355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Зигфрид Ленц » Урок немецкого » Текст книги (страница 13)
Урок немецкого
  • Текст добавлен: 21 октября 2016, 17:32

Текст книги "Урок немецкого"


Автор книги: Зигфрид Ленц



сообщить о нарушении

Текущая страница: 13 (всего у книги 33 страниц)

– На этот раз ему такое пропишут, что не обрадуется, – сказал он, а мать:

– Как вспомнишь, до чего Дитте над деньгами трясется, – ей лишь бы не денежный штраф.

– Я это дело в Хузум передам, а не в Берлин. В Хузуме они что-нибудь такое обмозгуют – специально для Макса. – Отец ел чайной ложечкой мусс и похваливал, да и мне немножко оставил. – Тут как раз сошлось: нарушение правил о затемнении, да еще он не посчитался с запрещением писать картины – вместе это, что ни говори, что-то составляет.

Он пододвинул мне блюдце. Откинулся на стуле, тщательно провел языком по зубам, с силой пососал их зазубрины, почмокал и откашлялся. От матери тоже приспело мне блюдце с коричневым муссом.

– На этот раз ему не удалось извернуться, шалишь – теперь я его штучки раскусил, – продолжал отец и вынул из кармана несколько зелено-белых обрывков. Он разложил их на столе, как раскладывают карты, и стал прилаживать друг к другу и так и этак, но они не сходились, ничего толком не получалось.

– Ты? – ужаснулась мать. – Это не твоя ли работа?

Но полицейский только головой покачал с видом превосходства. В голосе его даже прозвучала нотка признательности, когда он сказал:

– Он самолично. Я его здорово к стенке прижал. Ему некуда было деваться. Он и порвал картину. Но помочь ему это все равно не поможет.

– Как, собственную картину? – ахнула мать.

– А что на ней, было? – поинтересовалась. Хильке.

– Можно, я возьму эти клочки себе? – заклянчил я.

Отец одним движением отмел все три вопроса, встал, потянулся, снял с кухонного шкафа свой планшет, открыл и попросту вытряхнул содержимое: дождем посыпались красные, зеленые, белые и синие клочья, над столом закружилась пестрая метель, хлопья садились на мой мусс, падали, трепыхаясь, на пол, отлетали к двери. Тут отец вытащил из кармана остальные клочки, но не рассыпал дождем, а пачка за пачкой стал ударять ими о край стола, приговаривая:

– Вот что я приложу к заявлению, вот вещественное доказательство.

– Дай мне, я их рассортирую, – предложил я. – Рассортирую и сложу как надо.

– Ни к чему это, – возразил отец. – Лишняя работа. Достаточно и ошметков.

– Но мне хочется их рассортировать, – заныл я.

Стук. Мы прислушались. Кто-то ломился в дверь.

Отец знаком приказал мне убрать со стола клочки картины– куда угодно, лишь бы очистить стол; очевидно, у него возникло определенное подозрение насчет того, кто стоит за дверью и стучится к нам, слишком даже определенное: по лицу его было заметно, как велико его разочарование, когда он на пороге поздоровался с Хиннерком Тимсеном и пригласил его войти. Они о чем-то толковали в прихожей, тогда как мы сидели не двигаясь и прислушивались. Кухонный порог изламывал свет, падавший на отца, оставляя в тени Тимсена.

– …в воздухе подозрительное гудение мотора… с веранды «Горизонта»… увидели, как из-за туч вынырнул бомбардировщик… четырехмоторный… шел на снижение… Из одного мотора вырывалось пламя… тогда как самолет… А потом над морем загорелся и второй. Взрыв был такой, что мертвого разбудит… на отмель, безусловно, спускался парашют… Видеть не видели, а только определенно, что парашют… – Из темноты доносился голос незримого Хиннерка Тимсена, докладывавшего о чрезвычайном происшествии.

– Американцы, скорее всего американцы! – добавил он в заключение.

Все услышанное, как в зеркале, отражалось на суховатом лице отца, но не только это: явственно читалось на нем мгновенное решение расследовать этот случай до основания, самолично во всем убедиться и все досконально засвидетельствовать; он кивнул, достал из шкафа фуражку и накидку, повернувшись к нам, крикнул: «Портупею!», взял из рук Хильке портупею и пистолет, застегнул пояс, поправил пистолет, в два шага достиг порога, в два шага вернулся, бросил нам обычное: «Так пока… мм?» – и последовал за Тимсеном, стоявшим уже за порогом и указывавшим направление.

Я не стал за ними увязываться, хотя во всякое другое время непременно б увязался. На коленях у меня лежали клочки разорванной картины, я осторожно сунул их под пуловер. Зажав их между рубашкой и пуловером, я спустился под стол и, благо никто не обращал на меня внимания, тщательно собрал у ног Хильке, перед подоконником, под стулом матери, а также перед кухонным шкафом валявшиеся на полу обрывки, пока вся картина, вернее, ее останки не оказались у меня под пуловером, который уже не прилегал вплотную, а местами оттопыривался и провисал. Сложив руки на животе, я застыл перед кухонным шкафом. Хильке с матерью по-прежнему сидели друг против друга, должно быть прислушиваясь к звукам за окном. В воздухе носился отдаленный певучий гул мотора, но тут его заглушил неугомонный треск будильника, стоявшего рядом с хлебным ящиком. Подняв тревогу, он заплясал на своих коротеньких стальных ножках, поворачиваясь вокруг себя на сто восемьдесят градусов и возвещая мягким, дочиста обглоданным рыбьим костям на плите наступление нового часа.

А как же изжога? Я ждал изжоги, ждал, что матушка, спасаясь от изжоги, подойдет к раковине, откроет кран и, между тем как застоявшаяся вода стекает, достанет стакан и крошечный пакетик соды, наберет полный стакан воды, надорвет пакетик и, высыпав содержимое в воду и воротясь назад, сядет за стол и станет пить маленькими глотками. Никогда я с таким нетерпением не призывал изжогу, чтобы, воспользовавшись минутой, когда мать будет занята, исчезнуть, избежав расспросов, предостережений и угроз. Но изжога, должно быть, запаздывала, а может быть, ей и вовсе были противопоказаны жареные селедки. Тогда я отважился на новую уловку – действовать решительно. Я просто подошел к ним и сказал: «У меня дела», на что Хильке рассмеялась, а мать повернулась ко мне с улыбкой, но, прежде чем она успела что-нибудь сказать, я был уже за порогом и поднимался к себе.

Уж не зовут ли меня? Нет, кажется, не зовут. Я подошел к столу, сплошь застланному голубыми морскими картами, по которым плавали мои модели судов; здесь должен был разыграться новый Скагеррак, в котором Хиппер с присущим ему тактическим чутьем и т. д. и т. п. оторвался от превосходящих сил Джеллико, но мне уже было не до них: я рукавом смахнул предстоящий бой, снял его, так сказать, с повестки дня и приподнял над мирными водами свой пуловер. Оттуда посыпались клочки картины и понеслись по морям. Алое утверждало синее. Белое побуждало зеленое к бунту, коричневое отстаивало себя на фоне серого. Скрюченный коричневый палец ноги. Застывший треугольный глаз. Растопыренные пальцы руки. Крапчатый гребень волны. Уж не продолжался ли здесь Скагеррак? Клочки были хорошо перемешаны, в чем я не замедлил убедиться. Я все еще прислушивался: в кухне бежала вода из крана, там громыхали посудой, Хильке со свойственной ей энергией убирала следы ужина. Я был предоставлен себе и сразу же приступил к делу.

Тобою, человек в алой мантии, начал я восстанавливать потерпевшую картину, разыскивая тебя в разрозненных клочках и обрывках; я и посейчас помню, каким азартом и какой радостью сопровождались эти поиски. Я начал свою работу не с центра и не с края, а следуя за краской, откладывая алое к алому, зеленое к зеленому; я пока еще не примерял друг к другу отдельные лоскутья, а только сортировал их по цвету, деля картину на отдельные секторы, или, если хотите, главы, которые оставалось лишь привести в порядок.

И надо сказать, решения мне предстояли нелегкие, как, например: отнести ли различные тона коричневого к собственно коричневому сектору, а иной зеленый цвет приходилось трижды допрашивать, до того как зачислить его по зеленому; львиная часть времени ушла у меня на то, чтобы определить цвета.

Как прихотливо разрывается бумага, и какие только сравнения не приходили мне в голову для обозначения причудливых очертаний! Остров Крит, копье, стропильная ферма, ламповый абажур, капустный кочан, итальянский сапог, макрель, ваза – чего только не напоминали мне эти пестрые клочки с волокнистыми краями на местах обрыва, когда я начал прикладывать их друг к другу, передвигая, убирая, перебрасывая туда и сюда.

Я непрерывно маневрировал, прижимая их к столу указательным пальцем и подключая друг к другу по предполагаемым соединительным линиям. Так, я ввел черную яхту в гавань, соединив ее с треугольником Индостана. Собирая воедино подходящие лоскутья, я из пирамидального алого дерева сотворил вздыбленную лошадь, затем летящего дракона и, наконец, вклинивая все новые лоскутья и обрывки, составил алый колокол, то есть, собственно, колоколообразную мантию. Сколько возможностей крылось в одной картине! Сколько разных этапов пришлось мне пройти!

Что же делает человек в алой мантии? Для чего выжимает он руками побережье, как тяжелоатлет выжимает штангу, меж тем как его бесовские ножки свободно витатют в воздухе? Да и можно ли хихикать под такой тяжелой ношей? Продолжая манипулировать частями ног и растопыренными пальцами, а также тяжелым зелено-белым телом, я искал лицо для непомерно большого рта, увеличенного падающей тенью, и, примериваясь, подбирая, пробуя, набрел на отдаленное сходство с Клаасом, а добавив кое-какие треугольнички и ромбоиды, добился еще большего сходства с братом, пока он не предстал предо мной готовым к бегству: то был Клаас, но не в портретном подобии, а как воплощение страха.

Так я восстановил из хаоса моего брата и человека в алой мантии; я угадал их в этой неразберихе и составил из клочков. Оба они были налицо, но ничто покамест не связывало их друг с другом. Тот самый песчано-серый берег, по которому Клаас стремился бежать, покоился на руках человека в алой мантии – уж не было ли здесь двух побережий? И стало быть, тут не хватает мостика? Или я неверно сложил картину? Обходя кругом стол, прикладывая наудачу то туда, то сюда тот или другой обрывок, я старался угадать, в каком отношении находятся друг к другу обе фигуры, и, так как передний план ничего не подсказывал, обратился к заднему плану – черному, зимнему Северному морю. Из черноты набегала на берег отливающая зеленой синевой волна – этакая широкая, неторопливая, – она была видна как в пространстве между двумя фигурами, так и за ними; назначив ей роль связующего звена, я восстановил ее целостность, и это заставило меня перевернуть вверх ногами человека в алой мантии. А тогда оказалось, что берег, по которому брат собирался бежать, составляет одно целое с берегом, который злобный старикашка выжимает руками. Оказалось, что низкий горизонт – их общий горизонт и что страх брата, понуждающий его к бегству, имеет свою причину: причина заключается в тощем, с изломанной спиной, нарушающем законы притяжения человеке в алой мантии.

У меня теперь не оставалось ни малейшего свободного клочка.

Чем кликнуть Хильке или мать и удивить их тем, что скрывалось в прихваченных отцом клочках, я подошел к двери и заперся изнутри. Потом принялся искать подходящую основу, но не нашел ничего, кроме рваной шторы затемнения, валявшейся под кроватью. Я растянул ее на полу и прижал с обоих концов стульями, чтобы она не свернулась, да и на стулья положил дополнительный груз, главным образом отслужившие детские книжки. Из строительного ящика «Юный столяр» я достал тюбик «Универсального клея», опустившись на колени рядом со шторой, выжал из тюбика червяка медового цвета и горлышком тюбика стал размазывать тягучий клей. Я наносил на штору клей в виде спиралей и гирлянд, и он быстро высыхал. Подготовив таким образом некогда черную, а теперь белесую штору затемнения, я принялся систематически переносить на нее со стола клочки картины и приклеивать их друг за другом в установленном порядке, причем волокнистые места обрывов неизбежно становились темнее; они протянули над восстановленной картиной сетку прожилок, своего рода паутину, показывающую неизгладимые следы разрушений. Начав с верхнего угла справа, я в первую очередь восстановил небо, море и Клааса и лишь под конец тебя, человек в алой мантии, тебя с твоим застарелым коварством и твоей неподвижной улыбкой. Я поднял один из стульев: штора мгновенно свернулась в противоположную сторону, вобрав в себя картину. Я осторожно сунул ее под кровать.

А теперь ящик с красками, подумал я, а теперь альбом для рисования, подумал я, подоконник достаточно широк, а иначе не миновать мне головомойки, время не терпит, мне, собственно, следовало с этого начать. Я и сейчас вижу себя у подоконника: вооружившись самой толстой кистью, я заполняю листы энергичными мазками алой краски, а потом пылающими языками развожу их по бумаге. Я и сейчас слышу звуки отрываемых листов и вижу себя наносящим мазки мрачной коричневой краской, и снова я, как тогда, смешиваю зеленое с коричневым. Все цвета на картине перенес я на бумагу и, закрасив три-четыре страницы, стал размахивать ими в воздухе. Я дул на них. Я карманным фонариком чертил над ними тесные круги, следя за тем, как краска просыхает, впитываясь в бумагу, после чего, убрав ящик с красками и альбом, отнес листы на стол и разорвал их в клочья.

Тщательно рвал я листы – сперва на почти правильные четырехугольники, а уже потом кромсал каждый в отдельности: я отрывал от них клинья, полукруглые арки, красивые макеты с зубчатыми краями и, сложив эти разнообразные клочки, дождем пролил их над морями, основательно перемешав. Шаги… Один прямоугольник за другим превращался в красочные хлопья. Предусмотрительно, чтобы создать впечатление неполной картины, я несколько хлопьев сунул в карман. Потом скрюченными пальцами собрал отдельные кучки, еще раз перемешал, изобразив небольшую снежную метель, для чего подбрасывал их вверх, но не слишком высоко. Шаги… Крики: «Зигги!..» Я метнулся к двери, отворил, снова вернулся к столу и, как ни в чем не бывало, стал рыться в хлопьях, соединяя обрывки, не желавшие знать друг друга, сопровождая это занятие правдоподобными вздохами, меж тем как вошедшая Хильке спросила:

– Ну, что-нибудь видно? – Она стала за моим стулом, поглядела на клочки, и ее, конечно, сразу осенила счастливая мысль. В ней тотчас же проснулась ее безоглядная энергия, и она недолго думая скинула меня со счетов. – Ты в этом ни черта не смыслишь, – заявила она, – дай я попробую.

– Я вижу здесь только красное и зеленое, – пожаловался я, – огонь и воду, – на что она:

– Ничего, Хильке разберется.

Для нее я так навсегда и остался младшим братишкой. Уверенно собрала она клочки на книгу и со словами: «На кухонном столе куда удобнее», прижимая книгу к животу, спустилась вниз, где первым делом включила радиоприемник, по которому, невзирая на атмосферные разряды, певец сообщал, какие достоинства находит он у женщин. Я сидел не шевелясь и представлял себе, как она сортирует клочки – алое к алому, коричневое к коричневому. «С удовольствием целовал их…» Но куда девать белое? И что может означать серое? Я представлял себе, как она искусно подбирает отдельные обрывки и, обманувшись в своих ожиданиях, начинает сызнова – с тем же, впрочем, успехом. «Никогда не спрашивал, что положено, что нет…» Но точно так же, как Хильке, будет сидеть некто в Хузуме, стараясь проникнуть в тайный, смысл картины, а может быть, и в Берлине возьмутся расследовать доставленные отцом вещественные доказательства и, разложив на столе, примутся с нарастающим азартом разгадывать этот ребус, пытаясь из мозаики составить нечто целое, пока кто-нибудь, сославшись на недостающие части и утешаясь этим оправданием, не приобщит мое творение к делу.

А пока что занялась этим Хильке. Она сортировала бумажки, насвистывая про себя мелодию и нет-нет подхватывая знакомые слова песни. Я вытащил из-под кровати сплошь заклеенную штору, вышел с ней в коридор и, как всегда, не спросясь, держась стены, спустился с лестницы как раз в ту минуту, когда певец женских прелестей вынужден был сократиться, уступив место у микрофона фанфарам, возвещающим экстренное сообщение. Фанфары и помогли мне незаметно открыть дверь и закрыть ее за собой. Неся перед грудью, словно фаустпатрон, слабо свернутую, потерявшую упругость штору, кинулся я к старой тележке и огляделся, затем пересек кирпичную дорожку, скатился вниз по откосу, пригнувшись, добежал до шлюза и снова огляделся, а между тем забравшийся в штору ветер прижимал ее к моим бедрам. За камышами на фоне слабо мерцающего горизонта темнела моя бескрылая мельница. Я прислонил штору к плечу, но нести стало еще неудобнее, и я снова зажал ее в обеих руках, а пробираясь камышами, нес в отвесном положении, прислонив к груди, так что всякий увидевший нас должен был принять ее за перископ и решить, что это маневрирует подводная лодка, занимая огневую позицию, чтобы торпедировать мельницу.

Что-то неладное творилось в мельничном куполе, что-то дребезжало или верещало, но мне было не до этого. Задавшись целью отнести склеенную картину в сохранное место, я обошел мельничный пруд и поднялся по грунтовой дороге. Я решил спрятать картину в мучной ларь, но только на одну эту ночь, а там переправить ее наверх, в мой тайник, и повесить рядом с галереей всадников; картиной «Вдруг на берегу» я вознамерился открыть выставку, посвятив ее – осмелюсь сказать – моему отечеству.

Далеко-далеко в непроницаемой темноте остались дамба и «Горизонт», а с ними и отец, искавший на отмели сброшенный парашют. Рывком открыл я дверь мельницы и заглянул в мрак лестничной клетки; здесь что-то сновало, что-то потрескивало и насвистывало. Отовсюду на меня смотрели, остерегая, чьи-то глаза, а высоко над головой что-то зловеще шипело, что-то раскачивалось надо мной и круто взбиралось вверх и, как всегда, слышался звон стеклянных осколков, а порою можно было разобрать и шум невидимого таля. Я ощупью добрался до лестницы, ведущей в мукомольню, взял влево, нащупал гладко обструганную подпорку, еще левее – здесь что-то потрескивало и разбегалось с мышиным проворством, – взял штору в одну руку и вытянул другую по направлению к мучным ларям – здесь тоже что-то потрескивало и верещало, – и я уже дотронулся в темноте до прохладной крышки ларя, – но не стоит торопить события.

Как сказано, я дотронулся до мучного ларя, как вдруг чья-то рука сзади обхватила мне шею – не со злобной безоглядностью, но с такой силой, что я выронил штору и обеими руками ухватился за руку, державшую меня в тисках. Возможно, я закричал. Возможно, пытался укусить руку. Помню ощущение шершавой материи на щеке. Я пробовал лягаться, всем телом извивался, вырывался Что есть мочи, но не мог высвободиться. Давление на шею не нарастало. И вдруг оно совсем прекратилось, рука отпустила меня, и я услышал голос Клааса:

– Что тебе здесь нужно?

– Клаас? – крикнул я в темноту, и снова: – Клаас?

– Убирайся вон, марш домой, и чтоб я тебя больше здесь не видел!

Я прислушался к его дыханию.

– Кто тебе сказал, что я здесь?

– Никто, – ответил я, – никто ничего не говорил мне, правда, Клаас, я только отнес сюда картину.

– Это он тебя послал? – допытывался Клаас, а я:

– Нет-нет, никоим образом. Его и дома нет, за ним пришли из «Горизонта».

– Он ищет меня, – сказал Клаас, – он так и рыскает, ему известно, что я здесь.

– Ведь я же тебе слово дал, – защищался я, – от меня ни одна душа не узнает.

– Нынче, – сказал Клаас, – он, как факт, чуть меня не застукал, кто-то навел его на след. Пришлось уйти из Блеекенварфа. Он стоял под самым моим окошком.

– Он тебя видел? – спросил я.

– Не знаю, когда он светил в мою комнату, я лежал под подоконником. Понятия не имею, что он высмотрел, но кто-то навел его на след, он знает, что я здесь.

Тут брат зашевелился в темноте и подошел ко мне, бесшумно ступая в подаренных ему художником парусиновых туфлях. Я слышал, как он наступил на штору, остановился и медленно поднял ногу, и штора, потрескивая, приподнялась за ней. Он наклонился, нащупал бумагу, слегка потянул и дал ей снова свернуться.

– Поди сюда! – позвал он. Я повиновался. По его приказу я взялся за край, а он растянул ее во всю длину и закрепил свой конец рейкой. Он зажег спичку. Колеблющийся огонек осветил его снизу и привел в движение тени на его лице. Он опустил горящую спичку и стал описывать медленные круги, а когда спичка погасла, зажег другую.

– Что это? – спросил он.

– Не узнаешь? – ответил я вопросом на вопрос.

– Кого? – спросил он.

– Вот этого, справа, – разве ты его не узнаешь?


Глава IX
Возвращение домой

Он, Йост, ненавидел меня. Я, Зигги, ненавидел его, но перевес был на стороне Йоста. Не успел учитель Плённис вернуть мне рисунок рыболовного судна, не успел я спрятать в ранец лист, который должен был показать этой банде тупиц, как выглядит рыболовное судно, и не успел молчаливый учитель Плённис, дважды контуженный в войну, распустить нас после уроков, как на меня посыпались проворные пинки в подколенные ямки, хорошо нацеленные бумажные пули, быстрые, обычно недоказуемые тычки в спину и другие помыкательства.

Мне и оборачиваться не нужно было, чтобы убедиться: ближайший мой сосед – он, Йост; тучный, но юркий, уши лопухами, заплывшая салом шея и запястья, толстые губы и карие глаза с пустым, самодовольным взглядом. Вельветовые брюки до колен и ручные часы без механизма, неизменно показывающие без двадцати пять. Стоило начаться перемене или кончиться уроку, как Йост принимался за меня, мне иногда представлялось, что он и в школу ходит, только чтобы издеваться надо мной. Когда он сидел, то весь, от шеи до жирных подколенок, состоял из складок, а когда с трудом высвобождал из парты широченную шаровидную задницу, грозившую разорвать штаны по шву, и, раскачиваясь, вставал, то напоминал надутую до отказа резиновую куклу – проткни ее иглой, и она превратится в жеваную тряпку. Если он, вооруженный линейкой или резинкой с набором тетрадных скрепок, преследовал меня, я только и слышал за спиной пыхтение и визгливый, задыхающийся смех, что, впрочем, не говорило о недостаточной выносливости.

Как только учитель Плённис нас отпустил, Йост сразу же за мной увязался, он пинками под коленки погнал меня к двери и через коридор, он спихнул меня с обеих каменных ступеней и на голом, усыпанном щебнем дворе дал мне отведать своей линейки, а стоило мне обернуться, как Йост мгновенно отворачивался с растерянным видом, притворяясь, будто ищет глазами моего убежавшего обидчика. Вслед за мной он пересек Хузумское шоссе, а выйдя на кирпичную дорожку, подговорил Хайни Бунье, и они вдвоем принялись сталкивать меня в заболоченный, маслянисто поблескивающий ров.

Не пуская в ход рук, а только наваливаясь всем телом, они теснили меня к краю откоса, а когда я, наклонясь вбок, продолжал балансировать по самому краешку, оба спустились ко мне, чтобы спихнуть меня в ров. Избегая их толчков, я всячески вертелся и наклонялся, так что били они впустую. Но тут изобретательный Йост принялся собирать камешки, вернее, не камешки, а кирпичные осколки и стал швырять их в ров перед самым моим носом, так что коричневая вода, взбрызгивая, пачкала мне ноги, ранец, штаны и рубашку. Хайни Бунье по его примеру тоже принялся швырять камешки в тинистую воду, поднимая в ней фонтаны брызг. Я слышал жужжание пролетавших осколков, видел их всплески в темном зеркале воды и почти одновременно чувствовал на коже уколы брызг. Сбор камешков требовал времени, и мне удалось оторваться от них метров на десять-пятнадцать, что, однако, как я тут же обнаружил, едва ли пошло мне на пользу, так как с увеличением расстояния броски утрачивали свою точность: снаряды свистели над самой моей головой, чуть ли не задевали бедра, и, когда один из них угодил в мой ранец, мне надоело изображать мишень. Я снова взобрался на кирпичную дорожку и, балансируя на голове ранцем и держась хоть и скованно, но отменно прямо, пошел вперед по направлению к Ругбюлю; тогда они снова погнались за мной. Их тени, отбрасываемые на кирпичную дорожку, жестикулировали. Они беззвучно совещались.

Я был настороже, готовый к любому сюрпризу, но на этот раз моя готовность мне не помогла. По команде Йоста оба взяли меня в клещи и, потребовав пропустить их, оттеснили меня к противоположному краю дорожки, но не спихнули, а шаг за шагом протащили по склону, так что мне ничего не оставалось, как спрыгнуть в ров. Прыжок свой я рассчитал и нырнул солдатиком, но не окунулся с головой. Стоя посреди рва, я все глубже увязал в прохладной тине, между тем как сотни радужных пузырей поднимались вверх и лопались вокруг; коричневая вода доходила мне почти до пояса, от нее несло гнилью и тлением, я видел лягушку, которая, напрягшись изо всех сил, плыла брассом к заросшему лопухами берегу. Однако радости моих преследователей хватило ненадолго, им уже мало было того, что я, стоя перед ними с ранцем на голове, все глубже увязал в вязкой тине; между тем как Хайни Бунье собирал кирпичную осыпь, Йост двумя пальцами – большим и указательным – натянул резиновую петлю, вставил в нее скрепку и давай целиться мне в руки: мимо замелькали крохотные снаряды – и тогда в воздухе затрещали сверчки, зареяли комары, загудели шершни, осы, шмели и дикие пчелы завели свои крохотные швейные машинки. Когда Йост принялся обстреливать меня скрепками, я, прикрыв голову ранцем и вихляясь, с трудом захлюпал к берегу, вскарабкался и тут же съехал вниз, снова вскарабкался под жужжание и трескотню скрепок, слыша, как те двое смеются над моими шоколадными ногами, с которых стекала коричневая грязь. Я лежал на склоне, когда в меня угодила первая скрепка, вонзившаяся в шею: удар, жжение, мгновенный укус – я вскрикнул и, уже не думая об укрытии, вскарабкался на противоположной склон, пробрался, схватив попутно новое ранение, через проволочную изгородь с застрявшими в ней клочьями овечьей шерсти и, описывая зигзаги, побежал к торфяным прудам.

Оставили они меня наконец в покое? Нет, они не оставили меня в покое. Угадав мои намерения, они бросились по направлению к Ругбюлю, то и дело наклоняясь, чтобы подобрать подходящий обломок кирпича, добежали до первого шлюза и забрались на деревянные шлюзные ворота, временно довольствуясь тем, что отрезали меня от дома.

А я все бежал и бежал. Помню непрекращающееся жжение на шее и жжение на правой ляжке. И помню обуявший меня страх, который, не затихая, побуждал меня к все новым прыжкам по овечьему выгону. Я говорил себе, что только бег на дальнюю дистанцию с нарастающим моим преимуществом заставит их отказаться от погони. Между тем они в ус не дули.

То, как они сидели на шлюзных воротах, болтая ногами, вертя в руках и разглядывая собранные осколки, говорило, что они уверены в своем торжестве. Я понимал это. Я это знал. Потому-то я и бежал по направлению к северо-западу, вернее, к северу и, наткнувшись на ограду, сперва перебрасывал через нее ранец, а уж там хочешь не хочешь следовал за ним. Пусть они меня ждут!

Светило ли солнце? День был тихий, безветренный, солнце согревало равнину и пробудило бы все своим теплом, если бы теперь стояла весна, пора всеобщего пробуждения, а не осень. Плавают ли еще на торфяных прудах дикие утки?.. Когда я по пружинящим травяным кустикам дошел до большого торфяного пруда и опустился на колени, чтобы смыть с ног присохшую тем временем грязь, отсвечивающую синевой, я не услышал ни суматошного бега перепончатых лап, ни хлопанья крыльев, с каким поднимаются с воды дикие утки. Здесь ли еще торфяной челн? Там, где устье рва выходит в пруд, я его увидел: затонувшая корма, черные смоленые борта, забрызганные чаячьим пометом, выбеленная солнцем банка. Я забрался в него и стал палкой бить дремлющих водяных пауков, в то же время следя за спинными плавниками карпов, которые, неторопливо проплывая мимо камышей, рябили воду.

Я сидел в старом торфяном челне, откуда ни сидя, ни стоя шлюзных ворот не было видно; дома уже давно отобедали, и Хильке, конечно, поставила мой обед на плиту, чтобы не простыл; ничто меня здесь не торопило, не подгоняло, не подстегивало, шея и нога уже не так жгли; я столкнул челнок в ров, он всплыл, и я принялся вычерпывать воду старой консервной жестянкой, лежавшей под скамьей. Что сделал я, заслышав голоса? Внезапно где-то рядом послышались голоса: мужчина что-то кричал, женщина смеялась. Голоса доносились с торфяных разработок, из карьера, где сушился сложенный аккуратными штабелями свеженарезанный торф. Видеть я никого не видел, хотя мужчина опять крикнул, а женщина снова рассмеялась. Я повернул челнок и, поставив его поперек рва так, что он соединял оба берега, перешел на другую сторону. Прислушался, но теперь голосов не было слышно. Во рву течения не было, и челн стоял неподвижно: никуда он отсюда не денется и, если нужно будет, в любую минуту примет меня на борт.

По отлого поднимающемуся грунту двинулся я наверх, к торфяным разработкам и, не доходя до края карьера, увидел мокрый резак в полуциркульном вращении: он появлялся невысоко над грунтом и, описав дугу, исчезал, подобно часовой стрелке, показывающей только от без четверти до четверти. Я подошел к карьеру и поглядел вниз: тачка, деревянные мостки, черные изломы теней, темные торфяные террасы. Хильда Изенбюттель со своим бельгийцем резали торф. Обнаженный до пояса Леон-бельгиец, стоя на нижней террасе, втыкал железный резак, как лопату, во влажно поблескивающий грунт, выбирал выкроенный ком величиной с кирпич и ловко перебрасывал его своей хозяйке, пользуясь броском для того, чтобы освободить резак – тогда он показывался над краем карьера, – и снова втыкал его в сочный грунт. Хильда Изенбюттель, слегка приседая, ловила кирпич и укладывала в тачку, почерневшую от сырости и липкой крошки. Оба– мужчина и женщина – были в штанах: он в черных брюках гольф, она в обычных серых суконных с широкими обшлагами; должно быть, и те и другие были позаимствованы из гардероба Альбрехта Изенбюттеля, который уже несколько лет как осаждал Ленинград. Оба были в деревянных башмаках, но, надо полагать, только военнопленный Леон носил башмаки Альбрехта Изенбюттеля. Я уже упомянул, что бельгиец работал полуголый. На женщине была застиранная блузка, небрежно засунутая в брюки, а на голове косынка с рисунком в виде циркуля, глобуса и счетной линейки. Уж не упустил ли я чего? Не мешает еще упомянуть прикрытую газетой плетеную корзинку, а также рубашку и потертый бельгийский военный френч, лежащий рядом с корзинкой.

Хильда Изенбюттель, с какого боку ни погляди и где ее ни повстречай, казалась смеющейся или готовой засмеяться, и это объяснялось не только мелкими редкими зубами, не только вздернутыми плечами, не нуждавшимися в ватной подбивке, и даже не только несообразно расставленными глазами: то, что один глаз утверждал, другой неизменно оспаривал. Все в ней способствовало этому впечатлению: ядреные, чуть кривоватые ноги, мягкий торчащий живот, перехваченный ремнем, тяжелая, но уютная грудь и веснушки даже за ушами – все в Хильде Изенбюттель способствовало впечатлению, будто она вот-вот засмеется. С какой уверенностью подхватывала она летящие на нее комья торфа! Как искусно укладывала их в тачку – ни один кирпич не развалился. Бельгиец резал торф, пока тачка не наполнилась, а тогда, воткнув резак в землю, он спрыгнул с террасы, поднял Хильду в воздух, усадил на тачку и покатил ее по широкой подскакивающей доске мимо карьеров с застоявшейся водой, легко одолев небольшой подъем, выбрался на другую доску и покатил тачку мимо шпалер сложенного в конусообразные башни торфа высотой в полчеловеческого роста, поставленные в шесть рядов: в сумерки или в туман их можно было принять за солдат.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю