясь шума, ибо именно так я и поступил. Я на цыпочках подошел к двери, постучался, отворил ее, закрыл за собой и крикнул:

– Дядя Нансен! Ты здесь, дядя Нансен?

Он ответил не сразу, сначала запер шкаф и вытащил ключ и уже потом откликнулся:

– Что случилось? Кто там? – И не спеша показался из необозримой глубины мастерской, но не сердито и нехотя, как это бывает, когда его оторвут от работы, а добродушно шаркая ногами. Я подождал, пока он подойдет к порогу.

– Вит-Вит, – сказал он, увидев меня, но сказал спокойно, без чувства облегчения и нисколько не удивляясь. – Чего тебе, Вит-Вит? – Он прислушался к тому, что творится у него за спиной, словно Балтазар мог в его отсутствие открыть шкаф и внести в картину желательные ему изменения, потом спросил: – Что-нибудь случилось?

Я без слов показал на кустарник и только вымолвил!

– Клаас… – И так как он меня не понял и серые глаза его глядели куда-то над моей головой: – Клаас здесь, помоги ему.

– Твоего брата здесь нет, – сказал он, – Клаас ранен и лежит в больнице.

– Он лежит за мостиком, – сказал я. И добавил: – Он хочет к тебе, только к тебе.

Тут художник подобрал полы плаща, сунул зажженную трубку в карман, еще раз прислушался к тому, чем занят Балтазар, и вышел из мастерской. Я закрыл дверь и бросился за ним.

– Чего вы только себе не позволяете, – ворчал он, короткими шагами мчась по саду, а я ему в его крепкую, хоть и немного сутулую спину:

– Его ищут, они уже побывали у нас.

– От вас только и жди неприятностей, – ворчал он, – вы не можете оставить человека в покое. – Долгополый плащ скрывал возникновение его шагов, и мне казалось, что он плывет, движимый гневом или по меньшей мере подгоняемый обидой, и снова я услышал его укоризненный голос: – Чего вы только себе не позволяете!

Чтобы сократить дорогу, мы вдоль кустарника побежали к лазу и, выйдя из сада, нашли Клауса там, где я его уложил. Голова его по-прежнему покоилась на подушке из травы. Художник склонился над ним, накрыв его своим широким плащом, быть может неся ему желанную прохладу, и я вынужден констатировать, что эта группа, изображающая распростертую на земле фигуру и другую фигуру, склоненную над ней в классической позе утешителя, напомнила мне любимую картину фюрера «После битвы», с той разницей, что на картине коленопреклоненная фигура скорее женского пола. Художник, однако, не собирался утешать брата, он только хотел понять, что с ним случилось, почему он лежит под его кустарником без кровавого венчика на виске и вместе с тем не встает.

– Клаас, – сказал художник, – Клаас, мой мальчик, что с тобой? – Он поднял неподвижную руку, которую брат прострелил дважды – раз за разом, – и снова опустил. Пощупал ему плечо, грудь и низ живота, но тут Клаас вздрогнул и взмолился:

– Не надо, не трогайте там.

– Ты в состоянии идти? – спросил художник.

– Конечно, я вполне могу встать. – С помощью художника он присел и вдруг затрясся. – Мне надо спрятаться, – сказал он и наконец поднялся.

– Иисус Мария, – вздохнул художник, – от вас только и жди неприятностей и хлопот.

– Домой, – сказал Клаас, – домой мне никак нельзя. К ним уже приходили и еще придут!

– От вас всего можно ждать, – снова заворчал художник и поддержал брата, а Клаас, застонав:

– Если меня схватят, мне крышка.

– Нет чтобы оставить нас в покое, – пробормотал художник и, крепко прижав Клааса к себе, заставил его сделать первый шаг, а потом и вовсе поволок, все так же бранясь и качая головой, снова и снова повторяя свои брюзгливые жалобы, все дальше, по направлению к лазу, а там и к беседке. Здесь, в сумеречном свете, он посадил Клааса в широкое кресло из лакированного ивняка. Он приподнял его лицо, но не так, будто хочет поговорить с ним глаза в глаза, а словно ища в нем некое памятное выражение, временами появлявшееся на его лице, выражение неподдельной умиленности, говорящее о душевной простоте, бессознательной, классической душевной простоте, что и побудило художника ввести его в свою «Тайную вечерю», где Клаас в роли ширококостного нескладного малого в трепетном ожидании глядит в кубок. Клааса легко обнаружить в «Натюрморте с красной лошадью», где он изображен в виде идолоподобного толстяка, он же стоит наискосок от Фомы неверного, будто собираясь подставить ему ножку. На картине «Пляж с танцующими и прочей курортной публикой» Клааса можно узнать в ясноглазом парне с синим лицом, который недоуменно глядит на эту пеструю сцену, тщетно силясь понять ее.

Я мог бы перечислить с десяток картин, на которых Клаас демонстрирует свою наивную умиленность, и, когда художник приподнял и повернул его лицо к свету, я подумал, что он ищет у него то же выражение, но, возможно, я и ошибаюсь, потому что он вдруг спросил:

– Да понимаешь ли ты, чего от меня требуешь? – Но Клаас только безучастно на него поглядел. – Ладно уж, пошли, – сказал художник, – делать нечего, пошли.

И он снова крепко обхватил брата; мы вышли из беседки, вдоль фасада с окнами прошли во двор, художник всю дорогу бранился, плакался и осыпал нас – и меня в том числе – упреками, мол, все, что мы вытворяем, ухудшает и без того невеселое его положение. Только в коридоре он замолчал. Он отпер дверь в восточный флигель, там вдоль окон тянется коридор, откуда открываются, скажем, сто десять дверей, тяжелых, выкрашенных в серо-зеленую краску дверей с торчащими в замках непомерно большими, очевидно самодельными, ключами. Подталкивая Клааса в спину, он повел его по коридору мимо всех этих дверей, за которыми мне мерещились не люди, а птицы: коршуны с голой шеей, тяжеловесные кондоры, беркуты с нависшими веками, сидящие на исцарапанных кроватных столбиках. В каменном полу были высечены памятные даты: год тысяча шестьсот тридцать восьмой, тысяча девятьсот двенадцатый и другие, а под ними инициалы: А. Й. Ф., Ф. В. Ф. – бороздки по краям стерты, а в каменных плитах кое-где зияют трещины.

Ту ли дверь отворил художник? Эту ли комнату предназначил он брату? Он неожиданно остановился, отпер одну из дверей, вошел, тотчас же вернулся, кивнул и осторожно ввел в нее Клааса. То была ванная, вернее, кто-то, должно быть еще старик Фредериксен, отвел это помещение под ванную, приказал поставить здесь душ и ванну – матово-белое чудище с лапами грифа, но ни душ, ни ванна включены не были, здесь не было ни труб, ни крана, ни слива, так что напрашивалась мысль, что затея эта была оставлена по недостатку к ней интереса, а может быть, старик Фредериксен не дал себе труда хорошенько поискать эту комнату и она затерялась среди множества других. Почему в незавершенной обширной ванной был сложен комплект подержанных матрацев, сейчас уже не догадаешься, во всяком случае, матрацы были налицо и художник набросал из них ложе, причем от каждого броска столбом поднималась пыль, пучившаяся облаком в процеженном свете косых солнечных лучей. На это ложе художник и приказал Клаасу лечь.

Мой брат опустился на четвереньки, повалился набок и вытянулся во весь рост. Его знобило.

– Мне бы одеяло, не найдется ли у вас одеяла? – спросил он.

– Ты получишь все, что тебе нужно, – сказал художник и начал прибираться под высоким окном: составил двойную стремянку и отнес ее в сторону, собрал в кучу свинцовые трубы, ножовки, вентили, изоляционный материал и все это побросал в картонный ящик, затолкал ногой в угол облупившуюся штукатурку, бумажки и окурки, снял с гвоздя халат с узором из рыбьих костей, ощупал карманы, сложил и сунул его Клаасу под голову.

Клаас трудно дышал. Он смотрел на меня с несчастным видом. Теперь, когда я вижу его на этом ложе сквозь клубы пыли, сквозь дымку воспоминаний, мне кажется, будто он подал мне незаметный знак, тайный сигнал, прося не покидать его. Пыль ложилась на его лицо и веки. Я не понял его знака. Художник, качая головой, обходил помещение, оглядывая все, что здесь нужно сделать, и, казалось, у него опускались руки. Брат повернулся набок и зарылся лицом в сгиб локтя.

– Он еще ничего не ел, – сказал я и положил хлеб на изголовье матраца.

– Все в свой черед, – сказал художник, – во всем нужен порядок, раз уж вы устраиваете такие сюрпризы. Постепенно он получит все, что ему нужно. А теперь пойдем, оставим его одного. Мне надо еще сообразить, что тут на меня свалилось.



Глава VI
Второе зрение

На сей раз я начинаю с темноты и ответственность за это, поскольку, речь идет о первой части вечера, возлагаю на подержанный проектор, зарегистрированную собственность глюзерупского краеведческого кружка, приобретенный по инициативе его председателя Пера Арне Шесселя, которого я по привычке зову дедушкой, хранимый и обслуживаемый им лично. Проектор стоит на столе, стол стоит в среднем проходе, по обе стороны прохода стоят тяжелые, скажем прямо, нестроганые скамьи, на которых по необъяснимой причине у большинства зрителей в кратчайший срок немеют ноги. Чтобы проектор был как следует направлен на экран, спереди под него подложены две книги, которые постоянно для этой цели держат под рукой, а именно; «Сыновья сенатора» Шторма и «Мессиада»

Клопштока – обе книги по своему объему гарантируют точное совпадение светового пятна с краями экрана.

Экран – это оборотная сторона исторической карты Шлезвиг-Гольштейна, серовато-белый, слегка испачканный в левом верхнем углу прямоугольник, который под неподкупным пучком света позволяет разглядеть контуры островов, берегов и заливов, лишний раз доказывая любому критикану, что если эта местность и не окружена морем, то, во всяком случае, море теснит ее с двух сторон. На экран устремлены взоры восьми, впрочем, что я говорю, двенадцати, а пожалуй, и шестнадцати зрителей, сидящих слева и справа от прохода; некоторых из них слепит свет, исходящий из боковой щели проектора и отраженный стеклянными витринами шкафов и ящиков, что стоят по стенам и между затемненными окнами. В световом конусе гудят насекомые и мелькает толстоватый мотылек. Он снова и снова измеряет расстояние между линзой и экраном и всякий раз, наталкиваясь на что-нибудь, выбивает слабосильную металлическую дробь. На скамьях переговариваются приглушенными голосами; то здесь, то там раздается покашливание, никто не курит. В комнате тепло.

Из соседнего хлева нет-нет доносится отрывистый лязг цепей, должно быть корова вздернула голову; время от времени в тишину врывается топот или чье-то копыто неистово скребет землю. Порывы ветра. Собачий лай. Из полутьмы перед экраном высовывается красное, удлиненное, брюзгливое лицо дедушки, даже тень, отбрасываемая его головой на экран, кажется брюзгливой. Сельский хозяин Пер Арне Шессель не смеется и не улыбается, он никому не подмигнет, не помашет, от него и кивка не дождешься, он попросту стоит, долговязый и угрюмый, как цапля, и постепенно шепот умолкает, в комнате водворяется тишина, редко кто кашлянет, да и то скорее для страховки, в общем, надеюсь, картина ясная.

А пока суд да дело, я хочу воспользоваться наступившей тишиной, чтобы сказать, что до этой минуты, до выступления дедушки перед экраном, все наши кюлькенварфские вечера были посвящены местности, пролегающей между Хузумом и Глюзерупом, ее развитию и становлению, ее восхитительным ископаемым, ее драгоценному илу, ее животным, растениям и рвам, но прежде всего самому ее существу. Когда я пытаюсь, сосредоточась, окунуться в прошлое, я вижу, что память сохранила мне по части общей атмосферы наших собраний следующее: теплую полутьму, световой конус проектора, оглушенных насекомых, звуки, доносящиеся из соседнего хлева, и перешептывающихся в ожидании, пребывающих в приятнейшем расположении духа членов кружка, которые прибыли в Кюлькенварф, так называемое родовое гнездо Шесселей, по письменным приглашениям самого Пера Арне Шесселя, рассылаемым им преимущественно зимой.

Вспоминается мне также, что на этих заседаниях, происходящих в сарае между жилым домом и хлевом, в этом помещении, которое мой дед поставил на службу краеведческим изысканиям, выставлялись хранящиеся здесь как под замком, так и в открытом виде памятники истории и культуры нашего края и, конечно же, образцы его пейзажного своеобразия. Взять хотя бы, к примеру, зубчатую острогу из оленьего рога. Или каменные скребки, топоры и молоты. А также – не в последнюю очередь – урны. Браслеты среднего периода бронзы, оправа ножен для мечей, равно как и богато отделанные сосуды позднего каменного века, куда я без особых колебаний ставил бы цветы с короткими стеблями. Рукояти для мечей, резные украшения и широко известная треенбаргская золотая пластина должны быть здесь помянуты не в последнюю очередь, равно как и многочисленные образцы земли, песка и горных пород, остатки ладьи из Норшлоттского болота, комичные, но доподлинные образцы одежды первобытных охотников и болотных крестьян и, наконец, в качестве аттракциона – иссохший, сморщенный и задубевший труп девушки, удушенной петлей – петля, разумеется, из кожи северного оленя, – девушка так и носила её на шее в качестве сомнительного украшения. И не на последнем месте – книги, специализированная библиотека, собранная тем же Пером Арне Шесселем: «Путешествие по Шлезвиг-Голыптейну в свете исторической геологии», «Дела и свершения на морском побережье», «Жизнь в Шобюле», «Мой остров в зеленом одеянии», «Дыхание рассвета» и, наконец, стопка собственных дедушкиных брошюр и книжек в издании автора, таких, как «Язык могильных холмов», «Предметы жертвенного культа, найденные при раскопках Норшлоттского болота», «Грандиозные наводнения и их последствия» и так далее.

Если кто-нибудь усмотрит в этом списке упущенную археологическую находку или название ученого труда, прошу без всяких вписать его сюда, мне же больше нельзя заставлять дедушку глядеть на световой конус проектора, хотя, как многие еще, должно быть, помнят, он способен был с необыкновенным упорством смотреть в темноту и с таким же упорством и безо всякого для себя вреда пялиться на любой источник света. К тому же я считаю своей обязанностью рассеять впечатление, будто это краеведческое заседание, начавшееся в обычном порядке, протекало и дальше в обычном порядке и будто нет никаких оснований описывать его в особицу.

Как уже сказано, до той минуты, как Пер Арне Шессель вырос перед экраном, я ждал рядового вечера, без особых происшествий, и настроение мое разделяло большинство собравшихся, но, когда дедушка, вдруг воздев обе руки, выжидательно покосился на дверь и потребовал полной тишины, в воздухе повеяло чем-то небывалым. Все притихли, и даже капитан Андерсен подавил кашель. За дверью ничто не шевелилось. Мой дедушка, приоткрыв рот и обнажив гнилые зубы, неотступно глядел на дверь. Все взоры были устремлены в одну точку, каждый затаив дыхание ждал – но так и не дождался – появления некоего анахронизма в виде кургузого охотника за оленями или болотного крестьянина, а то и самого короля Свена, того самого, что уже в незапамятные времена совершил путешествие в Англию.

Однако чем дольше мы глядели, тем больше убеждались, что за дверью и в самом деле что-то происходит: за узким матовым стеклом мерцал огонек сигареты, кто-то откашливался и, когда Пер Арне Шессель изготовился пусть к скуповатому, но, во всяком случае, пригласительному жесту, в комнату наконец вошел Асмус Асмуссен, автор книги «Морское свечение», почетный председатель глюзерупского краеведческого кружка. Хоть он и предстал перед нами в морской форме штабс-обер-ефрейтора, все мгновенно узнали и приветствовали его радостными возгласами и аплодисментами, в ответ на что он небрежно откозырял и погасил сигарету. Это был создатель Тима и Тины, популярных у нас героев «Морского свечения», – оба они, если не ошибаюсь, познакомились при посредстве бутылочной почты, и подобный обмен письмами так пришелся им по вкусу, что они и в пору жениховства и супружества обменивались письмами в бутылках, без устали продолжая эту игру, и даже в преклонном возрасте считали подобную переписку приятнейшим и, уж во всяком случае, экономнейшим способом общения, дав таким образом своему творцу возможность уже много лет спустя после их смерти все еще находить на отдаленных берегах закупоренную почту, которая, не скупясь на строчки, знакомила читателей с посмертными новостями о Тиме и Тине.

Итак, Асмус Асмуссен, несший службу в Северном море на одном из дозорных кораблей, прибыл из Бремерхафена в краткосрочный отпуск. Это был лихой моряк, ноги колесом, с густыми, можно сказать, пылающими волосами, с развитой, как у штангиста, шейной мускулатур рой; так как взгляд его играл всеми оттенками выражений от мужества до доброты, в нем совсем нетрудно было бы признать творца Тима и Тины, если бы не чересчур выразительный круглый рот – то, что называется рот копейкой. Рот выдавал его. Аемуссен ловко сорвал с головы бескозырку с длинными лентами и, держа ее по уставу под мышкой, кокардой и орлом вперед, выслушал приветствие, с которым обратился к нему Пер Арне Шессель, чуть ли не каждую его фразу подтверждая поощрительным кивком. То, что Пер Арне Шессель для начала охарактеризовал его как глубокого знатока родного края, а также мужественного дозорного, очевидно, не вызвало у Асмуссена никаких возражений, и с такой же готовностью согласился он с тем, что его назвали правдивым изобразителем местных судеб, а в заключение – даже совестью Глюзерупа. На все это Асмуссен только кивал головой и одобрительно улыбнулся, когда дедушка объявил тему вечера, оговорив, что перед нами выступит оратор, призванный, как никто другой, ее осветить. Тема – «Море и отечество»; призванный – Асмус Асмуссен. С этими словами дедушка уселся.

Автор «Морского свечения» положил бескозырку на стол, проследив, чтобы ленты прямо и гладко ниспадали к полу, сунул руку за пазуху, потом еще куда-то поглубже, но так и не достиг желанной цели, после чего, вздернув плечи и напрягши зад, стал шарить где-то в области левого бедра, на секунду замер, ухмыляясь, и очень бережно, очень медленно вытащил конверт со снимками и, подняв вверх, помахал ими в конусе света: итак, можно было начинать. Я уже собрался пересесть в первый ряд, но не тут-то было: отец схватил меня и силком усадил, так и пришлось мне остаться с ним рядом у окна и оттуда наблюдать, как Асмус Асмуссен по проходу между скамьями направился к проектору и вставил свой первый снимок, но еще не воспроизвел его на экране.

Что, однако, творилось с отцом? В то время как Асмус Асмуссен благодарил, передавал приветы с передовой и приступил к введению, отец пребывал в смятенных чувствах – таким я его еще не видел. Он беспокойно вертелся и ерзал на скамье. Он кончиками пальцев нащупывал свои глазные яблоки. Он мял и тискал свой платок. Он порой так откидывался назад всем корпусом, что я боялся, как бы он не упал навзничь, на колени птичьего смотрителя Кольшмидта. Пот выступил у него на верхней губе. Он нет-нет да и содрогался всем телом, словно под каким-то необъяснимым давлением изнутри. При этом на лице его читалось недоумение, будто он и сам не понимал, что с ним творится. Он часто резким, нетерпеливым движением проводил рукой по лбу.

Все это я теперь воспринимаю гораздо отчетливее, чем в те минуты, когда отец в своем небывалом трансе сидел со мной рядом, так как все мое внимание было тогда устремлено на Асмуса Асмуссена и я с нетерпением ждал его первого диапозитива.

Асмуссен, однако, не спешил и сначала подробнейшим образом остановился на смысле названия «Море и отечество». Он рассмотрел это название под разными углами зрения, переиначивая его на все лады, извлекая и вкладывая в него все новые значения, жонглируя словечками «будто» и «точно» и предлагая присутствующим взять в расчет, какие открываются неожиданные глубины, когда мы море воспринимаем как некое отечество. Он даже предложил нам без боязни сократить это название, говоря о «море-отчизне», что, по его словам, звучит еще неохватнее, еще проникновеннее. Сам он, впрочем, исходил из варианта «отечественное море»; он много рассуждал о понятии «материнское», но не забывал и о мужестве, которое воспитывает в человеке силу, упрямство и задор, и, перескочив на другое, попросил нас поразмыслить, сколько всего должно было свершиться, чтобы мы могли именовать море «отечественным морем».

– Одно можно сказать с уверенностью, – заключил он, – что защищаем мы не всякое, а отечественное море.

И тут Асмус Асмуссен предъявил нам свой первый диапозитив: на экране дозорное судно парило в небе из хлопьев пены, а под ним тянулся мрачный, низко срезанный горизонт. Под общий смех зрителей исполинские пальцы ухватили и перевернули диапозитив, и судно нормально легло на воду. Никто не сомневался, что вооруженное рыболовное судно, которое тяжело кренило набок, которое надрывалось от натуги и как будто должно было перевернуться с первой волной, было тем самым кораблем сторожевого охранения, на котором Асмус Асмуссен нес службу своей «море-отчизне». Корабль, очевидно, сфотографирован с марса: никого из команды видно не было, и только на баке у зенитки сидели две фигуры, затушеванные брызжущей пеной, и махали фотографу наверх. Глядя на это судно сторожевой охраны, не имевшее названия, а только номер и производившее потерянное и, во всяком случае, безнадежное впечатление, мы предавались игре воображения. Мы, так сказать, погрузились на него, поднесли к глазам бинокли или потянулись за макаронами с салом. Что означают два белых круга на лафете для двухствольной тридцатисемимиллиметровки, было мне известно. А судить о силе ветра у меня возможности не было.

– Это наш корабль, – сказал Асмус Асмуссен голосом, звучавшим ровно и напористо, подобно приливно-отливному течению в узком проходе между береговыми отмелями. И добавил: – Наше славное судно. Заметьте, – продолжал он, – это судно – лишь одно из звеньев в бесконечной цепи глубоко эшелонированных кораблей, которые несут службу в отечественном море. Днем и ночью. В дождь. В беспросветную метель. Образуя абсолютно надежную цепь. Никому не удастся проскользнуть сквозь это заграждение, ни даже морскому зайцу, а тем более англичанину. И нет числа кораблям, подобным нашему, которым фюрер передоверил защиту нашего отечественного моря. – Он так и сказал: «передоверил».

Рука отца дернулась. Он поднял ее, протянул вперед, нацеливаясь указательным пальцем на сторожевое судно; он давился каким-то словом, но не мог его произнести и, когда Асмус Асмуссен вставил новый диапозитив, вяло уронил руку. Этот снимок показывал в море некое пустое пространство, освещенное солнцем сквозь молочную наволочь. Корабля видно не было, однако никто не подумал, что он уже затонул, потому что по воде тянулся белый пенистый след, который мог быть оставлен только корабельным винтом: кипящее «кильватерное море». Второй диапозитив был посвящен единственно кильватерному морю; отчетливо зримое, оно постепенно ширилось и терялось где-то у горизонта – светящаяся борозда, образованная недолговечными пенистыми узорами.

– Должно, закормовое море, – догадался капитан Андерсен, но вместо ответа Асмус Асмуссен ударился в лирику. Прочувствованным голосом, призывавшим к восхищению, он сказал: – Находиться на передовой, на сторожевом посту означает ведь не только нести службу, согласны? Море любит тех, кто ему противостоит, оно открывает им свои тайны, свои настроения.

– Так это, стало быть, не закормовое море? – вопросил капитан Андерсен в полном недоумении, однако Асмус Асмуссен, выйдя на лирический курс, продолжал, будто не слыша:

– Стороннему наблюдателю, чужаку не откроется этот многообразный мир; тот, кто предпочел жизнь на земле, останется глух к зовам моря. Прошу внимания. Здесь, на этом снимке, перед нами фейерверк, хоть он и не совсем получился: мы называем его «морское свечение». Оно теплится, оно пылает, оно разбрасывает в море желтые и зеленые молнии; в такие минуты умолкают орудия. Кильватерное море представляет собой единый светящийся след, особенно ночью. Море словно приветствует своих питомцев, которым оно даровало право гражданства. Море шлет свой восторженный гимн идущему без огней кораблю, где никто не спит, потому что всполохи света озаряют нос и корму. – Он умолк, взгляд его был прикован к диапозитиву, а может быть, он, как и я, погрузился в наблюдение над толстоватым мотыльком, который упорно пытался броситься в кильватерное море, но только бессильно стукался об экран. Асмус Асмуссен, казалось, с трудом оторвался от созерцания своего снимка и чуть ли не пришел в смущение, когда девяностодвухлетний фотогеничный капитан Андерсен пожелал узнать:

– А разве свечение не от этакой маленькой дряни – nocticula или как она там называется? Сколько раз мы это видели.

– Само собой, – отвечал Асмус Асмуссен, – у свечения есть свои причины: то, что при соответствующем раздражении так сверкает и блестит, не что иное, как микроскопические обитатели морской воды, так называемые жгутиковые, или биченосцы, если вам угодно знать, скромные простейшие. Но разве они не частица моря? И разве одно не сверкает через другое и в другом?

Он так и не ответил на свой вопрос, да и ни от кого не ждал ответа, а только выдержал паузу, прежде чем снова погрузиться в воспоминания, но паузой воспользовался отец, чтобы выкрикнуть, слегка оторвавшись задом от скамьи:

– ФП-22, ВП-22!

Кто-то из слушателей испуганно обернулся – тот же дедушка, Хильда Изенбюттель и Дитте, – тогда как Асмус Асмуссен удивленно подтвердил:

– Да, это номер моего корабля.

Но так как все ждали, что еще скажет отец, то он смущенно улыбнулся и с неопределенным жестом, выражавшим не то раскаяние, не то полную беспомощность, медленно уселся. Он опустил руку на мою ляжку, не сразу сообразил, что это не его ляжка, и, только сообразив, убрал руку. Я даже в полутьме заметил, что с ним что-то неладное, что он взволнован, робеет, может быть, даже мучится, – одно могу сказать, в тот вечер у ругбюльского полицейского впервые обнаружились симптомы болезни, правда не столь редкой в наших краях, но оказавшей бесспорное влияние на его дальнейшую деятельность полицейского.

Но да будет здесь сказано лишь самое необходимое, я раскрываю покуда одну только карту в колоде, потому что Асмус Асмуссен как раз снимает с экрана морское свечение и обращается к нам с другим снимком. Что же он предлагает нашему вниманию? На сей раз это вечерний пейзаж, на палубе закончен рабочий день, здесь отдыхают – кстати, и море отдыхало, – несколько матросов оперлись на поручни, но смотрят они не на открывающуюся в избытке даль, а на такого же матроса, играющего на гармони, а что до тяжело нависших вечерних облаков, за которыми, возможно, скрывается энное число бомбардировщиков «бленгейм», то к ним они повернулись спиной.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю