355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Жорж Санд » Мон-Ревеш » Текст книги (страница 9)
Мон-Ревеш
  • Текст добавлен: 15 октября 2016, 02:37

Текст книги "Мон-Ревеш"


Автор книги: Жорж Санд



сообщить о нарушении

Текущая страница: 9 (всего у книги 22 страниц)

– Да, – по-прежнему дерзко ответила Эвелина, – вам еще ведома любовь, вы испытываете это чувство и вызываете его, ибо вы молоды и хороши собой, вы производите впечатление человека, достаточно просвещенного в этой области, и можете преподать нам теорию искусства заставить любить себя. Но как бы вы ни были искушены в этом, позвольте сказать вам, что нет такого метода, который можно было бы приложить одинаково ко всем, и что каждый должен находить свой метод. Дайте мне возможность поискать мой собственный или испробовать его на Тьерре, in anima vili [35]35
  Черт побери! (итал.).


[Закрыть]
, но не все ли вам равно?

– In anima vili? Это Натали обучила тебя такой латыни? Как же ты, однако, презираешь беднягу Тьерре! А ведь он не заслужил, чтобы ты обращалась с ним как с рабом, на котором можно испытать действие того или иного яда! Если это так, дитя мое, то имей в виду: поскольку я не обязывался поставлять вам объекты для опытов, а Тьерре не очень-то привык выполнять подобную роль и может, забыв свою житейскую мудрость, невольно дать тебе такой жестокий урок, на который я не смогу смотреть безучастно, мне придется под каким-нибудь предлогом тихонько выпроводить его или, еще лучше, отправить тебя в небольшое путешествие для улучшения здоровья к одной из тетушек, пока твоя жертва не удалится по собственному желанию.

И Дютертр встал, боясь проявить слабость и желая оставить Эвелину слегка обеспокоенной.

Но Эвелина удержала его, снова начала плакать и жаловаться без всякой логики и без всяких оснований на то, что ее унижают, обращаются с ней как с ребенком, угрожают наказанием и обездоливают, лишая снисходительности, а следовательно, и нежности отца.

Прошел час. Эвелина не успела одеться, ее прекрасные волосы падали в беспорядке на плечи, веки распухли от слез, щеки пылали; она ждала звонка к обеду, и чувство унижения, вызванное тем, что она покажется Тьерре обессиленной и как бы побежденной, боязнь, что он догадается в происшедшем, довели ее до полного отчаяния и чуть не вызвали истерический припадок.

Услыхав ее рыдания, Натали, которая с самого начала внимательно слушала весь разговор из соседней комнаты, вошла с удивленным и испуганным видом и стала преувеличенно нежно ухаживать за сестрой, что было не столь уж необходимо и при других обстоятельствах наверняка не приняло бы столь бурной формы.

Вдвойне унижавшее ее присутствие Натали вернуло Эвелине показную гордость. Добрая, но вспыльчивая, любящая, но безрассудная, Эвелина стала искать поддержки у неизбежного свидетеля ее детского стыда.

– Да, – отвечала она на лицемерные вопросы пюи-вердонской музы, – отец бранит меня, издевается надо мной, ранит мое самолюбие своим хладнокровием, смертельным равнодушием. Ты была права, Натали, наш отец больше не понимает и не любит нас!

– Замолчи, несчастное дитя! – При виде бездонной пропасти, открывшейся ему в горькой улыбке Натали, у Дютертра закружилась голова – Да простит вам господь такое богохульство, если только вы не сошли с ума!

Натали, желая подлить еще яда, приняла безропотный и всепрощающий вид.

– О нет, отец, мы обвиняем не вас! Эвелина покорно выслушала бы все от вас одного! Но если нас плохо воспитывали, совсем не воспитывали, она в этом не виновата. Бедняжка так чувствительна… Поймите, она очень страдает, думая, что вы ничего не хотите предпринять, чтобы успокоить и утешить ее; но ведь она ошибается, не так ли? Вы по-прежнему любите нас, и никто не отнимет у нас вашей любви и вашего покровительства?

Дютертр побледнел, у него сжалось сердце.

– Я тебя не понимаю, Натали.

– Простите, отец, вы прекрасно понимаете. Здесь нас любят далеко не все. Это вполне естественно, жаловаться мы не можем. Но подумайте, разве мы виноваты в том, что у нас есть недостатки, свойственные нашему возрасту и нашему уединенному образу жизни? Нам не хватает обычной узды, которая хоть и необходима молодости, но должна быть естественной, а мачеха для нас человек чужой, и подчиняться ей вынужденно мы не захотели. Нам далеко не часто выпадало счастье жить вместе с вами, у вас на глазах, и как бы госпожа Олимпия ни была благовоспитанна, как бы пристойно она ни относилась к нам, она не может быть для нас авторитетом в силу своего возраста. Поэтому простите нам наши недостатки, будьте с нами терпеливее, раз уж мы так редко наслаждаемся вашим присутствием; ведь и нам нужно немалое мужество, чтобы смириться с нашим положением.

– На что вы жалуетесь, девочки? – горько воскликнул Дютертр. – В чем ваши несчастья, в чем ваши беды? Моя жена угнетает вас, преследует? Скажите же мне, наконец! Если вам есть на что жаловаться, я выслушаю вас здесь, сию же минуту; я проверю, имеют ли ваши жалобы под собой основание, и буду судить по справедливости внутрисемейным судом. Но я не желаю больше никаких намеков, никаких недоговоренностей – они убивают меня! Говорите, но говорите без обиняков, скорее и с мужеством, подобающим искренним людям.

Натали не ожидала, что отец займет такую ясную позицию. Не понимая величия и чистоты его любви к Олимпии, она, видя, как деликатно он отстранял до сих пор все поводы к домашнему соперничеству, вообразила, что он стыдится своей любви как слабости и что ей будет легко поставить его ниже себя. Однако, встретив его твердую решимость, она тут же отступила и сказала, что звонят к обеду, что сейчас не время объясняться, да и к тому же она всегда готова уступить, так как боится оскорбить и опечалить отца.

– Вы можете огорчать меня, раз в вашем сердце нет чувства справедливости, можете даже оскорблять меня, я этого не боюсь! Не понимаю, при чем здесь самолюбие. Вы объясните мне все, обе, сегодня вечером, как только мы будем одни. Я не хочу ждать до утра, если уж между нами возникло какое-то недоразумение. Быстрее причешись, Эвелина, и спускайся вниз. А ты, Натали, ступай за мной.

Натали, не желая ни повиноваться, ни оказывать сопротивление, твердой поступью пошла вперед, спустилась по лестнице и с холодной миной уселась за стол.

Эвелина запротестовала – нельзя же ей показываться на людях в таком виде и в таком состоянии!

– Ну что ж, останьтесь у себя, я скажу, что у вас немножко болит голова. Но вы должны успокоиться и прийти в столовую через час. Я этого требую.

И он, в свою очередь, пошел вниз, но ему пришлось собрать всю свою волю и выдержку, чтобы скрыть страдание. Однако Олимпию трудно было обмануть. Она с беспокойством поглядела на Амедея, как бы вопрошая его. Когда она увидела, что племянник избегает ее взгляда, а муж улыбается с усилием, ею овладело зловещее предчувствие. Она еще больше испугалась, узнав о нездоровье Эвелины; но, привыкнув таить в себе мысли и чувства, она сделала вид, что не подозревает о наступлении страшной минуты и о том, что лед хотя еще и не подломился, но уже трещит под ее ногами.

Оставшись одна, Эвелина, вконец рассерженная, уже совсем собралась для облегчения разорвать какое-нибудь платье или разбить какую-нибудь фарфоровую вещицу, когда вошла Каролина.

– Что с тобой, сестричка? – спросила девочка, у которой был высоко развит инстинкт кроткого и терпеливого материнства. – Мы плакали? Мы дуемся, потому что испортили свои голубые глазки? Давай промоем их холодной водой, и все пройдет.

– Оставь меня, Малютка, – оттолкнула ее сестра, – мне не до шуток.

– Ничего, ничего, – не смущаясь, ответила девочка, – мне это знакомо; ты разозлилась из-за того, что шиньон не держится, или на то, что как раз та единственная косынка, которую ты хочешь надеть, еще не готова? Ну скажи, какая из твоих тряпочек тебе нужна? Я пойду отглажу ее. У меня в комнате всегда наготове утюг, и все будет сделано, прежде чем Ворчунья что-нибудь заметит.

– Дурочка! Разве в тряпках дело? Папа устроил мне сцену.

Малютка засмеялась;

– Охотно верю! Он такой злой, наш папа! Ужасный человек! Он побил тебя, ручаюсь! Бедная сестричка! Что мне теперь делать, плакать вместе с тобой или побить гадкого отца, который довел до слез своего мохнатого львенка?

– Не выводи меня из терпения! Ты мне надоела! Уходи, дуреха! Что тебе здесь нужно? Там уже начали обедать, и тебя наверняка ищут повсюду.

– Ничего подобного! Я еще успею пообедать. Я попросила у мамы разрешения пойти помочь тебе одеться. Вот я и пришла.

– У мамы! – желчно проговорила Эвелина.

Каролина, которая, быть может, понимала куда больше, чем казалось, но которую ее здравый смысл научил избегать всяких опасных или тягостных объяснений, притворилась, что не слышала этого восклицания, и, не говоря ни слова, стала своими легкими, ловкими руками укладывать густые волосы Эвелины, предварительно отослав и любопытную горничную, явившуюся для исполнения этой обязанности, и Ворчунью, обеспокоенную мигренью своего «бесенка», – так фамильярно называла Эвелину старая, вынянчившая ее крестьянка.

Эвелина, думая о своем, позволила сестре причесывать и одевать себя; Каролина болтала всякие пустяки, отвечая сама себе, когда Эвелина не находила нужным ей ответить, и щебетала, как птичка; наконец ей удалось преодолеть недовольство сестры и опять заставить ее любоваться собой.

– А теперь, – сказала Малютка, подведя Эвелину к зеркалу, перед которым та машинально внесла последние исправления в свой туалет, приколов брошь и поправив бант, – мы понюхаем соли, а потом улыбнемся, обнимем дурочку Малютку и спустимся вниз, теперь уже к десерту. Очень удачный момент для появления! Все веселы, папа занят беседой, мама улыбается. Входит Эвелина, все спрашивают, как она себя чувствует. Она звонко целует маму, потом папу; говорит, что ей лучше, грациознейшим образом усаживается за стол, немножко ест, немножко смеется, имеет большой успех, и все довольны!

– Какое терпение надо иметь с тобой, Малютка! Послушай, ты всегда будешь так глупа? Ты хоть когда-нибудь думаешь о том, что тебе уже шестнадцать лет и что вскоре, может быть, пойдет речь о твоем замужестве?

– О, замужество меня не прельщает! Это хорошо для вас, блистательных принцесс! А я не хочу покидать маму – никогда, слышишь ты?

– Значит, ты так ее любишь? Вот, даже Золушка любит ее больше нас!

– Такая умная особа, а говорите глупости! – возразила девочка, став перед Эвелиной на колени и зашнуровывая ей черные атласные ботинки. – Вы изо всех сил стараетесь, чтобы вас возненавидели, и ужасно недовольны, когда не можете помешать людям обожать вас несмотря ни на что.

Эвелина привлекла к себе головку Малютки и стала ласкать ее темные распущенные волосы, вьющиеся от природы, как у отца.

– Бедная Золушка! Ты-то будешь счастлива, потому что ты глупа, как гусыня, и добра, как ангел!

– Ну, может быть, я вовсе не так глупа, как ты думаешь! – ответила Каролина и вспорхнула, как птица.

Она быстро навела порядок в комнате, желая избавить от хлопот Ворчунью, потом взяла сестру под руку и заставила ее быстро спуститься вприпрыжку по длинным отлогим спиралям замковых лестниц. Кошка, которую они толкнули на бегу, сделала, удирая, фантастический прыжок; это вызвало у Малютки бурный взрыв хохота, и ее печальная сестра, заразившись свежим, звонким смехом, который у Каролины был как бы гармоничной мелодией ее девственной души, явилась перед родителями и Тьерре уже оживленной и неподдельно веселой. Лицо Дютертра просветлело. Олимпия вздохнула свободнее. Амедей поблагодарил Эвелину дружеским взглядом. Тьерре вопрошал себя, что – какой дождь или роса – могло так смягчить эти прелестные черты и расширить эти блестящие глаза, и нашел ее еще более очаровательной, чем когда-либо. Натали же отнеслась к непостоянству сестры с глубоким презрением.

– Видишь, мама, – прошептала Золушка на ухо Олимпии, – я ведь говорила тебе, что приведу ее и нарядной, и веселой!

XIV

За десертом Тьерре положительно влюбился в Эвелину. На ее лице было выражение, которого он еще не видел, какое-то подавленное страдание затуманивало ее обычно столь дерзкий взгляд. Эвелина, со своей стороны, думала о похвалах по адресу Тьерре, высказанных ее отцом, и, несмотря на то, что, из духа противоречия, ей все больше хотелось хулить его вслух, в глубине души ей нравилось видеть у своих ног столь достойного человека. Это льстило ее самолюбию. Она хорошо знала, как справедлив и проницателен ее отец, она знала также, что, при всей своей благожелательности и великодушии, он не был слеп и не дарил своим уважением и доверием кого попало.

И она окончательно решила увлечь Тьерре. Но как это сделать? Более чувствительная к критике, чем к упрекам, она ни за что на свете не хотела бы услышать еще раз те неприятные замечания, которые, по ее мнению, позволил себе отец. Следовательно, надо было занимать и мучить Тьерре неприметно для других. «Ага! – подумала она. – Я еще не пыталась заставить его ревновать, а ведь это так просто. Разве мой двоюродный братец не годится хотя бы для этой цели?»

Опять пошел дождь, да и стемнело, так как дни стали короче. Все перешли в гостиную.

Эвелина, ласковая с отцом, чуть не приторно-сладкая с Олимпией, веселая с Малюткой, стала нежна к Амедею. Изображая или на самом деле испытывая усилившуюся головную боль, она томно раскинулась в кресле, попросила его дать ей под ноги подушку, сходить за нюхательными солями, отодвинуть подальше корзинку с цветами, капнуть ей на лоб эфира и, завладев им таким образом, заставляя его оказывать ей все эти маленькие знаки внимания, громко обращаясь к нему на ты, по-братски называя его милым Амедеем, своим самым внимательным, самым верным другом, она удерживала его около себя более часа; она говорила шепотом, словно они были наедине, всякую ерунду, которую вполне могла бы сказать громко, – словом, прикидывалась больной девочкой, особенно со своим другом детства, подлинным сердечным другом, рядом с которым случайным друзьям и поклонникам вроде Тьерре нечего и надеяться привлечь ее внимание, если только они не приложат к этому много больше усилий, чем до сих пор.

Тьерре увидел ее новый маневр и разгадал его лишь наполовину. Разыгрывая перед Флавьеном донжуана, он почти всегда шутил и иногда приукрашивал свои поступки. На самом же деле он обладал изрядной долей скромности и неверия в себя, которые есть у всякого умного человека.

«Вполне возможно, что она хочет растревожить или испытать меня, – думал он. – Но, пожалуй, и я за эти дни помог ей растревожить или испытать господина Амедея. Он очень мил; быть может, он предназначен ей в мужья, без сомнения, он весьма влюблен в нее. Что ж, вероятно, я послужил средством к их сближению, и теперь они мирятся у меня на глазах. Займемся Натали; надо доказать Эвелине, что мы умеем жить и, если нужно, обращать все в шутку».

Он подошел к Олимпии и Дютертру, которые сидели рядом, и, обращаясь к ним обоим, сказал:

– Мне хотелось бы, совершенно секретно, чтобы об этом ничего не было известно, попросить кое о чем мадемуазель Натали. Я знаю, что она пишет прекрасные стихи, и сгораю от желания послушать их. Если б она захотела прочесть мне хотя бы четыре строчки, я написал бы ей четыреста, которые ей не обязательно ни слушать, ни читать, и мы были бы квиты.

Он говорил достаточно внятно, чтобы все это услыхала сидевшая поблизости Натали; однако она не пошевелилась и сделала вид, что не слышит.

– Натали действительно пишет прекрасные стихи, – сказала госпожа Дютертр, – но она держит их в тайне; вы совершите чудо, если вырвете у нее эти четыре строчки. Я, например, хотела бы, чтобы вам это удалось, тогда и я воспользуюсь случаем и тоже услышу их. Однако если она захочет прочесть их только вам, мы не будем назойливыми и не станем мешать.

Натали встала и подошла к столику, у которого работала госпожа Дютертр.

– Я вижу, что господин Тьерре умирает от желания прочесть вам поэму в четыреста строк, а вы умираете от желания ее послушать. Если с моей стороны нужно только четыре строчки, чтобы удовлетворить вас обоих, я согласна их написать. Но задайте мне какие-нибудь рифмы, так как я сейчас абсолютно ничего не помню.

Это был наиболее естественный и приличный выход из положения. Господин Дютертр, всегда готовый приветствовать столь редкие у Натали минуты хорошего расположения духа, сам предложил четыре рифмы, добавив, что еще четыре даст Олимпия, а Тьерре завершит дюжину.

– Это еще не все, – заявила Натали, – мне надо подсказать сюжет, а я сама решу, трактовать его серьезно или шутя.

Эвелина прислушалась; она решила, что Тьерре предложит какой-нибудь сюжет, относящийся к ней. Но нет: так же мало желавший льстить Эвелине, как и принимать всерьез таланты Натали, он предложил параллель между Крезом античным и современным – грумом Пюи-Вердона. Натали мгновенно сочинила остроумные стихи, более насмешливые, чем веселые, но очень ловко подобранные к заданным рифмам. Тьерре поздравил ее с удачей и на те же рифмы и тот же сюжет написал стихотворение в двенадцать строк, не уступавшее в искусстве версификации произведению Натали. Госпожа Дютертр предложила более возвышенный сюжет, чтобы Натали могла блеснуть серьезной гранью своего таланта, и с мягкой настойчивостью поборола мнимую лень падчерицы, которая отлично вышла из положения и, более чувствительная к своему небольшому успеху, чем хотела бы сознаться, в конце концов дала себя уговорить и прочла несколько своих лучших вещей. Тьерре счел их тем, чем они и были в действительности, – плодом холодного ума; но он мог, не солгав, похвалить их форму, которая была и законченной, и искусной. Дютертр, видя или полагая, что его дочь сегодня более расположена к его жене, вернулся к отправной точке, надеясь всех развлечь. Соревнуясь в импровизации с Натали, Тьерре играючи написал прелестные безделки, она, в свою очередь, не отставала от него и так оживилась, что даже стала довольно непринужденно смеяться. Веселость у людей, которые постоянно серьезны, иногда бывает очень привлекательна, и Натали, будь она более общительной, могла бы производить весьма приятное впечатление.

В десять часов Тьерре распрощался, сославшись на множество писем, которые ему надо было написать; но он держался весь вечер очень естественно, и Эвелина, решив, что не достигла своей цели, даже немножко рассердилась на Натали.

После ухода Тьерре Олимпия, чувствуя вокруг себя какое-то напряжение и не желая становиться между Дютертром и его дочерьми, рано ушла к себе, сопровождаемая Малюткой. Амедей прочел в глазах Дютертра приказ уйти и ждать его в башне. Дютертр остался с двумя старшими дочерьми. Настроение у них поднялось, и он надеялся, что объяснение, от которого он не хотел и не мог отказываться, даст хорошие результаты.

Выбор дня и часа не очень-то пришелся по вкусу Натали. Ее несколько обезоружили кротость и великодушная предупредительность мачехи по отношению к Тьерре. Обиженная на сестру Эвелина, видимо, не собиралась оказывать ей поддержку. Дютертр был спокоен и полон достоинства, а это мешало ей более всего и даже вселяло в ее ревнивую и гордую душу некоторый страх, если не раскаяние.

– Что ж, – сказал Дютертр, расхаживая по гостиной, – Натали, Эвелина, нам надо поговорить. Вы недовольны мною, недовольны той, которую я дал вам в матери и подруги. Вы считаете себя порабощенными, оскорбленными, уязвленными. Говорите, дети, я вас слушаю.

Эвелина не была злопамятна и отвечала совершенно искренне:

– Нет, папа, ко мне это не относится. Если бы я была достаточна рассудительна, чтобы понять, сколь неразумно мое поведение, я могла бы пожаловаться только на одно.

– На что же именно?

– На то, что меня мало наказывали; что у меня был отец, слишком веривший в мои добрые побуждения, мачеха, которая была чересчур кротка со мной, потакала всем моим капризам и, чрезмерно боясь моих приступов гнева, если и возражала мне, то слишком сдержанно или слишком деликатно. Она очень молода, и она мне не мать – вот в чем все ее преступление; а так как ни она, ни я ничего не можем с этим поделать, было бы нелепо создавать неприятности вследствие такого положения вещей, принимать его близко к сердцу и, главное, упрекать в этих неприятностях друг друга. У меня масса недостатков, исправить которые могла бы, возможно, строгая мать или – монастырь. Вы взяли меня из монастыря, который был мне ненавистен, и дали мне мать слишком слабую, может быть, следовало бы сказать – слишком добрую. Да, Олимпия добра, безупречна, мягка до крайности, – добавила Эвелина, решительно глядя на Натали, – и я оказала бы себе дурную услугу, выставляя себя правой по отношению к ней, когда я неправа. Как она могла сдерживать и направлять меня? Тут требовалась железная воля, которая, по всей вероятности, сломилась бы, встретившись с моей, потому что я склонна была не признавать ничьего авторитета. Кто знает, признала ли бы я авторитет даже собственной матери? Не далее как сегодня я оказала сопротивление воле лучшего из отцов, впервые заставившего меня признать ее. Значит, я совершенная дурочка и, наверно, кое в чем виновата. Простите меня, отец, забудьте все глупости, которые я говорила, сохраните это в тайне от мамочки; надеюсь, она ни о чем не подозревает. Избавьте меня от необходимости склониться перед ней, показывая свое раскаяние; я не смогу этого сделать; но верьте, что в глубине души я люблю ее и не сержусь на нее за то, что она прелестна, нравится вам и делает вас счастливым. Вот и все.

И Эвелина, с ласковой грацией встав перед отцом на колени, обезоружила его, целуя ему руки. Он поднял ее и прижал к сердцу. Взволнованный больше, чем хотел выказать, он попытался предостеречь ее, чтобы в будущем она не повторяла своих несправедливых обвинений. Она обещала, стремясь покончить с этим поскорее, так как не была особенно уверена в своем решении, а к самым лучшим движениям ее души всегда примешивался какой-то каприз. Но, решившись хотя бы лечь спать в мире с отцом и собственной совестью, она поклялась ему, что постарается исправиться, при условии, что ей предоставят возможность самой исследовать свои поступки и обвинять себя. Затем, сославшись на головную боль и не желая иметь дело с сегодняшней Натали, она попросила разрешения пойти спать, оставив отца с сестрой наедине.

Дютертр сразу же опять принял спокойный, нежный, но твердый вид.

– Теперь твой черед, дочь моя. Я жду твоих жалоб или твоих требований.

– Я никогда не жалуюсь, – ответила Натали; хотя она и приготовила свою обвинительную речь, но ей не хватало подлинного мужества. – А когда требования тщетны, я умею молчать.

– Дочь моя, заклинаю вас именем вашей матери, которую я любил, сделал счастливой и оплакивал двенадцать лет, говорите со мной доверительно и откровенно, – продолжал несчастный Дютертр, сдерживая боль и негодование. – Не жалуйтесь, если вы считаете, что это унижение – открыться отцу, который так горячо вас любит; но предъявите ему свои права, если он нечаянно затронул их. Говорите.

– Вы ни в чем не погрешили против меня, отец – ответила Натали, разыгрывая скорее роль судьи, чем жалобщика, – и до сих пор вы признавали все мои права. Я страдаю, потому что страдаю, и не в вашей воле сделать меня счастливой.

– Тогда откройтесь мне, возьмите меня в поверенные, и я попытаюсь справиться с вашими горестями.

– Вы не сможете, отец, вы связаны на всю жизнь с особой, которая мне несимпатична; жизнь рядом с ней для меня горька и тягостна. Я смертельно скучаю; я обречена жить здесь вдали от вас, в семье, не разделяющей мои вкусы, и в прямой зависимости от женщины, к которой я испытываю только отчужденность – не спрашивайте, что она мне сделала плохого. Умышленно – ничего, но меня тяготит уже одно то, что ее общество для меня неизбежно, что она играет невыносимую для меня роль – женской главы семьи, занимая место, предназначенное мне. Если бы у вас не было жены, вы поняли бы, что возраст и характер разрешают мне повсюду следовать за вами, надзирая при этом за своими сестрами и отвечая за их благопристойное поведение в обществе. Если бы я была спутницей вашей жизни, представительницей вашей власти, Эвелина не была бы сумасбродкой, а Каролина – дурочкой; мы не были бы неуклюжими провинциалками и не дожидались бы мужей, которых вы нам заранее выбираете, причем они могут нам совсем не подойти, как бы мы ни хотели угодить вам, И, наконец, если бы вами не владела мысль о том, что рядом с этой прекрасной Олимпией все должны быть счастливы, вы сами обратили бы внимание, без моих горестных указаний, на хандру, которая давно грызет меня и уже начинает овладевать Эвелиной – недаром она помешалась на охоте и верховой езде. Вы сами видите, отец, что жаловаться бесполезно, я должна терпеливо переносить свою участь, не надеясь, что удастся изменить ее каким-либо другим путем, кроме замужества от отчаяния, а это весьма печальный способ спастись.

Дютертр оледенел от холодности своей дочери.

– Я не стану спрашивать вас, почему мачеха вызывает у вас антипатию – это создало бы почву для споров, которые мне нежелательны, – поскольку вы сами заявляете, что она ни в чем перед вами не виновата. Вы, видимо, решили отравить нашу семейную жизнь недовольством и горечью, а я-то полагал ее тихой и радостной. Соблаговолите резюмировать ваши пожелания, дочь моя, и сказать мне, в чем вы нуждаетесь, чтобы чувствовать себя свободной и счастливой сообразно вашим вкусам!

– Я хотела бы повелевать там, где я уступаю или сдерживаюсь и отмалчиваюсь, чтобы избежать отвратительной необходимости подчиняться.

– Вы никому не подчиняетесь и ни в чем не уступаете; насколько мне известно, вам не приходится и особенно сдерживаться. Если я ошибаюсь, докажите мне, что вы находитесь в рабском положении здесь, где я делаю все, чтобы вы были свободны.

– Я свободна при условии, что я буду подчиняться домашнему укладу, который был установлен не мной. Есть люди, чувствующие себя рабами, когда они не повелевают.

– Вы выказываете непомерное честолюбие и гордость, Натали, так стремясь повелевать. Разве моя естественная и священная власть не ограничила бы подобные деспотические устремления, если бы я жил вместе с вами, даже не будучи женатым? Или мне тоже пришлось бы повиноваться вам, чтобы не видеть вас несчастной, подобно королеве, лишенной трона?

– Вы насмехаетесь, отец, а не рассуждаете. В душе я подчинялась бы вам, но могла бы влиять на вас силой убеждения. Может же влиять на вас жена, ведь вы советуетесь с ней по малейшему поводу, и без ее согласия мы не можем ни уйти, ни прийти, ни есть, ни спать, когда хотим. Разве я менее способна, чем она, управлять домом и выбирать себе общество? Вы же видите, что я здесь ничто, а ведь я приближаюсь к совершеннолетию, у меня уже нет ребяческих недостатков, я взрослая и чувствую, что создана унаследовать власть той, которая родила меня.

– А согласиться разделить эту власть вы не можете? Разве вам это не предлагали тысячу раз и, несмотря на ваши отказы, не настаивали на том, чтобы советоваться с вами по всем домашним делам, которые вы так подчеркнуто презираете?

– Я требую не руководства кастрюлями. Меня оно не интересует. Но я хочу сама выбирать своих гостей, свое окружение.

– Стало быть, мои гости не всегда вас устраивают?

– Да, не всегда.

– И вы закрыли бы перед ними дверь, чтобы впустить других?

– Возможно.

– И так как ваша мачеха вам антипатична, вы в первую очередь попросили бы уйти ее? А я буду ждать, что вы сделаете мне такое же предложение, поскольку мое общество тоже может стать для вас докучливым?.. Так вот, моя дорогая Натали, ты сошла с ума, ты в тысячу раз безумнее своей безрассудной сестры Эвелины. Я хочу верить, что твоя блистательная логика находится в полном несогласии с гобой самой, иначе мне пришлось бы с ужасом убедиться, что ты никого не любишь и хотела бы заменить равных тебе от природы членов твоей семьи посторонними, но – рабами. Прости, но я не желаю больше тебя слушать. Я намерен сохранить по отношению к тебе положение отца, остаться главой семьи и слушаться только кротости и благоразумия.

– Да! – Олимпии! – едко пробормотала Натали.

– Довольно, дочь моя, довольно! – сказал Дютертр; в его взволнованном голосе непроизвольно зазвучала раздирающая душу мягкость. – Ты раздражена и несправедлива, но ты умна и горда. Ты придешь в себя и будешь этой ночью осуждать свое поведение, как это сделала сегодня вечером Эвелина; если только ты не предпочтешь искренне раскаяться тут же, сейчас, чтобы я поскорее обрадовался, простил тебя и раскрыл объятия.

Натали заколебалась.

– Дорогой отец, вы очень добры, очень великодушны, в высшей степени достойны повелевать нами. Пока вы будете подле нас, все, по-моему, пойдет к лучшему. Не спрашивайте меня больше ни о чем, умоляю вас, до того дня, когда вы соберетесь нас покинуть. Тогда вы позволите мне вернуться к этому разговору и прийти к заключению, которое – я настаиваю – необходимо и для вас, и для меня.

– Постарайтесь, чтобы оно было более приемлемым, чем сегодняшнее, – сказал Дютертр, целуя ее, – а до тех пор обещайте мне не раздражаться по мелким поводам молча, не сказав мне откровенно, в чем дело. Обещаешь, дочурка?

Натали взяла свечу, собираясь удалиться.

– Будьте спокойны, отец, что бы ни случилось, я не стану вести борьбу с вашей женой, ибо я знаю, что все равно буду побеждена, и она может спать на подушке моей матери, не опасаясь, что я воткну туда булавку.

– Да, ты жестока и беспощадна! – воскликнул Дютертр, когда Натали ушла. – О боже! А ведь ее мать была так добра, и мы никогда не наносили обид друг другу! Как же это так получается, что существа, зачатые и рожденные в любви, являются на свет уже исполненными яда и ненависти?

И Дютертр, сам удивленный грустной стойкостью, с которой он вынес эту пытку, решил пойти приободрить и утешить Амедея, великодушного мальчика, который самоотверженно делил с ним все его невзгоды.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю